Текст книги "Сармат. Смерть поправший"
Автор книги: Александр Звягинцев
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Даже напротив: ей нравилось, что он смотрит на нее печальными глазами, а грубыми солдатскими ладонями касается трепещущего от сладкой истомы тела.
Рита вспомнила, как он оторвал от нее руки, и с десятка полтора человек в черных резиновых костюмах как привидения появились из сельвы и вслед за ним ушли в черную глубину реки, кишащую аллигаторами и еще какой-то незнакомой тропической нечистью.
Всю ту ночь, терзаемая нехорошим предчувствием, она с подругами до боли в глазах всматривалась в сельву на противоположном берегу, озаряемую заревом далекого пожара. Подруги не могли увести ее даже тогда, когда на сельву обрушился стеной тропический ливень.
На следующий полдень люди-привидения неожиданно появились из речных водоворотов и вытянули на болотистый берег чье-то безжизненное тело. Она сразу поняла, что беда случилась именно с тем, кто сжимал ее вчера в своих жестких ладонях, и закричала лютым криком, каким кричит в заснеженных русских лесах волчица перед разоренным охотниками, окровавленным логовом, в котором не увидеть ей больше своих щенков-несмышленышей.
* * *
От сдавленного вскрика жены Савелов приподнял от подушки голову, но она успокоила его прикосновением руки, и он снова погрузился в крепкий предутренний сон. Отгоняя тяжелые, удушливые воспоминания, Рита еще с полчаса металась по мокрой от слез подушке и, боясь их повторения, накинула халат и направилась в ванную комнату.
В детстве Рита мечтала стать художником-портретистом или скульптором и даже закончила при одном из московских высших художественных училищ элитную детскую школу, в которой маститые педагоги прочили ей великое богемное будущее. Но ее номенклатурные родители сочли, что вольнодумная и расхристанная богема не место для их, без того не в меру строптивой дочери, и настояли на медицинском образовании. О чем, впрочем, Рита потом никогда не пожалела.
На последних курсах медицинского института Рита неожиданно для всех и даже для себя увлеклась пластической хирургией. После защиты диплома она, по протекции отца, получила направление в строго засекреченную медицинскую лабораторию, которая была в исключительном ведении «боевого отряда партии»... Немногие люди, которые знали о существовании сей лаборатории, шепотом называли ее между собой «Фабрикой грез», и к этому были все основания.
Здесь за несколько недель могли превратить грубую деревенскую бабу в утонченную аристократку и светскую львицу, девчонку с пыльных московских окраин – одарить внешностью знаменитой американской кинодивы, чтобы, при удобном случае, подложить ее в постель зарубежному дипломату или фирмачу. Светила сей лаборатории умели делать двойников стареющим лидерам своей родной и лидерам «братских» партий. Кроме того, они умели до такой степени изменять внешность провалившимся за рубежом разведчикам, что их потом можно было спокойно внедрять в разведслужбы тех государств, которые годами безуспешно разыскивали их по всему миру.
Провалов «Фабрика грез» за все свое долгое существование не знала. Имена и биографии ее клиентов являлись строжайшей государственной тайной. Сотрудникам категорически запрещалось вступать с ними в личный контакт, а также разглашать медицинский профиль их «Фабрики». Работа с клиентом на «Фабрике грез» начиналась с его фотографий и с серии портретных зарисовок, выполняемых профессионалами-рисовальщиками. Затем они утверждались где-то в «сферах». Дальнейшая работа хирургов-пластиков шла по этим утвержденным материалам.
Таким образом природный дар Риты к рисованию и полученные ею в художественной школе навыки скульптора пригодились на «Фабрике грез» в полном объеме. Услуги штатных художников-профессионалов ей не требовались – после ряда удачно проведенных ею операций, отмеченных в «сферах», она работала исключительно по собственным портретным наброскам.
Выйдя после холодного душа на кухню, Рита несколько минут постояла перед раскрытым окном, вслушиваясь в звуки просыпающегося города и сонное переругивание дворников, вылизывающих до блеска двор их элитного дома. Потом взгляд ее упал на фотографию человека с изуродованной внешностью, оставленную вчера мужем на кухонном столе.
«Интересно, в каких жерновах побывал этот бедолага? – подумала она. – Судя по выправке – военный. Может, в танке горел или в самолете. А может, просто пьяный заснул в постели с сигаретой?»
Приготовив кофе, она уселась в кресло-качалку перед раскрытой дверью на балкон и попыталась читать газету с речами депутатов очередного съезда. Трескучая болтовня и апломб депутатов скоро надоели, и она стала наблюдать за хлопотами ласточек, то и дело подлетавших к гнезду, прилепившемуся под потолком лоджии. Из гнезда несся отчаянный писк птенцов.
Однако человек на фотографии все больше и больше притягивал ее внимание. Она снова вгляделась в снимок. И чем больше всматривалась в изуродованное лицо человека, тем больше ей хотелось увидеть его без ужасающих шрамов, в его природном, первозданном виде.
Не в силах бороться с искушением, Рита принесла из кабинета карандаши, краски, рабочий блокнот, и десятым чувством понимая, что вступает на заминированную полосу, принялась за работу. Подобно реставратору, освобождающему от наслоений чужой краски полотно великого мастера, она штрих за штрихом восстанавливала облик неизвестного мужчины, избавляя его от шрамов и глубоких морщин, в соответствии с характером мышц лица прорисовывала брови, глаза, губы.
Когда через час работа была закончена, Рита прислонила полученный рисунок к спинке стула и, отойдя на несколько шагов, с трудом подавила вырвавшийся из груди крик. С листа белого ватмана на нее смотрел Сарматов, но не тот, которого она знала пять лет назад, а другой, со скорбными складками по краям жестких губ и с каким-то беспомощным взглядом: то ли ребенка, то ли смертельно больного человека. И был он так похож на спящего сейчас в детской комнате ее сына, что она в суеверном страхе перекрестилась.
«Дуреха! – придя в себя, разозлилась она. – С того света не возвращаются, а он тебе, как живой, мерещится в метро, в подземных переходах, в окнах троллейбусов... Вот почему ты его выписала, психопатка несчастная. Чем психовать, лучше повтори рисунок», – приказала она себе и, стараясь как можно точнее следовать анатомическому строению лица и головы человека с фотографии, снова лихорадочно погрузилась в работу. Однако, как ни старалась Рита абстрагироваться от воспоминаний, они снова навалились на нее. Снова из потаенных закоулков памяти выплыла их ливневая никарагуанская ночь со страстными объятиями и жаркими поцелуями. И почему-то вспомнился ей на сей раз рассказанный Игорем Сарматовым той грозовой ночью странный эпизод из его станичного детства.
* * *
Деда его, Платона Григорьевича, однажды по студеному ноябрьскому чернотропу просквозил в степи разбойный улан – ветер. Скрутила старого казака в одночасье поясничная лихоманка, а тут как назло не вернулась к ночи на баз щедрая их кормилица – безрогая пятнистая корова Комолка. Пьяница пастух, из тамбовских переселенцев, что-то мыкал-икал, но объяснить толком пропажу коровы не мог.
– Эх-ма, растуды его, пьянчугу, в качель, сгинет добрая животина! – кряхтел на печи дед. – Чи зеленей объестся, чи таборное цыганье зараз нашу кормилицу обратает, аль, неровен час, в степу лютую смерть от бирючей примет.
Не сказав ничего деду, бросился тогда восьмилетний пацаненок Игореша к колхозному конюху Кондрату Евграфычу и, размазывая по мордахе слезы с соплями вперемешку, выпросил у него председательского аргамака Чертушку, с которым на ночных табунных выпасах дружбу сердечную водил, последним сиротским сухарем делился.
Той ветреной, промозглой ночью обскакал Игореша на Чертушке всю окрестную озимь, прибрежные левады и овраги, но комолая корова как сквозь землю провалилась. Порой ему казалось, что она вон за тем бугром, вон ее силуэт у замета соломы маячит, а то блазнилось, будто порывистый низовой ветер доносит ее мычание из мелового лога, и он гнал Чертушку к тому замету и к тому логу. Но все было напрасно.
А в полночь-заполночь огляделся он по сторонам с вершины старого скифского кургана и, не увидев нигде огоньков человечьего жилья, понял, что заблудился в промозглой степной глухомани.
– Куда ж нам теперь, Чертушка? – в страхе спросил он коня.
Чертушка лишь виновато покосился лиловым глазом, в котором отражались луна и раздерганные, зловещие облака.
После долгих бесплодных блужданий по ночной степи бросил Игореша повод на луку седла и залился горькими слезами. Не представлял он, как с дедом теперь выживать будут без комолой кормилицы. Работать в колхозе дед не мог, потому что шел ему уже девятый десяток, да и на колхозные трудодни-палочки как прокормиться?.. Надеяться на обычную для казаков заботу о стариках, вдовах и сиротах теперь не приходилось – почитай половину куреней в станице, взамен сгинувших на войне да сосланных в Сибирь казачьих семей, занимали ныне злыдни-переселенцы из Украины, с Рязанщины и Тамбовщины – от них особой помощи не жди! Колхозное начальство само в голодранцах ходит, а к коммунистам на поклон дед не пойдет... По сей день он для них – царский золотопогонник и контра белогвардейская. Давно бы они схарчили его в подвалах НКВД, но из-за авторитета есаула Платона Сарматова власти опасались бунта казачьего. А тут перед войной сам Сталин стал заигрывать с казаками, даже отдельные воинские части казачьи учредил. Пять сыновей есаула Сарматова призваны были в те части, и все пять головы свои буйные на войне геройски сложили. Последний сын, отец Игорешки, пройдя всю Вторую Германскую от звонка до звонка, сложил голову на чужой, на корейской войне. Подумал пацаненок об отце, которого никогда не видел, и еще сильнее полились из его глаз слезы.
Между тем, предоставленный самому себе конь вынес его к какому-то жнивью с длинными скирдами соломы.
– Куда нас занесло, Чертушка? – всхлипнул Игореша.
А конь в ответ тревожно заржал и закрутился на месте. Из чернеющего за скирдами оврага порыв ветра донес хриплое коровье мычание. Привстав на стременах, вгляделся пацаненок в ту сторону – и захолонула душонка его от липкого страха: между скирдами пластались над жнивьем стремительные тени...
– Волки! – понял он. – Комолку обкладывают, бирючи проклятущие! На помощь, выручай, Чертушко! – заорал Игореша, направляя коня к оврагу.
Аргамак, словно забыв вековечный лошадиный страх перед серыми хищниками, без понуканий застелился в бешеном намете им наперерез.
Тем временем волчье семейство прижало в овраге безрогую корову к сплошной стене колючего терновника, и молодые волки в охотничьем азарте разбойными наскоками полосовали ее бока. Отец семейства – матерый подпалый волк, чтобы показать молодняку, как надо одним махом резать коровье горло, готовился к последнему, роковому прыжку. Услышав нарастающий конский топот, подпалый отступил от коровы и злобно оскалил клыки для схватки с человеком.
Он уже спружинил сильное свое тело для прыжка, чтобы пластануть на лету клыками по сонной артерии на конской шее, но, увидев в седле ребенка, всего лишь на секунду замедлил с прыжком, однако ее хватило Чертушке, чтобы на полном скаку крутануться и садануть задними копытами в волчий бок. Подпалый отлетел в терновник и захрипел, выталкивая из развороченной грудины пенистую кровь.
С рыком метнулась к шее Чертушки мать-волчица, но аргамак взвился в свечку и с такой чудовищной силой всадил копыто в ее хребтину, что та враз хрустнула и переломилась, как сухостойная осина. Пацаненок, не ожидавший свечки, перелетел через голову коня и повис на кусте терновника рядом с хрипящим подпалым. Бросились было к легкой добыче два молодых поярковых волка, но и им пришлось отведать копыт разъяренного Чертушки. Оставляя на колючках шерсть, молодые поярковые волки с тремя еще не заматеревшими прибылыми волчатами метнулись наверх. Там они, враз лишившиеся обоих родителей, сбились в полукруг и застыли на фоне раздерганных, подсвеченных луной облаков черными пнями-обрубками.
Поначалу в темноте Игореша принял глаза подпалого волка за сизо-черные терновые плоды, но когда облака открыли луну и овраг озарился зыбким зеленым светом, он, помертвев от страха, будто завороженный, не мог отвести своих глаз от подернутых кровавой мутью глаз издыхающего зверя. Ему показалось вдруг, в этой мути заметались сполохами две церковные свечки, и подпалый, прежде чем испустить дух, хочет сказать ему своим мутным взглядом что-то очень важное, самое важное из того, что он, вожак стаи, постиг за всю свою волчью жизнь. Десятым чувством пацаненок понимал, что надо немедленно отвести глаза от проникающих в самую его душу волчьих глаз, но сил на это почему-то не было. Глаза волка гипнотизировали его и лишали воли к действию. Но вот из пасти подпалого вырвался тяжелый предсмертный стон, и зверь, обнажив клыки, вывалил наружу окровавленный, подрагивающий язык. Полыхнув в последний раз ярким светом, угасли в его глазах мерцающие свечки, а зрачки, устремленные прямо в захолонувшую душу пацаненка, стали покрываться белесым налетом. Рванулся пацаненок, как чумной, от мертвых волчьих глаз и даже не почувствовал, как разодрал наискось левое надбровье об острый терновый шип.
Стараясь не смотреть в сторону мертвого подпалого, он один конец веревки, догадливо сунутой дедом Кондратом в переметную суму, накинул на коровью шею, другой привязал к луке седла, но вскарабкаться потом на высоченного коня так и не смог. Ноги и руки от пережитого страха стали ватными, кружилась голова, к тому же из разодранного надбровья хлестала кровь, застилая темной пеленой глаза. Содрогаясь от жалости к самому себе, Игореша без сил опустился к конским копытам. Он знал, что если сейчас потеряет сознание, то молодые волки, сторожащие с овражьего угора каждое его движение, враз сведут с ним счеты за своих мертвых родителей.
– Боженька, спаси и помилуй меня грешного! Спаси и помилуй! Спаси и помилуй! – прижимаясь к нависающей конской голове, взмолился он, вспомнив слова, с которыми в трудную минуту обращалась к Богу умершая по весне его бабушка Фекла.
С верха оврага долетел протяжный вой – это молодые волки, задрав к лунному диску острые морды, завели по родителям поминальную волчью песню. От надсадного воя задрожала осиновым листом комолая корова и даже по захрапевшему Чертушке волнами побежала знобкая дрожь.
И тут свершилось чудо... Уняв дрожь, Чертушка ткнулся теплыми мягкими губами в шею пацаненка и, встав перед ним на передние колени, наклонил к земле косматую гриву.
– Ссспасибо!.. Ты услышал меня, Боженька! – всхлипывал пацаненок, перекатываясь с конской гривы в седло.
Овраг остался далеко позади, но протяжный, с тоскливыми переливами вой осиротевшей волчьей стаи колотился то совсем рядом, за спиной, то впереди, то звучал из темноты откуда-то сбоку.
– По следу идут, бирючи проклятущие! – понял пацаненок. – Не отстанут, пока своего не добьются.
Перепуганную корову волчий вой подстегивал, как пастух кнутом, она бежала во всю коровью прыть и, если вой раздавался рядом, жалась к Чертушке вздрагивающим боком и путалась у него под копытами.
Пацаненок время от времени собирался с силами и, привстав на стременах, в надежде увидеть огоньки жилья, до рези в глазах вглядывался в темень. Но вокруг простиралась лишь глухая степь, освещенная тусклым лунным светом. Скоро на лунный диск наползла рваная черная туча и стеной повалил мокрый снег. Косые полосы снежных зарядов в считанные секунды одели в белый саван степь, корову, лошадь и маленького всадника.
Чтобы не вылететь из седла от порывов ураганного ветра, пришлось Игореше завязать повод на луке седла и вцепиться двумя руками в конскую гриву, полностью поручив свою судьбу Чертушке.
Почувствовав свободу, конь трепещущими ноздрями втянул в себя воздух и крутанулся на месте, вслушиваясь в завывания ветра. Потом, круто изменив направление движения, уверенно шагнул навстречу борею и постепенно перешел на размашистую рысь. Корова старалась не отставать от него.
Уткнувшийся в конскую гриву, закоченевший пацаненок хоть и не отдавал себе отчета в происходящем, но догадывался, что ему надо полностью довериться умному животному. И еще он понимал, что если сейчас заснет, то свалится с коня и неминуемо погибнет в этой ревущей ураганной ночи.
А под утро, когда силы совсем уже оставили его и поплыли перед глазами цветные круги с немигающими волчьими глазами, Чертушка вдруг резко осадил на месте и призывно заржал. Из снежной круговерти донеслось еле слышимое ответное ржание. Ошалелым мычанием откликнулась на него корова и, оборвав веревку, бросилась в ту сторону. Скоро из занимающихся рассветных сумерек показались несколько всадников с дымными факелами в руках.
Позже пацаненок узнал, что это конюх Кондрат Евграфыч, встревоженный его долгим отсутствием, сгуртовал молодых казаков на его поиски.
При виде всадников цветные круги перед глазами пацаненка закрутились с бешеной скоростью и вдруг рассыпались на множество волчьих глаз, полыхающих церковными свечками. В наступившем сразу же беспамятстве, похожем на падение в глубокий черный колодец, опять в упор смотрели на него собравшиеся из осколков желтые глаза издыхающего подпалого, и не было у него более сил уклониться от них. Подскочившие казаки, растерев его снегом, влили в рот какую-то обжигающую, дурно пахнущую жидкость и завернули с головой в мохнатую горскую бурку.
– Гли-ка, у коровы шкура лоскутьями!.. Неуж как с бирючами комолая встренулась... – слышались удивленные возгласы спасителей.
– Хвать брехать, с бирючами встренулась – не разошлась бы, тварь безрогая...
– Ан разошлась как-то!..
– Казаки, выходит, сарматовский малец отбил безрогую у волков-то, а?!
– Выходит, отбил... Добрый казак из пацана получится!
– В сарматовскую, крепкую породу, в сарматовскую! – одобрительно заметил Кондрат Евграфыч и, словно очнувшись, ударил себя по коленям: – Чем я думал, старый пень, когда в ночь искать скотину мальца наладил. Бог дал, обошлось, а зарезали в волки его аль жеребца колхозного – опять бы шкандыбать старому Кондрату по гребаному колымскому этапу...
– Все путем теперича, Кондрат Евграфыч, не причитай дюже! – ощерился калмыцкой стати молодой казак.
– Дюже не дюже, казаче, а нагайка Платона Григорьевича по моей дубленой шкуре, чую, зараз погуляет.
Так и вышло. Когда казаки внесли бредящего пацаненка к Платону Григорьевичу в курень, тот выслушал Кондрата Евграфыча и наотмашь полоснул по его горбатой спине нагайкой.
– Эх, мать твою! – сквозь зубы выругался он. – Коммунячьи тюрьмы, видать, научили тебя, Кондрат, кровь людскую дешевше коровьей ставить?..
– Ох, научили! – ухмыльнулся в прокуренные усы конюх. – Шаг вправо, шаг влево, Платон Григорьевич, и красная юшка зараз хлестанет из лба и из всех твоих остальных дырок... Итит в их партию мать! – люто скрипнул он гнилыми зубами.
Однако под застолье с самогоном, устроенное Платоном Григорьевичем по случаю спасения внука, конфликт между стариками был полностью исчерпан.
В тот же день Кондрат Евграфович привез на санях из тернового оврага двух матерых мертвых бирючей – подпалого с вываленным наружу языком и рыжую с проседью волчицу.
– Выдублю шкуры, Платон Григорьевич, и кожушок тебе из них сроблю, – пообещал он. – Волчья шерсть страсть как от позвоночного скрыпу помогает.
– Не кличь беду на мой курень, Кондрат, увози бирючей с база! – решительно потребовал Платон Григорьевич.
– Тю-ю, старый казачня, неужли волчачьей мести испужался! – удивился Кондрат Евграфович. – Теперича без папки и мамки поярковые с прибылыми бирючатами зараз за Волгу или к калмыцким кочевьям подадутся...
– Плохо ты волчью породу знаешь, Кондрат! – строго оборвал его старый есаул и для острастки хлестанул нагайкой по сапогу. – Увози, не доводи меня до греха!.. Чем языком молоть, вези с конюшни на мой баз теплого конского навозу, а на ночь глядя накрой Чертушку кошмой и гоняй его до белой пены. Как кошма зараз конским потом пропитается, не мешкая вези ее сюда.
– Знамо дело, – закивал Кондрат Евграфович. – Обложить навозом, опосля завернуть в кошму, конским потом пропитанную, – первое лекарство при лихоманке.
Всю неделю, пока внук не пришел в сознание, Платон Григорьевич не отходил от его постели. Обкладывал его теплыми лошадиными «яблоками», два раза на дню заворачивал в пропитанную конским потом кошму, вливал сквозь стиснутые зубы горькие степные настои. А когда тот оклемался малость, старик потрогал красную полосу на его рассеченном надбровье и первым делом спросил:
– Ты это в беспамятстве про какие-то глаза все гуторил, внуче... А ну сказывай, как на духу, что там между тобой и бирючом стряслось?
– Когда бирюч умирал, он мне все в глаза смотрел, деду, – обкусав коросту на тубах, ответил тот.
– А ты ему? – вскинулся дед.
– И я ему в глаза смотрел...
– От-то, беда на долю сиротскую – хуже полыни горькой! – затосковал сразу дед. – Отвести очи-то от бирюча надо было, да тебе ли, несмышленышу, ведать о том...
– О чем ты, деду?
– Истинную правду тебе скажу, Игореха, а ты во все уши слушай, – перекрестился на передний угол Платон Григорьевич. – В старину, когда, значит, на войну казаки шли, то походного атамана зараз себе выби рали. «Любо», стал быть, на майдане ему кричали. Опосля, если воля на то его атаманская была, молодые казаки затравливали в степу матерого бирюча. Пока тот бирюч кончался, атаман в глаза его неотрывно смотрел...
– Зачем?
– Стал быть, по древнему казачьему поверью, кончаясь, бирюч душу свою волчью передает тому, кто последний раз в его очи глянет.
– Брехня то, деду!..
– Брехня не брехня, а тот атаман царю-батюшке победу на конце клинка подносил. Нахрапом в бою он брал, хитростью волчьей да коварством, а поперва всего, внуче, тем, что ни к своим братьям-казакам, ни к супротивнику-басурману пощады и жалости он не ведал. Война тому атаману, что мать родна делалась. Худо в том, внуче, что для жизни станишной, мирной он потом совсем пропащий был, хуже каторжанина. Потому по возврату с войны на том же самом майдане, стал быть, казаки зарубали таких атаманов, а потом в мешке в Дон-батюшку с крутояри бросали.
– 3-з-зачем?.. – округлил глаза пацаненок.
– Чтоб они опосля одной войны на другую войну и всяческие безобразия народ станишный не баламутили, как зимовей-ские атаманы Стенька Разин да Емелька Пугачев, да еще атаман бахмутский Кондрашка Булавин.
– 3-з-значит, когда я вырасту, у меня душа будет в-в-волчья?! – залился горючими слезами пацаненок. – Тогда мне зараз жить не мож-ж-жно, деду!
– Про душу волчью може то и впрямь брешут, – провел натруженными пальцами по его рассеченному надбровью дед и тихо добавил: – Все ж наказ мой тебе таков: что в овраге промеж вас с бирючом сгоношилось, при станишниках языком не мели, а вот про то, что зараз я тебе тут гуторил, как в года войдешь, чаще вспоминай, внуче.
– 3-з-зачем?..
– Штоб никогда над твоей человечьей душой волчья душа верха взять не смогла, – вздохнул дед и, подойдя к переднему углу, стал истово молиться иконе святого Георгия.
– Святой Егорий, казачий заступник, спаси и сохрани внука моего, Игоря Сарматова, на путях-дорогах его земных... – доносился до потрясенного пацаненка его сбивчивый шепот. – Не дай ему одиноким волком-бирючом прожить средь людей... Не дай ему быть волком к детям своим и чужим и к жене, Богом ему данной... А коли выпадет на долю ему труд кровавый, ратный, не дай, святой Георгий, сердцу его озлобиться злобой волчьей к врагам его смертным и супротивникам.
Через месяц Платон Григорьевич достал из сундука потраченный молью, выцветший от времени есаульский мундир. Облачившись в него, после некоторого размышления надел он все свои Георгиевские кресты и повез пацаненка в город Тверь, где и постучался в высокие кованые ворота Суворовского училища. Генерал – начальник училища – с уважением отнесся к его «егориям» и его есаульскому мундиру. Через два часа пацаненка вывели к Петру Григорьевичу в полной суворовской форме с алыми погонами на плечах. Обратный путь в свою степную станицу старый есаул проделал на подножке товарного вагона по причине полного отсутствия денег на билет. Через месяц простудившийся в дороге Платон Григорьевич умер на руках Кондрата Евграфыча. Игорехе Сарматову больше не пришлось свидеться с дедом, но он, как бы ни ломала его потом судьба, никогда не забывал деда и того дедовского наказа...
* * *
Рита хорошо помнила горизонтальный шрам над левой бровью Игоря Сарматова, полученный им в детстве в ночном, заросшем терновником овраге. Вот он, этот шрам, на фотографии. Правда, теперь его прерывает свежая глубокая полоса, но он снова пробивается через нее и круто уходит к виску. Не доверяя глазам, она взяла лупу. Да, это был тот шрам, который душными никарагуанскими ночами разглаживала она своими дрожащими от неутолимого желания пальцами. А вот и начало второго шрама, уходящего под обводом желтого монашеского халата от шеи к ключице. Ей ли не помнить этот шрам?..
Когда люди в аквалангах вытащили полуживого Сарматова из кишащей аллигаторами тропической реки, она сама сделала его скальпелем, чтобы достать застрявший под ключицей Сарматова осколок, потому что военврач отряда погиб накануне и сделать это больше было некому. И потом она много раз разглаживала пальцами и заклеивала этот затягивающийся шрам пластырем.
Между тем штрих за штрихом ложился на лист бумаги, и будто на проявляющейся фотографии снова появлялось лицо Сарматова... Поделать с этим Рита ничего не могла, как и не могла поверить, что это он, ее похороненный всеми Сармат. Он и никто другой.
Рисунок был почти готов, осталось лишь усилить растушевкой светотени, когда на кухню вошел проснувшийся Савелов. Как у застигнутой врасплох нашкодившей школьницы, первой ее реакцией было спрятать рисунок за спину, но Вадим, успев бросить взгляд на него, остановил ее руку.
– Глазам не верю!.. Не может быть, Маргоша!.. – изумленно воскликнул он. – Этот Квазимодо – Сарматов?
– Ничего не понимаю, Вадим, – растерялась она. – Вероятно, со мной произошло то, что в психиатрии зовется фантомной памятью. Наваждение какое-то, мистика...
Он поставил рисунок жены рядом с фотографией человека со шрамами и, не найдя между ними ни малейшего сходства, облегченно засмеялся:
– Ха-ха! В Германии тебе действительно стоит показаться психиатру, дорогая. Без очков видно, что у человека на фотографии нет и малейшего сходства с твоими рисунками. Кстати, наши эксперты тоже не идентифицировали его с Сарматовым, а там народ дотошный...
– Я ничего не утверждаю, Вадим...
– Ну и хорошо! Давай пить кофе... Больше на эту тему не было сказано ни слова. Они молча выпили кофе, и Савелов отправился на службу.
В машине, на подъезде к Ясеневу, у него вдруг возникли сомнения в том, что карандашом Риты водила исключительно ее «фантомная память», но усилием воли он подавил их.
Хоть она и профессионал, но, если трезво смотреть, выжить в том аду у Сарматова шанса не было. «Ни одного, даже малого шанса, – подумал он, но сразу от другой, пронзившей его мысли, сжалось сердце: – Господи, она ждет его и будет ждать всю жизнь!.. Тебе, подполковник Савелов, придется смириться с этим, как смиряются люди перед стихийными бедствиями или болезнями».
В полдень его вызвал к себе генерал Толмачев. На вопросительный взгляд генерала Савелов положил на стол фотографию человека со шрамами и покачал головой:
– Моя жена сделала с этой фотографии несколько карандашных набросков по методике, принятой на ее «Фабрике грез» – все результаты отрицательные, товарищ генерал.
Тот, как показалось Савелову, удовлетворенно кивнул и убрал фотографию в стол.
– О нашем эксперименте никому ни-ни...
– Есть, товарищ генерал.
– Тебя интересовал флот под «рухлядь» в Новороссийске? – резко поменял он тему разговора.
– Пора определяться с деталями операции.
– Знаю, знаю. Корабли будут через десять дней. Я уже отдал приказ о командировании туда групп прикрытия. Народ в них все огни и медные трубы прошел. А ты завтра выезжай в Саратов и сразу начинай грузить «рухлядь» на эшелоны.
– К заключительной стадии операции на отправных документах должны быть соответствующие визы людей из правительства, – напомнил Савелов.
– Павел Толмачев человек точный и слов на ветер не бросает, – отрезал генерал. – Визы получены, но не обольщайся, Вадим, – цена им копейка в базарный день. Коли запахнет жареным, «люди из правительства» не то что от своей визы, от матери родной открестятся.
* * *
Саратов.
24 октября 1990 года
Глухомань ночи разорвали быстро приближающиеся размытые косым осенним дождем прожектора тепловоза. Тусклые лучи скользнули по виткам колючей проволоки, натянутой по верху высокого бетонного забора, и уперлись в металлические ворота с белой надписью: «Не приближаться – запретная зона. Стреляем без предупреждения!» Тепловоз три раза простуженно просипел, ворота разошлись и пропустили за бетонный забор длинный железнодорожный состав.
– Сорок восемь платформ, Эдди, – прислушиваясь к затихающему за забором шуму вагонных колесных пар, сказал худосочный молодой человек в дождевике, подойдя к раскрытой двери стоящей за кустами белой «Нивы». – Я снял, как он входил в ворота. Клевый снимок для разворота...
– Мы не знать, Аркашья, откуда есть поезд и что на него будут грузит, – остудил его из «Нивы» голос с сильным акцентом.
– Фома Неверующий!.. Говорю же тебе – танки...
– Один раз видет, а не сто раз слышат...
– Рассветет – через дырки в заборе увидишь.
– Рассветет – я должен быт очен далеко отсюда... Я не имей разрешения на выезд из Москва в Саратов...
– Тогда остается мой вариант, Эд, – почему-то хохотнул худосочный. – Отсюда рукой подать, а дождь нам лишь на руку...
– О'кэй, Аркашья!
Мазнув фарами ближнего света по белым березовым стволам, «Нива» углубилась в лесополосу и скоро остановилась неподалеку от бетонного забора под раскидистым кустом орешника. Худосочный, укрыв дождевиком висевшие на груди фотоаппараты и видеокамеру, вылез из-за баранки и прислушался к реву танковых двигателей за забором. – Как пить, керосинки грузят!.. «Трое суток шагать, трое суток не спать ради нескольких строчек в газете...» – пропел он и показал на щель в заборе: – Мы пацанами вон через ту дыру лазили на их долбаный объект и яблони у них подчистую обтрясали.
– Аркашья, ти уверен проникать за забор? – с сомнением спросил пассажир – высокий белобрысый мужчина в кожаной куртке с надвинутым на глаза капюшоном. – Часовой стреляй, Лубянка международный скандал делай...