Текст книги "Сальватор. Том 1"
Автор книги: Александр Дюма
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
XVII.
Глава, в которой хлопушки Камилла дают осечку
Слушатели долго восторгались талантом будущей дебютантки, а когда исчерпали весь запас похвал и комплиментов, каждый из тех, кому посчастливилось оказаться в тот вечер у Марандов, обещал рассказать о Кармелите в своем кругу. Но вот гости потянулись из будуара в салон: оттуда стали доноситься первые аккорды оркестра, и приглашенные перешли от музыки к танцам.
Мы расскажем о единственном эпизоде, достойном внимания наших читателей и имевшем место во время этого передвижения, потому что он естественным образом связан с нашей драмой. Мы имеем в виду оплошность, которую допустил Камилл де Розан, обращаясь к людям, хорошо знакомым с историей Кармелиты.
Госпожа де Розан, его супруга, смазливая пятнадцатилетняя креолочка, разговаривала в это время с пожилой американкой, назвавшейся ее родственницей.
Видя, что жена в семейном кругу, Камилл воспользовался этим обстоятельством и снова почувствовал себя холостяком.
Он приметил Людовика, своего бывшего товарища, почти друга. И как только в будуаре снова установилась тишина после ухода Кармелиты (а Камилл приписал ее обморок обычному волнению), креолец полетел навстречу молодому доктору в восторженном состоянии, естественном для вновь прибывшего, который после долгого отсутствия неожиданно встречает старого знакомого. Камилл протянул Людовику руку.
– Клянусь Гиппократом! – вскричал он. – Это же господин Людовик! Здравствуйте, господин Людовик! Как себя чувствуете?
– Плохо! – нелюбезно отозвался молодой доктор.
– Неужели? – удивился креолец. – А вид у вас вполне цветущий!
– Зато в сердце – декабрьская стужа.
– Вас что-то печалит?
– Не просто печалит: я страдаю!
– Страдаете?
– Невыносимо страдаю!
– Бедный Людовик! Вы, должно быть, потеряли кого-нибудь из родных?
– Я лишился человека, который был мне дороже всех родственников.
– Да кто же может быть дороже?
– Друг… Ведь друзья встречаются значительно реже.
– А я его знал?
– И очень близко.
– Это кто-нибудь из нашего коллежа?
– Да.
– Несчастный малый… – вымолвил Камилл с видом полного безразличия. – И как его звали?
– Коломбан, – сухо ответил Людовик, откланялся и повернулся к Камиллу спиной.
Креолец был готов вцепиться Людовику в глотку. Однако мы уже говорили, что он был далеко не глуп: он понял, что совершил промах, круто развернулся, отложив свой гнев до другого раза.
В самом деле, если Коломбан мертв, Людовик был вправе удивиться, почему Камилла не удручает это обстоятельство.
А как он мог быть удручен? Ведь он ничего об этом не знал!
Бедный Коломбан, такой молодой, красивый, сильный… От чего же он мог умереть?
Камилл поискал Людовика взглядом; он хотел сказать, что понятия не имел о смерти Коломбана, и расспросить его о подробностях гибели их общего приятеля. Однако Людовик исчез.
Продолжая поиски, Камилл встретился глазами с молодым человеком, лицо которого показалось ему знакомым и симпатичным. Однако имени он вспомнить никак не мог. Он мог поклясться, что где-то видел этого господина и даже был с ним знаком.
Если он знал его по Школе права – что было вполне вероятно, – молодой человек мог дать ему желаемые разъяснения.
И Камилл пошел к нему.
– Прошу прощения, сударь, – заговорил креолец, – я прибыл нынче утром из Луизианы, для чего объехал почти четверть Земного шара, вернее, проплыл около двух тысяч миль морем.
Вот почему меня еще качает, а в голове у меня путаница, отчего янне могу пока здраво рассуждать, а кое-что и вспомнить. Простите же мне вопрос, с которым я буду иметь честь к вам обратиться.
– Слушаю вас, сударь, – вежливо, однако довольно сухо отвечал тот, к кому подошел креолец.
– Мне кажется, сударь, – продолжал Камилл, – что я встречал вас уже не раз во время моего последнего пребывания в Париже.
И когда я вас нынче увидел, ваше лицо меня поразило… Может быть, у вас память лучше и я имею честь быть вам знакомым?
– Вы правы, я отлично вас знаю, господин де Розан, – ответил молодой человек.
– Вам известно мое имя? – радостно вскричал Камилл.
– Как видите.
– Доставьте мне удовольствие и назовите себя!
– Меня зовут Жан Робер.
– Ну конечно, Жан Робер… Черт побери! Я же говорил, что знаю вас! Вы – один из наших прославленных поэтов и лучших друзей нашего товарища Людовика, если мне позволено будет так сказать…
– …который, в свою очередь, был одним из лучших друзей Коломбана, – закончил Жан Робер, кивнул креольцу, отвернулся и хотел было удалиться.
Однако Камилл его остановил.
– Помилуйте, сударь! – воскликнул он. – Вы уже второй человек, который мне говорит о смерти Коломбана… Не могли бы вы рассказать мне об этом поподробнее?
– Что вам угодно знать?
– Чем был болен Коломбан?
– Ничем.
– Может быть, он погиб на дуэли?
– Нет, сударь.
– От чего же он умер?
– Отравился, сударь.
На сей раз Жан Робер поклонился Камиллу с таким неприступным видом, что тот не решился расспрашивать его дальше.
– Умер! – пробормотал изумленный Камилл. – Отравился.
Кто бы мог подумать!.. Коломбан, такой набожный!.. Ах, Коломбан!
И Камилл воздел руки кверху, как человек, который, дабы поверить чему-либо, должен был услышать это дважды.
Поднимая руки, Камилл вскинул и взгляд, а подняв глаза, заметил молодого человека, который, казалось, глубоко задумался.
Он узнал в нем художника, которого ему показали во время всеобщего смятения, последовавшего за обмороком Кармелиты.
Камиллу сказали, что это один из изысканнейших парижских художников. Лицо молодого человека выражало неподдельное восхищение.
Это был Петрус. Проявленная Кармелит ой сила воли преисполнила его печалью и в то же время гордостью. Значит, люди искусства непохожи на других людей, подумал он. У них не такое сердце, не такая, как у всех, душа; это – особые существа, способные не только испытывать неизбывное страдание, но и побеждать его!
Камилла ввело в заблуждение выражение его лица; он принял Петруса за восторженного дилетанта. Полагая, что делает ему приятнейший комплимент, он обратился к художнику с таким словами:
– Сударь! Если бы я был художником, я написал бы с вас портрет, потому что ваше лицо выражает восхищение творца, слушающего божественную музыку великого маэстро.
Петрус бросил на Камилла презрительный взгляд и небрежно кивнул.
Камилл продолжал:
– Не знаю точно, насколько сильно французы любят музыку божественного Россини. А вот в наших колониях она производит настоящий фурор: в ней страсть, в ней неистовство, доходящее до фанатизма! У меня был друг, любитель немецкой музыки, который был убит на дуэли за то, что заявил: «Моцарт.выше Россини, а „Женитьба Фигаро“ лучше „Севильского цирюльника“. По мне, признаться, Россини – величайший композитор, с которым Моцарт не идет ни в какое сравнение… Таково мое мнение, и, если надо, я готов отстаивать его до конца дней.
– Я полагаю, ваш друг Коломбан был другого мнения, сударь, – вымолвил Петрус, холодно поклонившись креольцу.
– Ах, черт побери! – вскричал Камилл. – Раз уж все здесь сговорились напоминать мне о Коломбане и вы вместе со всеми, сударь, так скажите по крайней мере: не потому ли он отравился, что Россини одержал верх над Моцартом?
– Нет, сударь, – подчеркнуто вежливо проговорил Петрус. – Он отравился потому, что любил Кармелиту, и предпочел скорее умереть, нежели предать друга.
Камилл вскрикнул и схватился за голову, словно ослепленный догадкой.
Тем временем Петрус вслед за Людовиком и Жаном Робером перешел из будуара в гостиную.
В ту минуту как Камилл, немного оправившись от потрясения, отнял руки от лица и открыл глаза, он увидел перед собой – впервые с тех пор, как очутился в доме г-на де Маранда, – красивого молодого человека надменного вида, который, казалось, готов был подойти к Камиллу, когда тот так нуждался хоть в чьем-нибудь обществе.
– Сударь! – заговорил молодой человек. – Я слышал, вы только что прибыли из колоний и впервые были представлены нынче вечером господину и госпоже де Маранд. Если вам угодно, я почту за честь стать вашим крестным отцом в гостиных нашего общего банкира, а также провожатым по увеселительным заведениям столицы.
Сей предупредительный чичероне был не кто иной, как граф Лоредан де Вальженез; он с первой же минуты положил глаз на прелестную креолку, которую «ввез» во Францию Камилл де Розан, и теперь на всякий случай пытался завязать дружбу с мужем, чтобы, если представится возможность, еще лучше узнать и жену.
Камилл вздохнул свободнее, встретив наконец человека, с которым он обменялся десятком слов и не услышал при этом имени Коломбана.
Само собой разумеется, он с радостью принял предложение г-на де Вальженеза.
Молодые люди перешли в танцевальную залу. Оркестр только что исполнил прелюдию вальса. Они появились на пороге в ту самую минуту, как вальс начался.
Первой, кого они встретили в гостиной (и можно было подумать, что ее брат назначил ей свидание: она словно поджидала его появления!), оказалась мадемуазель Сюзанна де Вальженез.
– Сударь! – произнес Лоредан. – Позвольте представить вас моей сестре, мадемуазель Сюзанне де Вальженез.
Не ожидая ответа, который, впрочем, можно было прочесть в глазах Камилла, граф продолжал:
– Дорогая Сюзанна! Представляю вам нового друга, господина Камилла де Розана, американского джентльмена.
– О! Да вашего нового друга, дорогой Лоредан, я давно знаю! – воскликнула Сюзанна.
– Неужели?!
– Как?! – приятно удивился Камилл. – Неужто я имел честь быть вам знакомым, мадемуазель?
– Да, сударь! – отозвалась Сюзанна. – В Версале, в пансионе, где я училась совсем недавно, я была дружна с одной вашей соотечественницей.
В это время Регина и г-жа де Маранд, доверив опамятовавшуюся Кармелиту заботам камеристки, вошли в бальную залу.
Лоредан подал сестре едва уловимый знак, та в ответ чуть заметно улыбнулась.
И пока Лоредан, в третий раз за этот вечер, пытался заговорить с г-жой де Маранд, Камилл и мадемуазель де Вальженез, дабы лучше узнать друг друга, закружились в вихре вальса и затерялись в океане газа, атласа и цветов.
XVIII.
Как было покончено с «законом любви»
Отступим на несколько шагов назад, ведь мы замечаем, что, торопясь проникнуть к г-же де Маранд, мы бесцеремонно перешагнули через события и дни, которым положено занять свое место в этом рассказе, как они заняли его и в жизни.
Читатели помнят, какой скандал разразился во время похорон герцога де Ларошфуко.
Поскольку кое-кто из главных персонажей в нашей истории играл там свою роль, мы постарались описать во всех подробностях страшную сцену, в которой полиция добилась своего: арестовала г-на Сарранти, а заодно прощупала, насколько серьезное сопротивление способно оказать население в ответ на невероятные оскорбления усопшему, которого толпа любила и почитала при его жизни.
Говоря официальным языком, сила осталась на стороне закона.
«Еще одна такая победа, – как сказал Пирр, который, как известно, был не конституционным монархом, а мудрым тираном, – и я погиб!» Это же следовало бы повторить Карлу X после печальной победы, которую он только что одержал на ступенях церкви Успения.
И действительно, происшествие это глубоко взволновало не только толпу (от которой король, по крайней мере на короткое время, был слишком далек и потому не мог ощущать толчка сквозь различные общественные слои, разделявшие короля с этой толпой), но и палату пэров, от которой самодержец был отделен лишь ковром, устилавшим ступени трона.
Пэры все как один почувствовали себя оскорбленными, когда останкам герцога де Ларошфуко было выказано неуважение.
Наиболее независимые высказали свое возмущение во всеуслышание; самые «преданные» схоронили его глубоко в сердце, однако там оно кипело под влиянием страшного советчика, зовущегося гордыней. Все только и ждали случая вернуть либо кабинету министров, либо королевской власти этот постыдный пинок, полученный верховной палатой от полиции.
Проект «закона любви» и послужил удобным предлогом для выражения протеста.
Проект был предложен для рассмотрения гг. Брогли, Портали, Порталю и Бастару.
Мы забыли имена других членов комиссии, да не обидятся на нас за это почтенные граждане.
С первых же заседаний комиссия отнеслась к проекту неприязненно.
Сами министры начали замечать (с ужасом, который испытывают путешественники в неведомой стране, очутившись вдруг на краю пропасти), что под политическим вопросом, представлявшимся самым важным, скрывался не менее важный вопрос личного порядка.
Закон против свободы печати, может быть, и прошел бы, если бы он затрагивал права только интеллигенции. Какое дело до прав интеллигенции было буржуазии, этой главной силе эпохи? Однако закон против печати угрожал интересам материальным, а это был жизненно важный вопрос для всех этих подписчиков на Вольтера-Туке, которые читали «Философский словарь», зачерпывая табак из табакерки с Хартией.
Этих несчастных слепцов со стотысячным доходом заставляли постепенно открывать глаза посягательства на свободу печати и на интересы промышленности, которые, вопреки всем прогнозам, единодушно отвергались комиссией, созванной в палате пэров.
Тогда они стали опасаться, что закон и в самом деле будет отвергнут.
Было бы меньше неприятностей, если бы проект был представлен в палату с такими поправками, которые в конце концов без шума задушили бы сам закон.
Необходимо было выбирать между отставкой, поражением И, возможно, бегством. Созвали совещание. Каждый поделился своими опасениями с остальными членами палаты; и они пришли к такому решению: обсуждение будет отложено до следующей сессии.
За это время г-н де Виллель возьмет на себя труд (благодаря одной из привычных для него комбинаций) обеспечить в кабинете министров, в верхней палате столь же покорное и дисциплинированное большинство, как то, каким он повелевал в палате депутатов.
А тем временем произошел инцидент, окончательно погубивший проект закона.
Двенадцатого апреля – в один из тех дней, которые мы столь бесцеремонно выпустили было из нашего повествования – праздновалась годовщина первого возвращения Карла X в Париж: 12 апреля 1814 года. В этот день национальная гвардия стала караулом в Тюильри, заняв место дворцовой охраны.
Этой милостью король как бы вознаграждал за преданность национальную гвардию, которая не одну неделю охраняла короля; кроме того, это свидетельствовало о доверии, которое король оказывал парижанам.
Однако 12 апреля (и это невозможно было предупредить)
совпало со Святым четвергом.
Итак, в Святой четверг чрезвычайно набожный король Карл X не мог думать о политике, и, стало быть, караул национальной гвардии во дворце перенесли с 12-го на 16-е, со Святого четверга на пасхальный понедельник.
И вот, 16-го утром, в ту минуту, как гвардейцы поднимались во дворец, в салоне часов пробило девять и король Карл X спустился по ступеням крыльца как главнокомандующий национальной гвардии в сопровождении его высочества дофина, а также в окружении штабных офицеров.
Он вышел на площадь Карусели, где собрались отряды от всех легионов национальной гвардии, в том числе и от легиона кавалерии.
Проходя перед строем национальных гвардейцев, король приветствовал солдат с присущими ему сердечностью и порывистостью.
Хотя Карл X постепенно лишился популярности (и не из-за личных недостатков, а из-за промахов, допущенных его правительством, которое проводило антинациональную политику), а потому во время обычных прогулок вот уже год парижане оказывали королю довольно сдержанный прием, все же время от времени его величеству удавалось благодаря посылаемым в толпу улыбкам и поклонам вырвать у собравшихся приветственные крики.
Но в тот день прием был холодным как никогда. Ни одного приветствия, ни единого восторженного лица; несколько робких криков: «Да здравствует король!» – вспыхнули было в толпе и сейчас же угасли.
Король произвел смотр и покинул площадь Карусели; сердце его было преисполнено горечью, он обвинял в этом приеме толпы не свою правительственную систему, а клеветнические выпады журналистов да тайные происки либералов.
Не раз во время смотра он поворачивался к сыну, будто спрашивая его; однако его высочество дофин имел особенное преимущество быть рассеянным, хотя на самом деле в облаках не витал. Его высочество машинально следовал за отцом; когда дофин входил во дворец, у него было такое ощущение, словно он только что вернулся с верховой прогулки, его высочество подозревал, что это он сейчас произвел смотр; однако вполне вероятно, что он не смог бы сказать, какие рода войск перед ним прошли.
Таким образом, старый король, чувствовавший себя одиноким в своем величии, слабым в своем божественном праве, обратился отнюдь не к его высочеству, а к шестидесятилетнему господину в маршальском мундире, украшенном орденскими лентами Святого Людовика и Святого Духа.
Господин этот воплощал в себе старую славу Франции; это был солдат Медонского полка, командир батальона мезских волонтеров, полковник Пикардийского полка, завоеватель Трира, герой сражения на Маннгеймском мосту, командир объединенного отряда гренадеров великой армии, победитель Остроленки, участник битвы при Ваграме, Березине, Баутзене, генерал-майор в королевской гвардии, главнокомандующий парижской гвардии – он получил ранения во всех сражениях, в каких только участвовал (у него на теле было двадцать семь ран, на пять больше, чем у Цезаря, но, несмотря на все свои раны, он сумел выжить) – это был маршал Удино, герцог де Реджио.
Карл X взял старого солдата под руку и, отведя в сторону, попросил:
– Маршал! Отвечайте мне откровенно!
Маршал бросил на короля удивленный взгляд. Молчание, холодность, с которыми национальная гвардия встретила его величество, не укрылись от внимания маршала.
– Откровенно, сир? – переспросил тот.
– Да, я желаю знать правду.
Маршал улыбнулся.
– Вас удивляет, что король хочет знать правду. Так нас, стало быть, часто вводят в заблуждение, дорогой маршал?
– Каждый старается в этом деле как может!
– А вы?
– Я не лгу никогда, ваше величество!
– Значит, вы говорите правду?
– Обыкновенно я жду, когда меня об этом попросят.
– И что тогда?
– Сир! Пусть ваше величество меня спросит: вы увидите сами.
– Итак, маршал, что вы скажете о смотре?
– Холодноватый прием!
– Едва слышно кто-то крикнул: «Да здравствует король!» – и только, вы заметили, маршал?
– Так точно, сир.
– Значит, я лишился доверия и любви своего народа?
Старый солдат промолчал.
– Вы что, не слышали моего вопроса, маршал? – продолжал настаивать Карл.
X
– Слышал, ваше величество.
– Я спрашиваю вашего мнения, маршал. Я хочу знать, верно ли, по вашему мнению, что я лишился доверия и любви своего народа?
– Сир!
– Вы обещали сказать правду, маршал.
– Не вы, ваше величество, а ваши министры… К несчастью, народ не понимает ухищрений вашего конституционного образа правления: король и министры для народа едины.
– Да что же я такого сделал?! – вскричал король
– Вы не сделали, но позволили сделать, государь.
– Маршал! Клянусь вам, я преисполнен добрых намерений.
– Есть пословица, ваше величество: добрыми намерениями вымощена дорога в ад!
– Скажите мне, маршал, все, что вы об этом думаете.
– Сир! – молвил маршал. – Я был бы недостоин милостей короля, если бы… я… не исполнил приказания, которое он мне дает.
– Итак?
– Итак, сир, я думаю, что вы – безупречный принц; однако вы, ваше величество, окружены и обмануты то ли слепыми, то ли несведущими советниками, которые либо не видят, либо плохо видят.
– Продолжайте, продолжайте!
– Я сейчас выражаю общественное мнение, сир, и потому скажу вам так: по духу вы совершенный француз, так черпайте советы в своей душе, а не где-нибудь еще.
– Значит, в народе мной недовольны?
Маршал поклонился.
– И по какому поводу недовольство?
– Сир! Закон о печати глубоко затрагивает интересы населения и наносит по ним смертельный удар.
– Вы полагаете, что именно этому я обязан сегодняшней холодностью?
– Я в этом уверен, государь.
– В таком случае я жду вашего совета, маршал.
– По какому поводу, сир?
– Что мне делать?
– Ваше величество! Я не могу советовать королю!
– Можете, раз я вас об этом прошу.
– Сир! Ваша непревзойденная мудрость…
– Что бы вы сделали на моем месте, маршал?
– Ну, раз вы приказываете, ваше величество…
– Не приказываю, а прошу, герцог! – подхватил Карл X с величавым видом, никогда ему не изменявшим при определенных обстоятельствах.
– В таком случае, сир, – продолжал маршал, – прикажите отменить закон, созовите на другой смотр всю национальную гвардию и вы увидите, как единодушно солдаты будут вас приветствовать, и поймете, какова истинная причина их сегодняшнего молчания.
– Маршал! Я завтра же прикажу отменить закон. Назначьте сами день смотра.
– Не угодно ли вашему величеству, чтобы смотр был назначен на последнее воскресенье месяца, то есть на двадцать девятое апреля?
– Отдайте приказ сами: вы – главнокомандующий национальной гвардии.
В тот же вечер в Тюильри был созван Совет, и, вопреки упорным возражениям кое-кого из его членов, король потребовал немедленно отменить «закон любви».
Министры, несмотря на выгоды, которые им сулило применение этого закона, были вынуждены подчиниться монарху. Возвращение закона, кстати, было всего-навсего мерой предосторожности, ограждавшей их от несомненного и окончательного провала в сражении с палатой пэров.
На следующий день после неудавшегося смотра, на котором национальная гвардия продемонстрировала свое недовольство, король оценил всю серьезность положения, а маршал Удино безошибочно определил причину, г-н де Пейроне попросил слова в начале заседания палаты пэров и зачитал с трибуны ордонанс, предписывавший отмену закона. Сообщение было встречено радостными криками во всех уголках Франции, все газеты, и роялистские и либеральные, откликнулись на это событие.
Вечером Париж блистал иллюминацией.
Нескончаемые колонны наборщиков двигались по улицам и площадям города с криками: «Да здравствует король! Да здравствует палата пэров! Да здравствует свобода печати!»
Эти гуляния, огромное стечение зевак, затопивших бульвары, набережные и прилегавшие к ним улицы и все прибывавших по всем крупным парижским артериям вплоть до Тюильри, как кровь приливает к сердцу; крики этой толпы, хлопки петард, летевших из окон, сполохи взмывавших в небо ракет, которые усеивали небо недолговечными звездами; море огней, зажженных на крышах жилых домов, – весь этот шум и блеск придавали городу праздничный вид и радовали его обитателей, что обыкновенно не случается во время официальных празднований, проводимых по распоряжению правительства.
В других крупных городах королевства наблюдалось не меньшее оживление; казалось, не Франция одержала одну из тех побед, к которым она уже привыкла, но каждый француз торжествовал свою личную победу.
И действительно, оживление это принимало формы самые разнообразные, но и самые, если можно так выразиться, личные:
каждый искал индивидуальную форму для выражения своей радости.
То это были многочисленные хоры, расположившиеся на площадях или разгуливавшие по улицам, распевая народные песни; то импровизированные фейерверки или танцы длились всю ночь; в одном месте это были народные шествия или скачки с факелами в подражание античным бегам; а в другом сооружали триумфальные арки или колонны с памятными надписями. Города сияли иллюминациями, особенно восхитительно был расцвечен огнями Лион: берега обеих рек, главные площади города, многочисленные террасы его пригородов оказались, так сказать, обвиты длинными светящимися лентами, отражавшимися в водах Роны и Соны.
Даже битва при Маренго не внушила большей гордости, даже победа при Аустерлице не была встречена с большим энтузиазмом.
Ведь победы эти принесли с собой лишь торжество, тогда как провал «закона любви» явился не только победой, но и отмщением; это было обязательство перед всей Францией избавить ее от кабинета министров, который на каждой новой сессии словно ставил целью уничтожить какую-нибудь из обещанных свобод, гарантий, освященных Конституцией.
Это проявление общественного сознания, эта народная демонстрация силы, это ликование всего населения по поводу отмены закона напугали министров, и те решили в тот же вечер, невзирая на шум и всеобщее оживление, отправиться в полном составе к королю.
Они потребовали доложить о себе.
Стали искать короля.
Король не выходил, однако его не было ни в большой гостиной, ни в кабинете, ни у его высочества дофина, ни у герцогини Беррийской.
Где же он находился?
Лакей сообщил, что видел, как его величество в сопровождении маршала Удино направлялся к лестнице, которая вела на террасу салона часов.
Поднялись по этой лестнице.
Два человека стояли на террасе; под ними бушевало людское море, освещаемое разноцветными огнями и оглашаемое ликующими криками; силуэты этих двух людей четко выделялись на фоне светящегося лунного диска и серебристых облаков, стремительно мчавшихся по небу.
Эти двое были Карл X и маршал Удино.
Им доложили о визите министров.
Король взглянул на маршала.
– Зачем они пожаловали? – спросил он.
– Требовать от вашего величества какой-нибудь репрессивной меры против всеобщей радости.
– Пригласите этих господ! – приказал король.
Удивленные министры последовали за адъютантом, которому камердинер передал приказание короля.
Спустя несколько минут члены совета собрались на террасе салона часов.
Белое знамя – знамя Тайбурга, Бувина и Фонтенуа – развевалось под легким дуновением бриза. Казалось, ему было приятно слышать эти непривычные приветственные крики толпы.
Господин де Вилле ль выступил вперед.
– Сир! – начал он. – Меня беспокоит опасность, угрожающая вашему величеству, вот почему я пришел вместе со своими коллегами…
Король его остановил.
– Сударь! Вы приготовили свою речь до того, как вышли из министерства финансов, не так ли? – спросил он.
– Сир…
– Я не прочь вас выслушать, сударь. Однако прежде я желаю, чтобы с этой террасы, возвышающейся над Парижем, вы посмотрели бы и послушали, что происходит в городе.
Король простер руку над океаном огней.
– Стало быть, – рискнул вмешаться г-н Пейроне, – ваше величество требует нашей отставки?
– Да кто вам говорит об отставке, сударь? Ничего я от вас не требую. Я вас прошу посмотреть и послушать.
На мгновение воцарилась тишина, но не на улицах – там, наоборот, с каждой минутой становилось все шумнее и радостнее, – а среди прославленных наблюдателей.
Маршал держался в сторонке, и на губах его блуждала торжествующая улыбка. Король по-прежнему указывал рукой на толпу и поворачивался попеременно во все стороны; благодаря своему росту он возвышался над всеми этими людьми; под тяжестью прожитых лет он согнулся, однако в минуты, подобные этой, он находил в себе силы выпрямиться в полный рост. В это мгновение он на целую голову превосходил собравшихся – не только ростом, но и умом!
– Теперь продолжайте, господин де Виллель, – приказал король. – Что вы хотели мне сообщить?
– Ничего, сир, – отвечал председатель Совета. – Нам остается лишь выразить вашему величеству свое глубочайшее почтение.
Карл X кивнул, министры удалились.
– Ну, маршал, мне кажется, вы совершенно правы, – промолвил король.
И он вернулся в свои апартаменты.
На следующем заседании Совета король высказал министрам свое желание произвести смотр войскам 29 апреля.
Его величество заявил о своем намерении 25-го.
Министры попытались было переубедить короля. Однако его желание было непоколебимо, и он оставил без внимания требования министров, защищавшие прежде всего их личные интересы.
Тогда министры стали настаивать на непременном условии: оградить национальных гвардейцев от мятежников и провокаторов, которые непременно попытаются проникнуть в их ряды.
На следующий день в приказе говорилось:
«На параде 16 апреля король объявил, что в доказательство его благожелательности и удовлетворения национальной гвардией он намерен провести смотр, который состоится на Марсовом поле в воскресенье 29 апреля».
Это была большая новость.
Накануне вечером, то есть 25 апреля, один наборщик, член тайного общества, принес Сальватору пробный оттиск приказа, который должны были огласить лишь на следующее утро.
Сальватор был каптенармусом в 11-м легионе. Читатели понимают, почему он согласился, вернее было бы сказать, добивался этого места: это был один из тысяч способов для активных членов общества карбонариев узнавать общественное мнение.
Смотр войск давал возможность лишний раз прощупать настроения в народе, и Сальватор не стал пренебрегать представившимся случаем.
Более пятисот ремесленников, которых он знал как горячих противников существовавшего порядка,, неизменно уклонялись от службы в национальной гвардии, мотивируя свой отказ непосильными расходами на униформу; четверо делегатов, выбранные Сальватором, обошли этих мастеровых, выдали каждому по сотне франков при условии, что они купят полное обмундирование и займут свое место в рядах гвардейцев в воскресенье 29-го.
Ремесленникам вручили адреса портных, входивших в тайное общество и обещавших сшить форму к назначенному дню за восемьдесят пять франков. Таким образом, каждому мастеровому оставалось еще по пятнадцати франков в качестве вознаграждения.
Все это было проделано в двенадцати округах.
Мэры, почти все – либералы, пришли в восторг от такого проявления готовности; они, стало быть, препятствий не чинили, и новобранцам раздали оружие.
Около шести тысяч человек, которые неделей раньше даже не состояли в национальной гвардии, оказались таким образом вооружены и одеты. Все они должны были подчиняться не полковым командирам, а руководителям тайного общества, ожидая от них условного сигнала. Однако даже самые горячие головы из числа карбонариев полагали, что час восстания еще не наступил; верховная вента приказала: никаких проявлений враждебности во время смотра.
Полиция со своей стороны держалась настороже, принюхиваясь и прислушиваясь. Однако что можно сделать тем, кто с радостью повинуется приказаниям короля?
Тосподин Жакаль внедрил десяток своих людей в каждый легион.
Правда, эта мысль пришла ему лишь когда он узнал о готовившемся заговоре, и оказалось, что у парижских портных столько работы, что большинство людей г-на Жакаля были отлично вооружены в воскресенье, однако форму они получили только в понедельник.
Было слишком поздно!