355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Звягинцев » Рецидивистка » Текст книги (страница 4)
Рецидивистка
  • Текст добавлен: 13 мая 2017, 17:00

Текст книги "Рецидивистка"


Автор книги: Александр Звягинцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

Вольному воля

Время обеденного перерыва заканчивалось. Заместитель прокурора области Вязалов посмотрел на часы и закрыл лежащую перед ним книгу. Это был труд Анатолия Федоровича Кони, в котором известный юрист давал оценки реформам царя Александра Второго. «Да-а-а, – думал Вязалов, – и тогда тоже был бардак, провели судебную реформу вразрез с внутренними потребностями губернского строя и всей административной жизни России».

Приняв валерьянку, прокурор подошел к окну и пошире распахнул форточку – не хватало еще, чтобы в кабинете пахло лекарствами, как в больнице. И без того в прокуратуре последнее время сгустилось тягостное напряжение – всем уже было очевидно, что события, начинавшиеся под бодрыми названиями «перестройка» и «гласность», набрали такой ход и мах, что остановить их стало просто невозможно, а куда они занесут общество, государство, никому не ведомо. В том числе и на самом верху. И что тут делать нам, блюстителям законности, поди разбери…

«Дождаться бы пенсии и поскорее уйти от дел», – привычно уже думал Вязалов. Тяжко было ему, кадровому прокурорскому работнику, отдавшему системе почти сорок лет на самых разных должностях, наблюдать, как рушится порядок, которому он верно служил по мере своих сил, как пропадает уважение к закону. Мало того, если почитать будто с цепи сорвавшиеся газеты, то следует, что теперь именно тот, кто закон охранял, враг перемен, а кто на них плевал, тот, оказывается, приближал реформы. И именно они, все эти уволенные, разжалованные, осужденные, теперь ходят в героях и все больше и больше прибирают к рукам власть…

От привычных в последнее время мыслей Вязалова отвлек телефонный звонок. Это был давний знакомый, секретарь обкома по идеологии Кравчук. Звонки оттуда теперь тоже стали странными. Обкомовские жаловались прокурорским на какие-то выпады в газетах и на митингах в их адрес, просили принять меры… Какие? Когда ситуация такая, то, что ни предприми, все будет не так, невпопад и только на руку критиканам и смутьянам.

Начал Кравчук уже привычно:

– Ты газеты сегодня читал?

«Так и есть, сейчас опять жаловаться начнет, – подумал Вязалов, – на какого-нибудь борца за гласность – мол, опять про нас что-то неправильное сказал и куда смотрит прокуратура». Но воспитанная годами службы привычка к субординации заставила ответить надлежащим образом:

– Смотрел.

– Значит, про этого художника, что у нас в колонии сидит и выходить по досрочному освобождению отказывается, знаешь?

– Знаю.

– Надо что-то делать… Мне уже из Москвы звонили по этому поводу. Ему, художнику этому, премий за границей надавали, а он у нас сидит. Сам понимаешь, как это все преподносится – узник совести, преследование за убеждения… Шум раздули на весь мир. Ходатайства международных фондов об освобождении поступили, каких-то ассоциаций художников-эмигрантов… А у нас сам знаешь, как теперь – раз за границей признали, значит, трогать не моги… Москва требует вопрос закрыть. Боятся, что нашему генсеку во время визита за бугор вопросы будут задавать неприятные на сей счет…

– Ну а я-то при чем? – достаточно дерзко и как-то мрачно спросил Вязалов, нутром чувствуя, что его подставляют.

Кравчук насупился и, нехорошо помолчав, с издевкой напомнил:

– А при том… Кто этого художника сажал?.. А-а? Помнишь, когда вышло постановление ЦК об усилении борьбы с частным предпринимательством и нетрудовыми доходами?

Прокурор, конечно, все помнил. Этот самый художник, Литягин его фамилия, попал тогда в поле зрения прокуратуры в самый разгар кампании по борьбе с нетрудовыми доходами. А в России, как известно, лучше попасть под поезд, чем под кампанию. Поэтому чего там лукавить – для отчета мели тогда всех подряд. И того же Кравчука информировали о проделанной работе. А тот все нагнетал. Но ведь формально-то этого художника посадили правильно, согласно действующему в то время законодательству. Кто ж знал, что через несколько лет частных предпринимателей объявят двигателями реформ, на которых вся надежда. И еще подумал Вязалов, что, если дела вдруг станут совсем плохими, тот же Кравчук сдаст его вместе с потрохами. Представит все так, будто прокуратура сама проявила тогда кровожадность и партия здесь ни при чем.

– Так что давай решай свой вопрос, – закончил разговор Кравчук и положил трубку.

В машине прокурор хмуро молчал. С шофером не разговаривал. Водитель был новый, молодой, и чутьем старого следователя Вязалов сразу угадал в нем заядлого перестройщика-демократа. А с ними лучше в разговоры не вступать – такого наслушаешься…

Тем временем шофер, не спрашивая Вязалова, включил радио. Вот еще одна примета времени. Совсем недавно ни один водитель себе такого позволить не мог – обязательно спросил бы разрешения… По радио осуждали очередных ретроградов, говорили, что активнее следует обществу бороться с привилегиями, утверждали, что в стране слишком много персонального транспорта, обслуживающего начальство. Поэтому надо, во-первых, чтобы начальство за свои деньги покупало автомобили и бензин и само на них ездило. Вот это и называется демократией. А во-вторых, это же сколько освободится персональных «извозчиков», сильных рабочих рук, которые просто горы своротят и создадут в стране полное изобилие.

Водитель слушал, довольно хмыкая, и, ядовито улыбаясь, бросал на Вязалова косые взгляды. А тот вдруг поймал себя на мысли, что ему этого молодого дурачка даже жалко. Где-нибудь, в какой-то там благополучной и законопослушной Швейцарии оно, наверное, так и будет. Но не у нас! Разве представляет себе этот парень, что его ждет? Ну отнимут у него, у прокурора, персональную машину, и что? При новом строе у нас в стране на ней все равно кто-то будет ездить! У нас страна такая. Ну, другой государственный чиновник… Или какой-нибудь демократ из новых хозяев жизни, которые уже начали прибирать к рукам народное добро. Думаешь, хозяин нефтебазы будет сам баранку крутить и тебя, товарищ водитель, на вы величать? Вот уж нет! Пошлет так по периметру, что забудешь, как мать родную зовут. И пойдешь куда глаза глядят. Ведь на то она и демократия, что посылают тебя далеко, а идешь куда хочешь. Впрочем, как знать, ведь вполне может быть, что именно таким способом мы и учимся этой демократии…

Вот так, рассуждая, прокурор довольно быстро доехал до колонии. Выслушав доклад начальника исправительно-трудового учреждения, Вязалов приказал привести осужденного Литягина и оставить их вдвоем. Начальник, уходя, попытался еще раз оправдаться. Раньше такую ситуацию и представить было нельзя, а теперь черт знает что творится. Шум поднимать и привлекать к себе внимание никому не хочется. Вытолкаешь за ворота – так завтра начнут полоскать в газетах и вспоминать все грехи… Может, он сознательно провокацию устраивает, чтобы привлечь внимание? Вязалов устало махнул рукой – все и так понятно, веди.

Литягин за прошедшие годы изменился не сильно. Разве что похудел и посмуглел еще больше. А так как был жилистым, кучерявым, цыганистого типа мужичком, так и остался. И привычка та же – смотрит куда-то в сторону, изредка бросая на собеседника цепкий, оценивающий взгляд.

– Здравствуйте, гражданин Литягин, – уважительно, но в то же время официально поздоровался Вязалов.

– Здравствуйте, гражданин прокурор, – спокойно ответил тот.

Вязалов какое-то время помолчал, пытаясь угадать, как себя поведет Литягин, в каком он психологическом состоянии – настроен агрессивно, будет права качать или можно говорить спокойно. Но по художнику понять что-то было трудно. И прокурор неожиданно разозлился на самого себя. Чего ты тут перед ним елозишь? Не хочет выходить – пусть сидит. И пропади все пропадом. Что, ему перед этим Литягиным теперь чечетку покаянную бить? Не он, Вязалов, так другой бы прокурор оформил ему срок. Время было такое. Вот пусть на время и жалуется.

– Что-то я вас не пойму, гражданин Литягин, вас досрочно освободили, а вы выходить не хотите, – сухо сказал он. – Неужели так на зоне понравилось? Не верю. Тогда чего вы добиваетесь?

Художник пожал плечами.

– А у вас время есть, гражданин начальник?

– В смысле?

– Ну, вы меня выслушать можете? Я готов объяснить все, но в двух словах не получится. Тут разговор обстоятельный нужен.

– Время у меня есть. Я готов вас выслушать.

Литягин положил ногу на ногу, обхватил ладонями колено и начал неторопливо рассказывать:

– Вы вот правильно говорите, что на зоне человеку нравиться нечему. Потому что зона – это обвал на тебя дерьма. Оно льется на тебя беспрерывно, окружает со всех сторон, душит, давит… Я когда сюда попал, то, честно говоря, подумал, что долго не протяну и очень быстро здесь сдохну. Не представляете, как мне стало страшно от всего… И главное – вонь. Вонь вообще, и человеческая вонь особенно. Понимаете, глаза можно закрыть, уши заткнуть, а от вони не спрячешься, даже если дышать ртом…

Литягин прикрыл глаза, и лицо его исказила гримаса отвращения.

– А потом я вдруг понял, что надо сопротивляться. Надо жить, а что со мной будет – Бог разберется…

– Вы что – верующий?

– Ну, как верующий… Я верю, что есть кто-то, кто видит и слышит тебя… И судит… Это именно тот, кто дал тебе, за что в этой жизни держаться. А вот сможешь ли ты держаться, тут уже твое дело. Хочешь – держись, даже если кровь из-под ногтей, а хочешь – разжимай пальцы и вались в преисподнюю…

Литягин помолчал.

– У меня детство было тяжелое, бедное. Мать была строгая до свирепости, но зато в душу не лезла, не мешала. А отец был больной человек, который не мог обеспечивать семью. Он мне постоянно читал, когда у него были силы… Читал все подряд, а я запоминал. Ну еще я любил рисовать и лепить. Помочь мне родители тут ничем не могли, потому что сами к этому делу не имели никакого отношения. Был у нас в городе Дворец культуры текстильщиков, а там кружки рисования и лепки. Вот я туда и ходил, благо там все было бесплатно… Советская власть она же разная была, – усмехнулся художник.

Вязалов взглянул на него удивленно – он готовился совсем к другим речам.

– В общем, детство и юность прошли не зря – я понял, что в этой жизни могу быть только художником. Вот за это мне и нужно держаться. Как – это уже другой вопрос. Правда, когда я стал сознательно заниматься творчеством, то понял, что скульптурой заниматься не смогу…

– Почему? – не понял Вязалов, который всю жизнь был совсем далеким от искусства человеком.

– Ну, почему… Потому что скульптура – это монументальное искусство. Тут нужны мрамор, бронза, металлические конструкции, сварочные аппараты… очень много чего материального нужно. Мне это было взять негде. И потом скульптура – она должна жить в нашей социальной среде, быть частью ее… Понимаете? Она должна стоять на площади, быть вписанной в нее – тогда она работает, тогда она живет. А кто меня с моими фантазиями на площадь при советской власти пустит?

– А при другой власти? – вдруг вырвалось у Вязалова. – При другой власти, думаете, пустят?

Литягин равнодушно пожал плечами:

– Не знаю. Всякая власть давит. Но по-своему. Какая тупо и грубо, какая хитрее и умнее… Вы не думайте, я по поводу никакой власти не заблуждаюсь… Ну да черт с ними, – махнул рукой художник. – В общем, понял я, что заниматься скульптурой – нереально. За что же мне в жизни держаться? Осталось одно – живопись. А раз так, надо учиться. И я приехал в Москву и поступил уборщиком в Третьяковскую галерею. Зарплата, конечно, мизерная, но прожить можно. Зато быстро убрался, полы помыл – и можешь смотреть картины, вбирать их в себя… В полной тишине и одиночестве… Это был кайф. Ну а потом сам уже рисовал дома… И так меня все это забрало, что мне с людьми стало тяжело, просто невыносимо… Потом как-то незаметно исчезла жена, потому что поняла, что я ее просто не замечаю. Я вдруг оказался в каком-то вакууме. Вокруг меня не было ни одного человека, а я на это не обращал никакого внимания…

Литягин покачал ногой и еще сильнее сцепил пальцы рук.

– А потом я из галереи ушел… Может, просто потому, что напитался живописью… Но жить-то надо. И оказался я на каком-то заводе совершенно неожиданно подсобным рабочим… А там работали с бронзой и латунью. И стал я для себя из этого металла некие фигурки делать, такие абстрактные композиции…

– А почему на заводе, а не дома?

– Так ведь для этого инструмент нужен, тиски, напильники, печи там всякие… Металл-то руками не помнешь, не оторвешь… Ну а сделанное кому-то дарил, что-то у себя дома хранил…

– Выносили, значит, с государственного предприятия, – констатировал Вязалов, напоминая Литягину, что инкриминировали ему тогда при предъявлении обвинения.

Тот легко рассмеялся:

– Точно, был несуном. Так что посадили вы меня вполне законно, гражданин начальник. А потом я то, что вынес с завода, стал таскать продавать на толкучку, где разные люди, в том числе художники, терлись…

– И много денег выходило?

– Денег? Да нет… Да вы поймите, гражданин начальник, ну что для меня деньги? Да ничего. Ведь самое большое счастье, когда у тебя что-то такое выходит… Чего раньше не было и что никто, кроме тебя, сделать не может… С несколькими художниками я познакомился, они приходили ко мне и видели мои картины, которые я писал просто для себя… И стали их кому-то рекомендовать, кому-то пристраивать, в том числе и иностранцам… Собственно, вот так всё само собой и получилось… То, что я какие-то законы нарушаю, мне и в голову не приходило. Я вообще человек, живущий вне законов, – их не знаю, и мне знать их не нужно…

– Ну, что-то же знать нужно? – не выдержал Вязалов.

– Божьи заповеди я знаю и чту: не убивай, не произноси ложного свидетельства, не желай ничего, что у ближнего твоего…

– Это хорошо. Но жить в обществе нужно все же по законам светским и их соблюдать. Ежели так жить начнут, вне законов, все, – загорячился прокурор, – тут такое начнется…

– Начнется, – согласился художник.

– Ведь даже тут у вас на зоне такие волки сидят, что дай им волю, они всех сожрут!

– Я знаю. Сожрут…

– Наверное, есть и не очень виноватые, и не очень опасные, есть такие! Но ведь сколько преступников и рецидивистов!

Прокурор замолчал, устыдившись собственной горячности. Он словно пытался объяснить этому странному, не от мира сего человеку, что его, Вязалова, жизнь все-таки тоже была прожита не зря и занимался он не за страх, а за совесть делом, без которого страны просто не может быть.

– Я согласен с вами, – с пониманием и сочувствием глядя на него, произнес Литягин. – Я тут таких гадов навидался, что у меня к вам никаких претензий нет. И работа ваша вполне даже нужная, хотя и скажу вам, что очень неблагодарная.

– Так почему вы выходить не хотите?

– Да все очень просто. У меня тут несколько работ неоконченных осталось. И есть несколько человек, которых я должен нарисовать. Понимаете, должен! У них такие лица! Замечательные, удивительные!

– А что, на воле их найти нельзя?

– Можно. Но их надо найти сначала, потом в их человеческую суть вникнуть, а тут у меня все готово уже, понимаете… Я вот с вами разговариваю, очень интересно разговариваю, а у меня под ложечкой сосет – писать тебе надо, работать… Так что, гражданин начальник, разрешите мне еще некоторое время тут побыть? Закончу работу – и уйду. Честное слово! – Художник даже руки просительно прижал к груди. – Никаких неприятностей от меня не будет. Никаких заявлений, ничего!

Прокурор тяжело вздохнул и как-то сочувственно посмотрел на Литягина. Сказал бы кто ему утром, что он поймет этого человека и даже захочет помочь ему…

– Кстати, – прищурясь и пристально глядя на него, продолжил Литягин, – вас бы мне тоже было очень интересно рисовать. У вас на лице много чего… Страсти угадываются… Я, признаюсь, не сразу разглядел, а теперь вижу многое и разное там у вас внутри…

Вязалов опешил – давно с ним никто так не разговаривал.

– Вообще я на вас, гражданин прокурор, не в обиде, – ободряюще улыбнулся ему Литягин. – Ну, за то, что вы меня сюда определили. У вас служба такая. Не вы, так другой меня бы сюда уконтропупил… И хотя, как я вам говорил, тяжко мне тут было сначала во всем дерьме обживаться, но главное не это…

– А что?

– А то, что я тут писать стал сильнее!

Литягин даже не выдержал и вскочил со стула.

– Я тут такое пережил!.. И это все, пережитое, душу мне перевернувшее, в искусство ушло… Туда, туда все пошло… И мои нынешние картины тем ранним работам, что я до зоны писал, не чета. Потому что тогда я ничего не пережил, в бездну не падал и из нее не выкарабкивался, отдирая ногти… А теперь я сам чувствую, как от моих картин пережитое, настоящее прет… И люди это чувствуют. Вот видите, как оно в жизни бывает?

Весь обратный путь Вязалов думал об этом художнике, о том, что прав был, наверное, Кони, когда говорил, что только в творчестве есть радость – все остальное прах и суета. Думал также о том, что вот этот разговор со странным человеком, с которым у него вроде бы ничего общего не было и быть не могло, оказался за последнее время для него самым интересным и важным. И что-то он во время этого общения понял, что не понимал раньше, – такое, что в дальнейшей его жизни, как бы она ни сложилась, ему обязательно поможет.

1989 г.
Прокурорские страдания

Цель – определить стоимость обуви по оставленным в грязи следам.

Из постановления о назначении экспертизы

– И тут, Генрих Трофимыч, судья спрашивает: «А проводился ли следственный эксперимент?» Я говорю: «Какой эксперимент?» А он: «На предмет установления, в состоянии ли был обвиняемый инвалид догнать потерпевшую бегом в том случае, когда у потерпевшей трусы находятся лишь на одной правой ноге?»

Прокурор Друз с отвращением посмотрел на своего тщедушного и неудержимо лысеющего заместителя Драмоедова, который докладывал о своем неудачном выступлении на вчерашнем судебном заседании. Рассматривалась попытка изнасилования и нанесения побоев инвалидом второй группы Лепетухой диспетчерше автобазы Кормухиной, не пожелавшей «вступать с ним в половые контакты на добровольной основе за деньги».

Дело было смутное – сначала инвалид с диспетчершей вроде бы обо всем договорились, уже и трусы оба почти поснимали, а потом та вдруг заартачилась, стала говорить, что она не знала раньше про протез, а когда протез увидела, так ей прямо не по себе стало, и потому пусть инвалид еще денег добавляет. Инвалид разъярился, потому что был уже в состоянии сексуального аффекта, и сказал, что добавить он, конечно, может, но только кулаком по морде… Причем не один раз. И физиономия у него при этом была такая, что диспетчерша бросилась от него бежать в «недоснятых», как было отмечено в протоколе, трусах. А инвалид в неснятом протезе, но без трусов поскакал, как козел, за ней, потому что у него уже там все дымилось…

Ну, и доскакался. Диспетчерша поскользнулась и сверзилась в какую-то колдобину, да так, что сломала руку и ногу и три месяца пролежала в гипсе без возможности работать. Мало того, перелом оказался такой сложный, что теперь ей самой приходится инвалидность оформлять.

Ну, естественно, теперь она, как человек, регулярно смотрящий телевизор, требовала, чтобы ей возместили и утрату трудоспособности, и моральный ущерб. А адвокат инвалида теперь доказывал, что догнать он ее на своем протезе вообще не мог ни в коем случае, в трусах она была или без трусов. И потому, получается, бежала она куда-то в недоснятых трусах по какой-то своей надобности, и инвалид тут совершенно ни при чем…

– Ну а ты что? – спросил Друз, который, глядя на зализанные белесые волосики Драмоедова, представлял себе, как гогочет зал суда над двусмысленными подробностями, которые вытаскивает из глупой гусыни потерпевшей ловкий адвокат Шкиль.

– А что я? Сказал как было. Не делался такой эксперимент, потому что никто из женщин не желает бегать от инвалида в трусах на одной ноге. Даже для следственного эксперимента.

– А судья что?

– Говорит: как же нам в таком случае судить?

– А адвокат?

– А адвокат говорит: гражданин прокурор, вы же понимаете, что нам для выяснения истины и вынесения справедливого приговора надо узнать об изнасиловании как можно больше – где, когда, как? Было это вообще? А может, этого и вообще не было? Как же мы можем это узнать без следственного эксперимента? Тем более если обвиняемый вами инвалид утверждает, что страдает половой слабостью по месту жительства?

– Это как это – половой слабостью по месту жительства? Что, дома не может, а на улице – сколько угодно?

– Да нет, Генрих Трофимыч, это я просто выразился так для краткости… В том смысле, что у него об этом справка есть, выданная в поликлинике по месту жительства…

– Ну ты, знаешь, сокращай-то поаккуратнее, а то уж больно у тебя заковыристо получается, без бутылки не допрешь…

Драмоедов подобострастно закудахтал что-то.

Друза невольно передернуло. Бред какой-то получается. Инвалид, страдающий половой слабостью по месту жительства. Баба, снявшая наполовину трусы, а потом испугавшаяся прежде невиданного протеза и побежавшая в трусах на одной правой ноге по какой-то своей надобности…

Но во всем этом бреде ясно чувствовалась направляющая рука. И Друз прекрасно знал, чья это рука. Тут был виден почерк адвоката Шкиля. Он явно решил превратить все в посмешище: и дело, и суд, и прокуратуру. Причем в особо циничной форме. И под все эти хиханьки да хаханьки выиграть дело.

– Я ему, адвокату этому, Генрих Трофимыч, хотел там ответить, срезать так, знаете, сказать все, что о нем думаю, на место поставить… Да потом подумал, что в зале пресса, стоит ли связываться?

– Я себе представляю, – усмехнулся Друз и даже поерзал своим громоздким телом в просторном кресле. – Тебе, Драмоедов, с ним связываться, особенно в присутствии прессы, – это как раз то, что ему и надо. Так что хорошо, что не связался. А то бы ты тоже побежал по своей надобности в недоснятых трусах на одной ноге…

Драмоедов обиженно надулся. А что поделаешь, не таким, как он, такого адвоката, как Шкиль, осаживать.

Прославился Драмоедов тем, что наглый адвокат Шкиль, тогда только объявившийся в городе, в суде его чуть до слез не довел. Это в советском-то суде! Пусть уже и продуваемом насквозь ветрами перестройки, но советском же еще!

Тогда как раз родилась идея о привлечении КГБ к борьбе с экономической преступностью. Прокуратура области, как это и положено, должна была за следствием надзирать и в суде обвинение поддерживать. Но поскольку район находился далеко, область в порядке исключения поручила это дело Друзу как многоопытному и проверенному товарищу. А Друз, надо прямо признать, поступил неосмотрительно – бросил почему-то на эту работенку Драмоедова, рассчитывая, что ушлые и высокомерные чекисты сами со всем справятся, а Драмоедов при сем лишь поприсутствует. Но чекисты оказались ребятами хотя и решительными, но привыкшими работать, не обращая особого внимания на разные тонкости уголовно-процессуального кодекса. Драмоедов же вместо того, чтобы хоть какие-то приличия при оформлении дела соблюдать, смотрел на них с открытым ртом, как на комиссаров в пыльных шлемах, слово неодобрительное произнести был не в состоянии.

Чекисты же, умники, не придумали тогда ничего лучше, как сделать главной обвиняемой по делу о хищениях в тресте ресторанов и столовых женщину с оравой ребятишек. Та как начала в суде рыдать – потом выяснилось, что проклятый Шкиль ее специально этому научил, – так весь процесс и проплакала, доведя судью Сиволобова до полного изнеможения.

Сам же Шкиль на протяжении всего судебного рассмотрения постоянно мордовал суд различными ходатайствами по поводу допущенных в ходе ведения следствия нарушений. Чуть ли не каждую минуту вскакивал и – караул! И обязательно, язва такая, присовокупит: невозможно понять, как многоуважаемый прокурор, который здесь, между прочим, присутствует, мог такое допустить! Куда смотрит прокурор? А может, он и к делу-то допущен не был?

Драмоедов дулся-дулся, а потом не выдержал и скулящим голосом стал судью Сиволобова умолять:

– Товарищ судья, да остановите вы наконец это издевательство над прокурором! Чего он все время: «Прокуратура такая, прокуратура сякая!» Он что, не понимает, что прокурор не может по пятам за следователем ходить? Прошу вас, товарищ судья, запретить ему без явной необходимости употреблять слово «прокуратура» впредь вообще!

Шкиль ядовито улыбнулся, а Сиволобов только плечами пожал. Он-то уже тоже видел, куда перестроечные ветры дуют и что с адвокатами теперь так просто нельзя.

Безжалостный Шкиль через минуту вскочил и залепил:

– Товарищи судьи, здесь снова грубо нарушен закон. А из этого можно сделать один-единственный вывод: должный надзор за законностью расследования не осуществлялся…

Тут он издевательски помолчал, посмотрел на Драмоедова, закатил глаза к небу и, когда все в очередной раз готовы были услышать слово «прокуратура», неожиданно закончил:

– …не осуществлялся, как положено, также за трестом столовых и ресторанов, в котором работает моя подзащитная!

Зал, конечно, издевательскую шутку адвоката оценил.

Услышав про тресты и рестораны, Драмоедов, который в бессильном ужасе ждал, когда адвокат снова начнет полоскать прокуратуру, вскочил, схватил бумаги и, чуть ли не рыдая у всех на глазах, проблеял:

– Меня тут… оскорбляют! Так нельзя, граждане!

Вид у него был такой, что даже обвиняемая плакать перестала. А Драмоедов схватил портфель и был таков.

Обомлевший от столь необычного поведения прокурора судья Сиволобов тут же объявил перерыв, помчался в свой кабинет, позвонил Друзу и сказал, умирая от смеха:

– Трофимыч, ты где таких пидоров подбираешь? Тоже еще чудо в перьях – прокурор со слезами на глазах! Он там у тебя не обоссался случаем? Может, вам в прокуратуре теперь на процессы подгузники надевать надо?

На следующий день Друзу пришлось самому идти в суд и в свирепой борьбе с адвокатом, гавкая и рыча на каждую его остроту, честь своей прокуратуры отстаивать.

Наверное, тогда он вполне мог от Драмоедова избавиться, но делать этого не стал. Не потому, что ему этого слизняка жалко было, а просто Генрих Трофимыч, мужик тертый, хитрый, к тому времени уже все про систему, в которой живет и работает, знал. И понимал даже не разумом, а нюхом, что делать надо, а что не надо и где лучше перетерпеть. За Драмоедова хлопотали серьезные люди, которые для прокуратуры много полезного могли сделать, а многоопытный Друз такими возможностями не разбрасывался. Он давно уже понял, что жизнь богаче всех законов и многообразнее любого из документов партии и правительства, даже самого исторического.

Но что делать в нынешней ситуации, Друз честно не знал. Не идти же ему самому на старости лет в суд и бодаться с хитрованом Шкилем по поводу того, с какой скоростью передвигались диспетчерша и инвалид в недоснятых трусах… Друз вдруг подумал с тоской, что раньше таких дел и представить было нельзя. Чтобы пожилые уже мужик с бабой поперлись в суд на публичное посмешище, да никогда! Договорились бы как-нибудь через родственников и знакомых.

Кстати, Друз инвалида Лепетуху немного знал. Мужик это был тертый, крученый, недобрый, но со своими понятиями о чести и совести. Жил он уже давно один в хорошем собственном доме – ни жены, ни детей. Пошел бы он раньше докладывать всему Лихоманску, что страдает половой слабостью и хотел попользоваться ласками какой-то затасканной диспетчерши за деньги?.. Да ни за что!

А на другой день к Друзу примчался сияющий и довольный Драмоедов.

– Генрих Трофимыч, конец процессу! Все!

– Чего так? – не понял Друз. – Помирились, что ли?

– Нет, лучше! Инвалид этот ночью удавился! Оставил записку: «А пошли вы все!» Так что все!

– Ну, все так все, – буркнул Друз.

Смотреть на счастливое лицо заместителя не было сил.

1987 г.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю