355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Солженицын » В круге первом » Текст книги (страница 52)
В круге первом
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 17:45

Текст книги "В круге первом"


Автор книги: Александр Солженицын



сообщить о нарушении

Текущая страница: 52 (всего у книги 56 страниц) [доступный отрывок для чтения: 20 страниц]

– Да, я иногда увлекаюсь. Но ваш проект слишком серьезен, чтобы разрешить высказаться сердцу. А вы не помните той франсовской старухи в Сиракузах? – она молилась, чтобы боги послали жизни ненавистному тирану острова, ибо долгий опыт научил ее, что всякий последующий тиран бывает жесточе предыдущего? Да, мерзок наш режим, но откуда вы уверены, что у вас получится лучше? А вдруг – хуже? Оттого, что вы хорошо хотите? А может и до вас хотели хорошо? Сеяли рожь, а выросла лебеда!.. Да чего там наша революция! Вы оглядитесь на... двадцать семь веков! На все эти виражи бессмысленной дороги – от того холма, где волчица кормила близнецов, от той долины олив, где чудесный мечтатель проезжал на ослике – и до наших захватывающих высот, до наших угрюмых ущелий, где только гусеницы самоходных пушек скрежещут, до наших перевалов обледенелых, где через лагерные бушлаты проскваживает семидесятиградусный ветер Оймякона! – я не вижу, зачем мы карабкались? зачем мы сталкивали друг друга в пропасти? Сотни лет поэты и пророки напевали нам о сияющих вершинах Будущего! – фанатики! они забыли, что на вершинах ревут ураганы, скудна растительность, нет воды, что с вершин так легко сломать себе голову? Вот здесь, посветите, есть та-кой Замок святого Грааля...

– Я видел.

– Там еще будто всадник доскакал и узрел – ерунда! Никто не доскачет, никто не узрит! И меня тоже отпустите в скромную маленькую долинку – с травой, с водой.

– На-зад? – раздельно, без выражения отчеканил Герасимович.

– Да если б я верил, что у человеческой истории существует перед и зад! Но у этого спрута нет ни зада, ни переда. Для меня нет слова, более опустошенного от смысла, чем «прогресс». Илларион Палыч, какой прогресс? От чего? И к чему? За двадцать семь столетий стали люди лучше? добрей? или хотя бы счастливей? Нет, хуже, злей и несчастней! И все это достигнуто только прекрасными идеями!

– Нет прогресса? нет прогресса? – тоже переступая осторожность, заспорил Герасимович омоложенным голосом. – Этого нельзя простить человеку, соприкасавшемуся с физикой. Вы не видите разницы между скоростями механическими и электромагнитными?

– Зачем мне авиация? Нет здоровей, как пешком и на лошадках! Зачем мне ваше радио? Чтоб засмыкать великих пианистов? Или чтоб скорей передать в Сибирь приказ о моем аресте? Нехай себе везут на почтовых.

– Как не понять, что мы – накануне почти бесплатной энергии, значит – избытка материальных благ. Мы растопим Арктику, согреем Сибирь, озеленим пустыни. Мы через двадцать-тридцать лет сможем ходить по продуктам, они станут бесплатны, как воздух. Это – прогресс?

– Избыток – это не прогресс! Прогрессом я признал бы не материальный избыток, а всеобщую готовность делиться недостающим! Но – ничего вы не успеете! Не согреете вы Сибири! Не озелените пустынь! Все, простите, к ...ям размечут атомными бомбами! Все к ...ям перепашут реактивной авиацией!

– Но беспристрастно – окиньте эти виражи! Мы не только делали, что ошибались – мы и всползали наверх. Мы искровавили наши нежные мордочки об обломки скал – но все-таки мы уже на перевале...

– На Оймяконе!..

– Все-таки на кострах мы уже друг друга не жжем...

– Зачем возиться с дровами, есть душегубки!

– Все-таки веча, где аргументировали палками, заменились парламентами, где побеждают доводы! Все-таки у первобытных народов отвоеван habeas corpus act! И никто не велит вам в первую брачную ночь отсылать жену сюзерену. Надо быть слепым, чтобы не увидеть, что нравы все-таки смягчаются, что разум все-таки одолевает безумие...

– Не вижу!

– Что все-таки созревает понятие человеческая личность!

По всему зданию разнесся продолжительный электрический звонок. Он значил: без четверти одиннадцать, сдавать все секретное в сейфы и опечатывать лаборатории.

Оба поднялись головами в слабый фонарный свет от зоны.

Пенсне Герасимовича переливало как два алмаза.

– Так что же? Вывод? Отдать всю планету на разврат? Не жалко?

– Жалко, – уже ненужным шепотом, упавшим шепотом согласился Нержин.

– Планету – жалко. Лучше умереть, чем до этого дожить.

– Лучше – не допустить, чем умереть! – с достоинством возразил Герасимович. – Но в эти крайние годы всеобщей гибели или всеобщего исправления ошибок – какой же другой выход предлагаете вы? фронтовой офицер! старый арестант!

– Не знаю... не знаю... – видно было в четверть-свете, как мучился Нержин. – Пока не было атомной бомбы, советская система, худостройная, неповоротливая, съедаемая паразитами, обречена была погибнуть в испытании временем. А теперь если у наших бомба появится – беда. Теперь вот разве только...

– Что?! – припирал Герасимович.

– Может быть... новый век... с его сквозной информацией...

– Вам же радио не нужно!

– Да его глушат... Я говорю, может быть в новый век откроется такой способ: слово разрушит бетон?

– Чересчур противоречит сопромату.

– Так и диамату! А все-таки?.. Ведь помните: в Начале было Слово.

Значит, Слово – исконней бетона? Значит, Слово – не пустяк? А военный переворот... невозможно...

– Но как вы это себе конкретно представляете?

– Не знаю. Повторяю: не знаю. Здесь – тайна. Как грибы по некой тайне не с первого и не со второго, а с какого-то дождя – вдруг трогаются всюду.

Вчера и поверить было нельзя, что такие уроды могут вообще расти – а сегодня они повсюду! Так тронутся в рост и благородные люди, и слово их – разрушит бетон.

– Прежде того понесут ваших благородных кузовами и корзинами – вырванных, срезанных, усеченных...


91

Вопреки предчувствиям и страхам понедельник проходил благополучно.

Тревога не покинула Иннокентия, но и равновесное состояние, завоеванное им после полудня, тоже сохранялось в нем. Теперь надо было на вечер обязательно скрыться в театр, чтобы перестать бояться каждого звонка у дверей.

Но зазвонил телефон. Это было незадолго до театра, когда Дотти выходила из ванной.

Иннокентий стоял и смотрел на телефон как собака на ежа.

– Дотти, возьми трубку! Меня нет, и не знаешь, когда буду. Ну их к черту, вечер испортят.

Дотти еще похорошела со вчерашнего дня. Когда нравилась – она всегда хорошела, а оттого больше нравилась – и еще хорошела.

Придерживая полы халата, она мягкой походкой подошла к телефону и властно-ласково сняла трубку.

– Да... Его нет дома... Кто, кто?.. – и вдруг преобразилась приветливо и повела плечами, был у нее такой жест угоды. – Здравствуйте, товарищ генерал!.. Да, теперь узнаю... – Быстро прикрыла микрофон рукой и прошептала:

– Шеф! Очень любезен.

Иннокентий заколебался. Любезный шеф, звонящий вечером сам...

Жена заметила его колебание:

– Одну минуточку, я слышу дверь открылась, как бы не он. Так и есть!

Ини! Не раздевайся, быстро сюда, генерал у телефона!

Какой бы не сидел по ту сторону телефона закоснелый в подозрениях человек, он по тону Дотти почти мог видеть, как Иннокентий торопливо вытирал ноги в дверях, как пересек ковер и взял трубку.

Шеф был благодушен. Он сообщал: только что окончательно утверждено назначение Иннокентия. В среду он вылетит самолетом с пересадкой в Париже, завтра надо сдать последние дела, а сейчас явиться на полчасика для согласования кое-каких деталей. Машина за Иннокентием уже выслана.

Иннокентий разогнулся от телефона другим человеком. Он вдохнул с такой счастливой глубиной, что воздух как будто имел время распространиться по всему его телу. Он выдохнул с медленностью – и вместе с воздухом вытолкнул сомнения и страхи.

Невозможно было поверить, что вот так по канату при косом ветре можно идти, идти – и не сваливаться.

– Представь, Дотик, в среду лечу! А сейчас... Но Дотик, прислонявшая ухо к трубке, уже слышала все и сама. Только она разогнулась совсем не радостная: отдельный отъезд Иннокентия, еще объяснимый и допустимый позавчера, сегодня был оскорблением и раной.

– Как ты думаешь, – она поднадула губы, – «кое-какие детали», это может быть все-таки и я?

– Да... м-м-может быть...

– А что ты там вообще говорил обо мне?

Да что-то говорил. Что-то говорил, чего не мог бы ей сейчас повторить, что и переигрывать уже было поздно.

Но уверенность, вчера приобретенная, позволяла Дотти говорить со свободою:

– Ини, мы все открывали вместе! Все новое мы видели вместе! А к Желтому Дьяволу ты хочешь ехать без меня? Нет, я решительно не согласна, ты должен думать об обоих!

И это – еще лучшее изо всего, что она произнесет потом. Она еще будет потом при иностранцах повторять глупейшие казенные суждения, от которых сгорят уши Иннокентия. Она будет поносить Америку – и как можно больше в ней покупать. Да нет, забыл, будет иначе: ведь он там откроется, и что вообще уместится, в ее голове?

– Все и устроится, Дотти, только не сразу. Пока я поеду представлюсь, оформлюсь, познакомлюсь...

– А я хочу сразу! Мне именно сейчас хочется! Как же я останусь?

Она не знала, на что просилась... Она не знала, что такое крученый круглый канат под скользкими подошвами. И теперь еще надо оттолкнуться и сколько-то пролететь, а предохранительной сетки может быть нет. И второе тело – полное, мягкое, нежертвенное, не может лететь рядом.

Иннокентий приятно улыбнулся и потрепал жену за плечи:

– Ну, попробую. Раньше разговор был иначе, теперь как удастся. Но во всяком случае ты не беспокойся, я же очень скоро тебя...

Поцеловал ее в чужую щеку. Дотти нисколько не была убеждена. Вчерашнего согласия между ними как не бывало.

– А пока одевайся, не торопясь. На первый акт мы не попадем, но цельность «Акулины» от этого... А на второй... Да я тебе еще из министерства звякну...

Он едва успел надеть мундир, как в квартиру позвонил шофер. Это не был Виктор, обычно возивший его, ни Костя. Шофер был худощавый, подвижный, с приятным интеллигентным лицом. Он весело спускался по лестнице, почти рядом с Иннокентием, вертя на шнурочке ключ зажигания.

– Что-то я вас не помню, – сказал Иннокентий, застегивая на ходу пальто.

– А я даже лестницу вашу помню, два раза за вами приезжал. – У шофера была улыбка открытая и вместе плутоватая. Такого разбитнягу хорошо иметь на собственной машине.

Поехали. Иннокентий сел сзади. Он не слушал, но шофер через плечо раза два пытался пошутить по дороге. Потом вдруг резко вывернул к тротуару и впритирку к нему остановился. Какой-то молодой человек в мягкой шляпе и в пальто, подогнанном по талии, стоял у края тротуара, подняв палец.

– Механик наш, из гаража, – пояснил симпатичный шофер и стал открывать ему правую переднюю дверцу. Но дверца никак не поддавалась, замок заел.

Шофер выругался в границах городского приличия и попросил:

– Товарищ советник! Нельзя ли ему рядом с вами доехать? Начальник он мой, неудобно.

– Да пожалуйста, – охотно согласился Иннокентий, подвигаясь. Он был в опьянении, в азарте, мысленно захватывая назначение и визу, воображая, как послезавтра утром сядет на самолет во Внукове, но не успокоится до Варшавы, потому что и там его может догнать задерживающая телеграмма.

Механик, закусив сбоку рта длинную дымящую папиросу, пригнулся, вступил в машину, сдержанно-развязно спросил:

– Вы... не возражаете? – и плюхнулся рядом с Иннокентием.

Автомобиль рванул дальше.

Иннокентий на миг скривился от презрения («хам!»), но ушел опять в свои мысли, мало замечая дорогу.

Пыхтя папиросой, механик задымил уже половину машины.

– Вы бы стекло открыли! – поставил его на место Иннокентий, поднимая одну лишь правую бровь.

Но механик не понял иронии и не открыл стекла, а, развалясь на сиденьи, из внутреннего кармана вынул листок, развернул его и протянул Иннокентию:

– Товарищ начальник! Вы не прочтете мне, а? Я вам посвечу.

Автомобиль свернул в какую-то темноватую крутую улицу, вроде как будто Пушечную. Механик зажег карманный фонарик и лучиком его осветил малиновый листок. Пожав плечами, Иннокентий брезгливо взял листок и начал читать небрежно, почти про себя:

"Санкционирую. Зам. Генерального Прокурора СССР... "

Он по-прежнему был в кругу своих мыслей и не мог спуститься, понять, что механик? – неграмотный, что ли, или не разбирается в смысле бумаги, или пьян и хочет пооткровенничать.

"Ордер на арест... читал он, все еще не вникая в читаемое, ... Володина Иннокентия Артемьевича, 1919-го... "

– и только тут как одной большой иглой прокололо все его тело по длине и разлился вар внезапный по телу – Иннокентий раскрыл рот – но еще не издал ни звука, и еще не упала на колени его рука с малиновым листком, как «механик» впился в его плечо и угрожающе загудел:

– Ну, спокойно, спокойно, не шевелись, придушу здесь!

Фонариком он слепил Володина и бил в его лицо дымом папиросы.

А листок отобрал.

И хотя Иннокентий прочел, что он арестован, и это означало провал и конец его жизни, – в короткое мгновение ему были невыносимы только эта наглость, впившиеся пальцы, дым и свет в лицо.

– Пустите, – вскрикнул он, пытаясь своими слабыми пальцами освободиться. До его сознания теперь уже дошло, что это действительно ордер, действительно на его арест, но представлялось несчастным стечением обстоятельств, что он попал в эту машину и пустил «механика» подъехать, – представлялось так, что надо вырваться к шефу в министерство и арест отменят.

Он стал судорожно дергать ручку левой дверцы, но и та не поддавалась, заело и ее.

– Шофер! Вы ответите! Что за провокация?! – гневно вскрикнул Иннокентий.

– Служу Советскому Союзу, советник! – с озорью отчеканил шофер через плечо.

Повинуясь правилам уличного движения, автомобиль обогнул всю сверкающую Лубянскую площадь, словно делая прощальный круг и давая Иннокентию возможность увидеть в последний раз этот мир и пятиэтажную высоту слившихся зданий Старой и Новой Лубянок, где предстояло ему окончить жизнь.

Скоплялись и прорывались под светофорами кучки автомобилей, мягко переваливались троллейбусы, гудели автобусы, густыми толпами шли люди – и никто не знал и не видел жертву, у них на глазах влекомую на расправу.

Красный флажок, освещенный из глубины крыши прожектором, трепетал в прорезе колончатой башенки над зданием Старой Большой Лубянки. Он был – как гаршиновский красный цветок, вобравший в себя зло мира. Две бесчувственные каменные наяды, полулежа, с презрением смотрели вниз на маленьких семенящих граждан.

Автомобиль прошел вдоль фасада всемирно-знаменитого здания, собиравшего дань душ со всех континентов, и свернул на Большую Лубянскую улицу.

– Да пустите же! – все стряхивал с себя Иннокентий пальцы «механика», впившиеся в его плечо у шеи.

Черные железные ворота тотчас растворились, едва автомобиль обернул к ним свой радиатор, и тотчас затворились, едва он проехал их.

Черной подворотней автомобиль прошмыгнул во двор.

Рука «механика» ослабла в подворотне. Он вовсе снял ее с шеи Иннокентия во дворе. Вылезая через свою дверцу, он деловито сказал:

– Выходим!

И уже ясно стало, что был совершенно трезв.

Через свою незаколоженную дверцу вылез и шофер.

– Выходите! Руки назад! – скомандовал он. В этой ледяной команде кто мог бы угадать недавнего шутника?

Иннокентий вылез из автомобиля-западни, выпрямился и – хотя непонятно было, почему он должен подчиняться – подчинился: взял руки назад.

Арест произошел грубовато, но совсем не так страшно, как рисуется, когда его ждешь. Даже наступило успокоение: уже не надо бояться, уже не надо бороться, уже не придумывать ничего. Немотное, приятное успокоение, овладевающее всем телом раненого.

Иннокентий оглянулся на неровно освещенный одним-двумя фонарями и разрозненными окнами этажей дворик. Дворик был – дно колодца, четырьмя стенами зданий уходящего вверх.

– Не оглядываться! – прикрикнул «шофер». – Марш!

Так в затылок друг другу втроем, Иннокентий в се-редине, минуя равнодушных в форме МГБ, они прошли под низкую арку, по ступенькам спустились в другой дворик – нижний, крытый, темный, из него взяли влево и открыли чистенькую парадную дверь, похожую на дверь в приемную известного доктора.

За дверью следовал маленький очень опрятный коридор, залитый электрическим светом. Его новокрашенные полы были вымыты чуть не только что и застелены ковровой дорожкой.

«Шофер» стал странно щелкать языком, будто призывая собаку. Но никакой собаки не было.

Дальше коридор был перегорожен остекленной дверью с полинялыми занавесками изнутри. Дверь была укреплена обрешеткой из косых прутьев, какая бывает на оградах станционных сквериков. На двери вместо докторской таблички висела надпись:

«Приемная арестованных».

Но очереди – не было.

Позвонили – старинным звонком с поворотной ручкой. Немного спустя из-за занавески подглядел, а потом отворил дверь бесстрастный долголицый надзиратель с небесно-голубыми погонами и белыми сержантскими лычками поперек их. «Шофер» взял у «механика» малиновый бланк и показал надзирателю.

Тот пробежал его скучающе, как разбуженный сонный аптекарь читает рецепт – и они вдвоем ушли внутрь.

Иннокентий и «механик» стояли в глубокой тишине перед захлопнутой дверью.

«Приемная арестованных» – напоминала надпись, и смысл ее был такой же, как: «Мертвецкая». Иннокентию даже не до того было, чтобы рассмотреть этого хлюста в узком пальто, который разыгрывал с ним комедию. Может быть Иннокентий должен был протестовать, кричать, требовать справедливости? – но он забыл даже, что руки держал сложенными назади, и продолжал их так держать. Все мысли затормозились в нем, он загипнотизированно смотрел на надпись: «Приемная арестованных».

В двери послышался мягкий поворот английского замка. Долголицый надзиратель кивнул им входить и пошел вперед первый, выделывая языком то же призывное собачье щелканье.

Но собаки и тут не было.

Коридор был так же ярко освещен и так же по-больничному чист.

В стене было две двери, выкрашенные в оливковый цвет. Сержант отпахнул одну из них и сказал:

– Зайдите.

Иннокентий вошел. Он почти не успел рассмотреть, что это была пустая комната с большим грубым столом, парой табуреток и без окна, как «шофер» откуда-то сбоку, а «механик» сзади накинулись на него, в четыре руки обхватили и проворно обшарили все карманы.

– Да что за бандитизм? – слабо закричал Иннокентий. – Кто дал вам право? – Он отбивался немного, но внутреннее сознание, что это совсем не бандитизм и что люди" просто выполняют служебную работу, лишало движения его – энергии, а голос – уверенности.

Они сняли с него ручные часы, вытащили две записные книжки, авторучку и носовой платок. Он увидел в их руках еще узкие серебряные погоны и поразился совпадению, что они тоже дипломатические и что число звездочек на них – такое же, как и у него. Грубые объятия разомкнулись. «Механик» протянул ему носовой платок:

– Возьмите.

– После ваших грязных рук? – визгливо вскрикнул и передернулся Иннокентий. Платок упал на пол.

– На ценности получите квитанцию, – сказал «шофер», и оба ушли поспешно.

Долголицый сержант, напротив, не торопился. Покосясь на пол, он посоветовал:

– Платок – возьмите.

Но Иннокентий не наклонился.

– Да они что? погоны с меня сорвали? – только тут догадался и вскипел он, нащупав, что на плечах мундира под пальто не осталось погонов.

– Руки назад! – равнодушно сказал тогда сержант. – Пройдите!

И защелкал языком.

Но собаки не было.

После излома коридора они оказались еще в одном коридоре, где по обеим сторонам шли тесно друг ко другу небольшие оливковые двери с оваликами зеркальных номеров на них. Между дверьми ходила пожилая истертая женщина в военной юбке и гимнастерке с такими же небесно-голубыми погонами и такими же белыми сержантскими лычками. Женщина эта, когда они показались из-за поворота, подглядывала в отверстие одной из дверей. При подходе их она спокойно опустила висячий щиток, закрывающий отверстие, и посмотрела на Иннокентия так, будто он уже сотни раз сегодня тут проходил, и ничего удивительного нет, что идет еще раз. Черты ее были мрачные. Она вставила длинный ключ в стальную навесную коробку замка на двери с номером "8", с грохотом отперла дверь и кивнула ему:

– Зайдите.

Иннокентий переступил порог и прежде, чем успел обернуться, спросить объяснения – дверь позади него затворилась, громкий замок заперся.

Так вот где ему теперь предстояло жить! – день? или месяц? или годы?

Нельзя было назвать это помещение комнатой, ни даже камерой – потому что, как приучила нас литература, в камере должно быть хоть маленькое, да окошко и пространство для хождения. А здесь не только ходить, не только лечь, но даже нельзя было сесть свободно. Стояла здесь тумбочка и табуретка, занимая собой почти всю площадь пола. Севши на табуретку, уже нельзя было вольно вытянуть ноги.

Больше не было в каморке ничего. До уровня груди шла масляная оливковая панель, а выше ее – стены и потолок были ярко побелены и ослепительно освещались из-под потолка большой лампочкой ватт на двести, заключенной в проволочную сетку.

Иннокентий сел. Двадцать минут назад он еще обдумывал, как приедет в Америку, как, очевидно, напомнит о своем звонке в посольство. Двадцать минут назад вся его прошлая жизнь казалась ему одним стройным целым, каждое событие ее освещалось ровным светом продуманности и спаивалось с другими событиями белыми вспышками удачи. Но прошли эти двадцать минут – и здесь, в тесной маленькой ловушке, вся его прошлая жизнь с той же убедительностью представилась ему нагромождением ошибок, грудой черных обломков.

Из коридора не доносилось звуков, только раза два где-то близко отпиралась и запиралась дверь. Каждую минуту отклонялся маленький щиток и через остекленный глазок за Иннокентием наблюдал одинокий пытливый глаз.

Дверь была пальца четыре в толщину – и сквозь всю толщу ее от глазка расширялся конус смотрового отверстия. Иннокентий догадался: оно было сделано так, чтобы нигде в этом застенке арестант не мог бы укрыться от взора надзирателя.

Стало тесно и жарко. Он снял теплое зимнее пальто, грустно покосился на «мясо» от сорванных с мундира погонов. Не найдя на стенах ни гвоздика, ни малейшего выступа, он положил пальто и шапку на тумбочку.

Странно, но сейчас, когда молния ареста уже ударила в его жизнь, Иннокентий не испытывал страха. Наоборот, заторможенная мысль его опять разрабатывалась и соображала сделанные промахи.

Почему он не прочел ордера до конца? Правильно ли ордер оформлен? Есть ли печать? Санкция прокурора? Да, с санкции прокурора начиналось. Каким числом ордер подписан? Какое обвинение предъявлено? Знал ли об этом шеф, когда вызывал? Конечно, знал. Значит, вызов был обман? Но зачем такой странный прием, этот спектакль с «шофером» и «механиком»?

В одном кармане он нащупал что-то твердое маленькое. Вынул. Это был тоненький изящный карандашик, выпавший из петли записной книжки. Иннокентия очень обрадовал этот карандашик: он мог весьма пригодиться! Халтурщики! И здесь, на Лубянке, – халтурщики! – обыскивать и то не умеют! Придумывая, куда бы лучше карандашик спрятать, Иннокентий сломал его надвое, просунул обломки по одному в каждый ботинок и пропустил там под ступни.

Ах, какое упущение! – не прочесть, в чем его обвиняют! Может, арест совсем не связан с этим телефонным разговором? Может быть, это ошибка, совпадение? Как же теперь правильно держаться?

Или там вообще не было, в чем его обвиняют? Пожалуй и не было.

Арестовать – и все.

Времени еще прошло немного – но уже много раз он слышал равномерное гудение какой-то машины за стеной, противоположной коридору.

Гудение то возникало, то стихало. Иннокентию вдруг стало не по себе от простой мысли: какая машина могла быть здесь? Здесь – тюрьма, не фабрика – зачем же машина? Уму сороковых годов, наслышанному о механических способах уничтожения людей, приходило сразу что-то недоброе. Иннокентию мелькнула мысль несуразная и вместе какая-то вполне вероятная: что это – машина для перемалывания костей уже убитых арестантов. Стало страшно.

Да, – тем временем глубоко жалила его мысль, – какая ошибка! – даже не прочесть до конца ордер, не начать тут же протестовать, что невиновен. Он так послушно покорился аресту, что убедились в его виновности! Как он мог не протестовать! Почему не протестовал? Получилось явно, что он ждал ареста, был приготовлен к нему!

Он был прострелен этой роковой ошибкой! Первая мысль была – вскочить, бить руками, ногами, кричать во все горло, что невиновен, что пусть откроют, – но над этой мыслью тут же выросла другая, более зрелая: что, наверно, этим их не удивишь, что тут часто так стучат и кричат, что его молчание в первые минуты все равно уже все запутало.

Ах, как он мог даться так просто в руки! – из своей квартиры, с московских улиц, высокопоставленный дипломат – безо всякого сопротивления и без звука отдался отвести себя и запереть в этом застенке.

Отсюда не вырвешься! О, отсюда не вырвешься!..

А, может быть, шеф его все-таки ждет? Хоть под конвоем, но как прорваться к нему? Как выяснить?

Нет, не ясней, а сложней и запутанней становилось в голове.

Машина за стеной то снова гудела, то замолкала.

Глаза Иннокентия, ослепленные светом, чрезмерно ярким для высокого, но узкого помещения в три кубометра, давно уже искали отдыха на единственном черном квадратике, оживлявшем потолок. Квадратик этот, перекрещенный металлическими прутками, был по всему – отдушина, хотя и неизвестно, куда или откуда ведущая.

И вдруг с отчетливостью представилось ему, что эта отдушина – вовсе не отдушина, что через нее медленно впускается отравленный газ, может быть вырабатываемый вот этой самой гудящей машиной, что газ впускают с той самой минуты, как он заперт здесь, и что ни для чего другого не может быть предназначена такая глухая каморка, с дверью, плотно-пригнанной к порогу!

Для того и подсматривают за ним в глазок, чтобы следить, в сознании он еще или уже отравлен.

Так вот почему путаются мысли: он теряет сознание! Вот почему он уже давно задыхается! Вот почему так бьет в голове!

Втекает газ! бесцветный! без запаха!!

Ужас! извечный животный ужас! – тот самый, что хищников и едомых роднит в одной толпе, бегущей от лесного пожара – ужас объял Иннокентия и, растеряв все расчеты и мысли другие, он стал бить кулаками и ногами в дверь, зовя живого человека:

– Откройте! Откройте! Я задыхаюсь! Воздуха!!

Вот зачем еще глазок был сделан конусом – никак кулак не доставал разбить стекло!

Исступленный немигающий глаз с другой стороны прильнул к стеклу и злорадно смотрел на гибель Иннокентия.

О, это зрелище! – вырванный глаз, глаз без лица, глаз, все выражение стянувший в себе одном! – и когда он смотрит на твою смерть!..

Не было выхода!..

Иннокентий упал на табуретку.

Газ душил его...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю