355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Звягинцев » Кто-то из вас должен умереть! Непридуманные рассказы » Текст книги (страница 4)
Кто-то из вас должен умереть! Непридуманные рассказы
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 20:44

Текст книги "Кто-то из вас должен умереть! Непридуманные рассказы"


Автор книги: Александр Звягинцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]

Вольному воля
* * *

Время обеденного перерыва заканчивалось. Заместитель прокурора области Вязалов посмотрел на часы и закрыл лежащую перед ним книгу. Это был труд Анатолия Федоровича Кони, в котором известный юрист давал оценки реформам царя Александра Второго. «Да-а-а, – думал Вязалов, – и тогда тоже был бардак, провели судебную реформу вразрез с внутренними потребностями губернского строя и всей административной жизни России».

Приняв валерьянку, прокурор подошел к окну и пошире распахнул форточку – не хватало еще, чтобы в кабинете пахло лекарствами, как в больнице. И без того в прокуратуре последнее время сгустилось тягостное напряжение – всем уже было очевидно, что события, начинавшиеся под бодрыми названиями «перестройка» и «гласность», набрали такой ход и мах, что остановить их стало просто невозможно, а куда они занесут общество, государство, никому неведомо. В том числе и на самом верху. И что тут делать нам, блюстителям законности, поди разбери…

«Дождаться бы пенсии и поскорее уйти отдел», – привычно уже думал Вязалов. Тяжко было ему, кадровому прокурорскому работнику, отдавшему системе почти сорок лет на самых разных должностях, наблюдать, как рушится порядок, которому он верно служил по мере своих сил, как пропадает уважение к закону. Мало того, если почитать будто с цепи сорвавшиеся газеты, то следует, что теперь именно тот, кто закон охранял, а значит и он, – враг перемен, а кто на них плевал, тот, оказывается, приближал реформы. И именно они, все эти уволенные, разжалованные, осужденные, теперь ходят в героях и все больше и больше прибирают к рукам власть…

От привычных в последнее время мыслей Вязалова отвлек телефонный звонок. Это был давний знакомый, секретарь обкома по идеологии Кравчук. Звонки оттуда теперь тоже стали странными. Обкомовские жаловались прокурорским на какие-то выпады в газетах и на митингах в их адрес, просили принять меры… Какие? Когда ситуация такая, то что ни предприми, все будет не так, невпопад и только на руку критиканам и смутьянам.

Начал Кравчук уже привычно:

– Ты газеты сегодня читал?

«Так и есть, сейчас опять жаловаться начнет, – подумал Вязалов, – на какого-нибудь борца за гласность – мол, опять про нас что-то неправильное сказал и куда смотрит прокуратура». Но воспитанная годами службы привычка к субординации заставила ответить надлежащим образом.

– Смотрел.

– Значит, про этого художника, что у нас в колонии сидит и выходить по досрочному освобождению отказывается, знаешь?

– Знаю.

– Надо что-то делать… Мне уже из Москвы звонили по этому поводу. Ему, художнику этому, премий за границей надавали, а он у нас сидит. Сам понимаешь, как это все преподносится – узник совести, преследование за убеждения… Шум раздули на весь мир. Ходатайства международных фондов об освобождении поступили, каких-то ассоциаций художников-эмигрантов… А у нас сам знаешь, как теперь – раз за границей признали, значит трогать не моги… Москва требует вопрос закрыть. Боятся, что нашему Генсеку во время визита за «бугор» вопросы будут задавать неприятные на сей счет….

– Ну а я-то при чем? – достаточно дерзко и как-то мрачно спросил Вязалов, нутром чувствуя, что его подставляют.

Кравчук насупился и, нехорошо помолчав, с издевкой напомнил:

– А при том… Кто этого художника сажал?… А-а? Помнишь, когда вышло постановление ЦК об усилении борьбы с частным предпринимательством и нетрудовыми доходами?

Прокурор, конечно, все помнил. Этот самый художник, Литягин его фамилия, попал тогда в поле зрения прокуратуры в самый разгар компании по борьбе с нетрудовыми доходами. А в России, как известно, лучше попасть под поезд, чем под компанию. Поэтому, чего там лукавить – для отчета мели тогда всех подряд. И того же Кравчука информировали о проделанной работе. А тот все нагнетал. Но ведь формально-то этого художника посадили правильно, согласно действующему в то время законодательству. Кто ж знал, что через несколько лет частных предпринимателей объявят двигателями реформ, на которых вся надежда. И еще подумал Вязалов, что если дела вдруг станут совсем плохими, тот же Кравчук сдаст его вместе с потрохами. Представит все так, будто прокуратура сама проявила тогда кровожадность и партия здесь ни при чем.

– Так что давай решай свой вопрос, – закончил разговор Кравчук и положил трубку.

В машине прокурор хмуро молчал. С шофером не разговаривал. Водитель был новый, молодой, и чутьем старого следователя Вязалов сразу угадал в нем заядлого перестройщика-демократа. А с ними лучше в разговоры не вступать – такого наслушаешься…

Тем временем шофер, не спрашивая Вязалова, включил радио. Вот еще одна примета времени. Совсем недавно ни один водитель себе такого позволить не мог – обязательно спросил бы разрешения… По радио осуждали очередных ретроградов, говорили, что активнее следует обществу бороться с привилегиями, утверждали, что в стране слишком много персонального транспорта, обслуживающего начальство. Поэтому надо, во-первых, чтобы начальство за свои деньги покупало автомобили и бензин и само на них ездило. Вот это и называется демократией. А во-вторых, это же сколько освободится персональных «извозчиков», сильных рабочих рук, которые просто горы своротят и создадут в стране полное изобилие.

Водитель слушал, довольно хмыкая, и ядовито улыбаясь, бросал на Вязалова косые взгляды. А тот вдруг поймал себя на мысли, что ему этого молодого дурачка даже жалко. Где-нибудь, в какой-то там благополучной и законопослушной Швейцарии оно, наверное, так и будет. Но не у нас! Разве представляет себе этот парень, что его ждет? Ну отнимут у него, у прокурора, персональную машину, и что? При новом строе у нас в стране на ней все равно кто-то будет ездить! У нас страна такая. Ну, другой государственный чиновник… Или какой-нибудь демократ из новых хозяев жизни, которые уже начали прибирать к рукам народное добро. Думаешь, хозяин нефтебазы будет сам баранку крутить и тебя, товарищ водитель, на «Вы» величать? Вот уж нет! Пошлет так по периметру, что забудешь, как мать родную зовут. И пойдешь куда глаза глядят. Ведь на то она и демократия, что посылают тебя далеко, а идешь куда хочешь. Впрочем, как знать, ведь вполне может быть, что именно таким способом мы и учимся этой демократии…

Вот так, рассуждая, прокурор довольно быстро доехал до колонии. Выслушав доклад начальника исправительно-трудового учреждения, Вязалов приказал привести осужденного Литягина и оставить их вдвоем. Начальник, уходя, попытался еще раз оправдаться. Раньше такую ситуацию и представить было нельзя, а теперь черт знает что творится. Шум поднимать и привлекать к себе внимание никому не хочется. Вытолкаешь за ворота, так завтра начнут полоскать в газетах и вспоминать все грехи… Может, он сознательно провокацию устраивает, чтобы привлечь внимание? Вязалов устало махнул рукой – все и так понятно, веди.

Литягин за прошедшие годы изменился не сильно. Разве что похудел и посмуглел еще больше. А так как был жилистым, кучерявым, цыганистого типа мужичком, так и остался. И привычка та же – смотрит куда-то в сторону, изредка бросая на собеседника цепкий, оценивающий взгляд.

– Здравствуйте, гражданин Литягин, – уважительно, но в то же время официально, поздоровался Вязалов.

– Здравствуйте, гражданин прокурор, – спокойно ответил тот.

Вязалов какое-то время помолчал, пытаясь угадать, как себя поведет Литягин, в каком он психологическом состоянии – настроен агрессивно, будет права качать или можно говорить спокойно. Но по художнику понять что-то было трудно. И прокурор неожиданно разозлился на самого себя. Чего ты тут перед ним елозишь? Не хочет выходить – пусть сидит. И пропади все пропадом. Что ему перед этим Литягиным теперь чечетку покаянную бить? Не он, Вязалов, так другой бы прокурор оформил ему срок. Время было такое. Вот пусть на время и жалуется.

– Что-то я вас не пойму, гражданин Литягин, вас досрочно освободили, а вы выходить не хотите, – сухо сказал он. – Неужели так на зоне понравилось? Не верю. Тогда чего вы добиваетесь?

Художник пожал плечами.

– А у вас время есть, гражданин начальник?

– В смысле?

– Ну, вы меня выслушать можете? Я готов объяснить все, но в двух словах не получится. Тут разговор обстоятельный нужен.

– Время у меня есть. Я готов вас выслушать.

Литягин положил нога на ногу, обхватил ладонями колено и начал неторопливо рассказывать:

– Вы вот правильно говорите, что на зоне человеку нравиться нечему. Потому что зона – это обвал на тебя дерьма. Оно льется на тебя беспрерывно, окружает со всех сторон, душит, давит… Я когда сюда попал, то, честно говоря, подумал, что долго не протяну и очень быстро здесь сдохну. Не представляете, как мне стало страшно от всего… И главное – вонь. Вонь вообще, и человеческая вонь особенно. Понимаете, глаза можно закрыть, уши заткнуть, а от вони не спрячешься, даже если дышать ртом…

Литягин прикрыл глаза, и лицо его исказила гримаса отвращения.

– А потом я вдруг понял, что надо сопротивляться. Надо жить, а что со мной будет – Бог разберется…

– Вы что – верующий?

– Ну, как верующий… Я верю, что есть кто-то, кто видит и слышит тебя… И судит… Это именно тот, кто дал тебе, за что в этой жизни держаться. А вот сможешь ли ты держаться, тут уже твое дело. Хочешь держись, даже если кровь из-под ногтей, а хочешь – разжимай пальцы и вались в преисподнюю…

Литягин помолчал.

– У меня детство было тяжелое, бедное. Мать была строгая до свирепости, но зато в душу не лезла, не мешала. А отец был больной человек, который не мог обеспечивать семью. Он мне постоянно читал, когда у него были силы… Читал все подряд, а я запоминал. Ну еще я любил рисовать и лепить. Помочь мне родители тут ничем не могли, потому что сами к этому делу не имели никакого отношения. Был у нас в городе Дворец культуры текстильщиков, а там кружки рисования и лепки. Вот я туда и ходил, благо там все было бесплатно… Советская власть она же разная была, – усмехнулся художник.

Вязалов взглянул на него удивленно – он готовился совсем к другим речам.

– В общем, детство и юность прошли не зря – я понял, что в этой жизни могу быть только художником. Вот за это мне и нужно держаться. Как – это уже другой вопрос. Правда, когда я стал сознательно заниматься творчеством, то понял, что скульптурой заниматься не смогу…

– Почему? – не понял Вязалов, который всю жизнь был совсем далеким от искусства человеком.

– Ну, почему… Потому что скульптура – это монументальное искусство. Тут нужны мрамор, бронза, металлические конструкции, сварочные аппараты… очень много чего материального нужно. Мне это было взять негде. И потом скульптура – она должна жить в нашей социальной среде, быть частью ее… Понимаете? Она должна стоять на площади, быть вписанной в нее – тогда она работает, тогда она живет. А кто меня с моими фантазиями на площадь при Советской власти пустит?

– А при другой власти? – вдруг вырвалось у Вязалова. – При другой власти, думаете, пустят?

Литягин равнодушно пожал плечами:

– Не знаю. Всякая власть давит. Но по-своему. Какая тупо и грубо, какая хитрее и умнее… Вы не думайте, я по поводу никакой власти не заблуждаюсь… Ну да черт с ними, – махнул рукой художник. – В общем, понял я, что заниматься скульптурой – нереально. За что же мне в жизни держаться? Осталось одно – живопись. А раз так, надо учиться. И я приехал в Москву и поступил уборщиком в Третьяковскую галерею. Зарплата, конечно, мизерная, но прожить можно. Зато быстро убрался, полы помыл – и можешь смотреть картины, вбирать их в себя… В полной тишине и одиночестве… Это был кайф. Ну а потом сам уже рисовал дома… И так меня все это забрало, что мне с людьми стало тяжело, просто невыносимо… Потом как-то незаметно исчезла жена, потому что поняла, что я ее просто не замечаю. Я вдруг оказался в каком-то вакууме. Вокруг меня не было ни одного человека, а я на это не обращал никакого внимания…

Литягин покачал ногой и еще сильнее сцепил пальцы рук.

– А потом я из галереи ушел… Может, просто потому, что напитался живописью… Но жить-то надо. И оказался я на каком-то заводе совершенно неожиданно подсобным рабочим… А там работали с бронзой и латунью. И стал я для себя из этого металла некие фигурки делать, такие абстрактные композиции…

– А почему на заводе, а не дома?

– Так ведь для этого инструмент нужен, тиски, напильники, печи там всякие… Металл-то руками не помнешь, не оторвешь… Ну а сделанное кому-то дарил, что-то у себя дома хранил…

– Выносили, значит, с государственного предприятия, – констатировал Вязалов, напоминая Литягину, что инкриминировали ему тогда при предъявлении обвинения.

Тот легко рассмеялся:

– Точно, был несуном. Так что посадили вы меня вполне законно, гражданин начальник. А потом я то, что вынес с завода, стал таскать продавать на толкучку, где разные люди, в том числе художники терлись…

– И много денег выходило?

– Денег? Да нет… Да вы поймите, гражданин начальник, ну что для меня деньги? Да ничего. Ведь самое большое счастье, когда у тебя что-то такое выходит… Чего раньше не было и что никто, кроме тебя, сделать не может… С несколькими художниками я познакомился, они приходили ко мне и видели мои картины, которые я писал просто для себя… И стали их кому-то рекомендовать, кому-то пристраивать, в том числе и иностранцам… Собственно, вот так всё само собой и получилось… То, что я какие-то законы нарушаю, мне и в голову не приходило. Я вообще человек, живущий вне законов, – их не знаю и мне знать их не нужно…

– Ну, что-то же знать нужно? – не выдержал Вязалов.

– Божьи заповеди я знаю и чту – не убивай, не произноси ложного свидетельства, не желай ничего, что у ближнего твоего…

– Это хорошо. Но жить в обществе нужно все же по законам светским и их соблюдать. Ежели так жить начнут, вне законов, все, – загорячился прокурор, – тут такое начнется…

– Начнется, – согласился художник.

– Ведь даже тут у вас на зоне такие волки сидят, что дай им волю, они всех сожрут!

– Я знаю. Сожрут…

– Наверное, есть и не очень виноватые и не очень опасные, есть такие! Но ведь, сколько преступников и рецидивистов!

Прокурор замолчал, устыдившись собственной горячности. Он словно пытался объяснить этому странному, не от мира сего человеку, что его, Вязалова, жизнь все-таки тоже была прожита не зря и занимался он не за страх, а за совесть делом, без которого страны просто не может быть.

– Я согласен с вами, – с пониманием и сочувствием глядя на него, произнес Литягин. – Я тут таких гадов навидался, что у меня к вам никаких претензий нет. И работа ваша вполне даже нужная, хотя и скажу вам, что очень неблагодарная.

– Так почему вы выходить не хотите?

– Да все очень просто. У меня тут несколько работ неоконченных осталось. И есть несколько человек, которых я должен нарисовать. Понимаете, должен! У них такие лица! Замечательные, удивительные!

– А что на воле их найти нельзя?

– Можно. Но их надо найти сначала, потом в их человеческую суть вникнуть, а тут у меня все готово уже, понимаете… Я вот с вами разговариваю, очень интересно разговариваю, а у меня под ложечкой сосет – писать тебе надо, работать… Так что, гражданин начальник, разрешите мне еще некоторое время тут побыть? Закончу работу – и уйду. Честное слово! – художник даже руки просительно прижал к груди. – Никаких неприятностей от меня не будет. Никаких заявлений, ничего!

Прокурор тяжело вздохнул и как-то сочувственно посмотрел на Литягина. Сказал бы кто ему утром, что он поймет этого человека и даже захочет помочь ему…

– Кстати, – прищурясь и пристально глядя на него, продолжил Литягин, – вас бы мне тоже было очень интересно рисовать. У вас на лице много чего… Страсти угадываются… Я, признаюсь, не сразу разглядел, а теперь вижу многое и разное там у вас внутри…

Вязалов опешил – давно с ним никто так не разговаривал.

– Вообще я на вас, гражданин прокурор, не в обиде, – ободряюще улыбнулся ему Литягин. – Ну, за то, что вы меня сюда определили. У вас служба такая. Не вы, так другой меня бы сюда уконтрапупил… И хотя, как я вам говорил, тяжко мне тут было сначала во всем дерьме обживаться, но главное не это…

– А что?

– А то, что я тут писать стал сильнее!

Литягин даже не выдержал и вскочил со стула.

– Я тут такое пережил!.. И это все, пережитое, душу мне перевернувшее, в искусство ушло… Туда, туда все пошло… И мои нынешние картины тем ранним работам, что я до зоны писал, не чета. Потому что тогда я ничего не пережил, в бездну не падал и из нее не выкарабкивался, отдирая ногти… А теперь я сам чувствую, как от моих картин пережитое, настоящее прет… И люди это чувствуют. Вот видите, как оно в жизни бывает?

Весь обратный путь Вязалов думал об этом художнике, о том, что прав был, наверное, Кони, когда говорил, что только в творчестве есть радость – все остальное прах и суета. Думал также о том, что вот этот разговор со странным человеком, с которым у него вроде бы ничего общего не было и быть не могло, оказался за последнее время для него самым интересным и важным. И что-то он во время этого общения понял то, что не понимал раньше, – такое, что в дальнейшей его жизни, как бы она ни сложилась, ему обязательно поможет.

1989 г.
Во имя отца
* * *

В открытое окно тесного прокурорского кабинета с улицы врывался детский гомон, залетал, словно снег, тополиный пух.

Сидящая за столом немолодая женщина, а звали ее Галина Семеновна Лесновская, больше всего походила не на сотрудника такого грозного учреждения как прокуратура, а на уставшую от назойливых посетителей работницу какого-нибудь жэка.

– Ну вот, Виктор Викторович, – вздохнула она, – все документы по реабилитации вашего отца, Виктора Николаевича Шилова, готовы, подписаны…

Художник Шилов кивнул. Он не знал, как себя вести. Благодарить? Вроде бы как-то неуместно. Несколько лет назад, после смерти батюшки, он сказал себе, что будет биться за его честное имя, будет бороться за него столько, сколько потребуется, и не остановится, чего бы это ему ни стоило. Ведь сколько раз ему, его братьям и сестрам при заполнении анкеты на вопрос: «Были ли судимы его ближайшие родственники?» – приходилось отвечать утвердительно. На приставания детей: «Почему он не добивается реабилитации?» – Виктор Николаевич только отмахивался и говорил, что хотя и оклеветали его, но жаловаться он никуда не будет, поскольку это дело пустое. Вместо того чтобы пороги госорганов зря обивать и время на это тратить, ему надо деньги на жизнь семьи зарабатывать и детей уму-разуму учить. А с властью бодаться – себе дороже будет. Не любит наша власть своих ошибок признавать. Ох, как не любит. И вот…

Виктор Викторович снял с темных брюк несколько сцепившихся тополиных пушинок и как-то рассеянно посмотрел в окно.

Вдруг ясно вспомнилось, как он приехал домой навестить больного родителя. Тот уже долгое время практически не вставал, почти не говорил. Шилов тогда маялся с дипломной работой в институте – картиной на тему из русской истории, которая никак не складывалась, не придумывалась. Он сидел у постели отца и думал, как ему помочь. Но мысли скакали и периодически все равно возвращали его к диплому.

И как он ни пытался скрыть от отца свои тяжелые думы, тот все же вычислил его. Виктору ничего не оставалось, как рассказать отцу о своих страданиях. Тот шире обычного открыл глаза, очень проникновенно посмотрел на сына, потом куда-то мимо него и, повернувшись, спокойным, тихим, но абсолютно уверенным голосом, чуть улыбнувшись уголками рта, тихо сказал: «Сынок, взгляни вон туда – мороз какие картины рисует. Поэтому не суши зря мозги. Природа она совершенна. Окунись поглубже в нее, в нашу жизнь, присмотрись вокруг, и я уверен, найдешь нужное решение».

Шилов пытаясь понять, куда смотрит отец, бросил быстрый взгляд на унылые, выблекшие серо-зеленые больничные стены, затем на окно и замер. Он увидел на заиндевелом стекле необычный по красоте и совершенный по композиции узор.

Шилов смотрел на него жадно, как художник на натуру, запоминая его, буквально впитывая в себя, еще, правда, не зная зачем и для чего.

Вскоре он вернулся в Москву к своим творческим мучениям, а через несколько дней позвонила мать и сказала: «Папа умер». Сразу нахлынули мысли об отце. Виктор вспомнил, как последний раз сидел молча и бессильно у его постели, как смотрел на замороженное студеными январскими морозами окно, и почему-то в памяти всплыли все хитросплетения того узора… И вдруг он понял, что герой картины должен быть изображен именно на фоне этих вечных российских зимних узоров. И все тут же сложилось – он увидел будущую работу целиком и в мельчайших деталях. Словно пелена спала с глаз. Вот так родилось масштабное полотно – «Есенин в Англетере».

Дипломную работу оценили очень высоко, преподаватели института говорили, что благодаря удачно найденному решению, картина приобрела такую выразительность и достоверность, будто автор своими глазами видел тот трагический момент жизни поэта. А Шилов думал о том, что все случилось благодаря отцу, что он, уже беспомощный и немощный, тем не менее пришел на помощь сыну. Наверное, тогда он и решил про себя, что будет добиваться его реабилитации…

А жизнь отца была верченой и тяжкой. До войны он был партийным работником и в деле партии никогда не сомневался. И кто его знает, как бы все пошло, но его жена, у которой был любовник, решила его погубить и завладеть квартирой. Это было время свирепых партийных чисток, и она написала донос в органы, что муж ее хранит дома пистолет и якобы готовит покушение на самого товарища Сталина. Пистолет действительно был, лежал в столе – его подарил Шилову отчим, сотрудник тех же самых органов в отставке. Виктора Николаевича арестовали и быстро дали десять лет. Кстати, потом загребли и его жену-доносчицу – посчитали, что она не могла не участвовать в заговоре…

Отец попал на Соловки, сразу понял, что десять лет он там не протянет, и потому, когда началась война, попросился на фронт, хоть в штрафбат, а уж там как получится… Немцы тогда катили по стране, как на параде, и брали пленных несчётно. Среди них оказался и Шилов.

В это же время будущую мать Шилова, уроженку Украины Марию Михайловну Богиню, немцы угнали в фашистское рабство, но не в Германию, а в Польшу. Жили они там в небольшой деревушке. Работали на износ. Но деваться было некуда – куда убежишь? Рядом был концлагерь для военнопленных. Каждый день Мария вместе с другими такими же как она страдальцами ходила мимо него на работу и часто слышала доносящиеся оттуда выстрелы.

Однажды мать шла с подругой мимо оврага и до нее донеслись слабые-слабые стоны, идущие словно из-под земли. Сначала она не поверила своим ушам, испугалась, а потом сообразила – видимо, это кто-то из расстрелянных накануне пленных остался в живых. Ведь тела уничтоженных узников сваливали в овраг и присыпали землей. Она бросилась на голос, а перепуганная подруга убежала. Как мать откопала уже в потемках отца – а это был он – она и сама потом рассказать не могла. Но откопала. И как-то одна дотащила его поближе к деревушке. А по дороге – влюбилась. Хотя выглядел спасенный страшно, только все время просил воды… И все-таки именно тогда Мария Михайловна поняла: мой Николаевич, мой…

В общем, спрятала она его недалеко от барака, в котором жила и выходила, и дотерпели они до победы, а потом отправились на Украину. Там отец, как бывший зэк и военнопленный, смог устроиться только комбайнером. С такой анкетой на работу его больше никуда и не принимали. Через несколько лет случилась еще одна беда. Во время аварии отец потерял ногу, так что до конца жизни ходил на протезе с палочкой… Зато детей у них с матерью было десять, и матушку наградили Золотой звездой «Мать-героиня»… Вот такая судьба.

– Да, – непонятно усмехнулся Шилов, – судьба… Странная у вас у прокуроров служба – сначала сажаете, потом реабилитируете, а у человека вся жизнь к черту… Ладно, все равно спасибо вам за всё. До свидания…

Лесновская кивнула и ничего не сказала. А что она могла сказать Шилову? Что она лично к аресту его отца никакого отношения не имеет? Что сама из семьи раскулаченных, и родители ее скитались по всей стране с тремя детьми, спасаясь от ареста? Она уже привыкла к такой реакции и самих реабилитированных, и их близких.

Галина Ивановна вздохнула, придвинула к себе и раскрыла очередное дело. С фотографии на нее доверчиво глядела совсем молоденькая девчушка. История была тягостная. Девчонку вместе с двумя колхозницами постарше отправили на работу в поле в какой-то православный праздник. И уже в поле она сказала, что работать в такой день грех и того в Москве, кто это делает, Бог еще накажет… Рядом с ней никого не было – только они трое, слышать их никто не мог. Но тем же вечером девушку арестовали – на нее донесли обе женщины, работавшие с ней. Почему они это сделали? Из особой сознательности? Или просто из страха? За себя, за своих детей?.. Поди теперь разбери. А девушка так и сгинула в лагерях… В отличие от отца художника Шилова, который несмотря на все, что ему выпало, дал жизнь и вырастил десять прекрасных детишек.

«Из нынешнего дня, – который уже раз подумала Лесновская, – понять и почувствовать то время уже невозможно. То были совсем другие люди, и чувства, и мысли их были совсем иными, которые мы сегодня верно представить себе просто не способны… Хотя мы и жили рядом, и знали их долгие годы. Время уходит вместе с ними, и даже те, кто остаются, в новых условиях превращаются совсем в иных людей, а некоторые просто истлевают падью листопада».

Художник Шилов под пронзительные и радостные детские крики шел по улице, отгоняя ладонью от лица тополиный пух. Виктор Викторович только сейчас почувствовал, что печать вечной ущербности, долгие годы тяжелым камнем лежащая на душе, вдруг исчезла. От этого ему стало легко и благостно. И это состояние еще более усиливалось от сознания того, что данный себе обет он выполнил. Казалось, еще мгновение, и воспарит он к бескрайним небесным просторам майской голубени, и зальется в лазоревой выси беззаботным весенним жаворонком.

– Эх, жаль, что нет рядом батюшки. Уж он-то бы вместе со всей нашей многочисленной семьей, ох, как возрадовался этой весточке, – подумал Шилов, будучи абсолютно уверенным – это известие долетело до отца, ведь он оттуда, из-под небес, все видит и слышит. А что родитель был именно там, сын нисколько не сомневался, он считал его чистым и святым человеком…

2004 г.

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю