Текст книги "Ясновидец Пятаков"
Автор книги: Александр Бушковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Когда я стал искать его глазами, то сразу и не понял, что случилось. Потом увидел полынью: косой треугольник тёмной воды, брызги на льду и муть в глубине. Я так удивился, что даже не испугался сперва, зато потом от ужаса помчался к дому бабушки и не касался сапогами льда. Нет, я не думал о том, как вытащить из-под него брата, я боялся обернуться и увидеть Гришино белое лицо, беззвучно кричащее в толще воды и выталкивающее изо рта пузыри воздуха, его клетчатое пальто с капюшоном, его дёргающиеся руки и ноги в жёлтых сапожках.
Достали Гришу сетью только вечером. Для этого сломали лодкой лёд по всей реке, измаялись и вымокли. И принесли его в какой-то чёрной от воды одежде, синюшно-серого и вовсе не похожего на моего брата. Жёлтые сапожки потускнели, волосы прилипли к голове.
Мама и отец примчались на перекладных из города как раз к приходу мужиков, несущих тело Гриши. Я прятался за печью, но меня никто не звал, и не искал, и не ругал потом. Дед, мамин отец, меня жалел и защищал, а вот бабуля, папина мама, ко мне охладела. Странно, что отец встал на сторону деда, с которым раньше вовсе не общался, а мама и бабушка словно винили меня, хоть и молчали. Да они всегда Гришу больше любили, он был резвый, весёлый и бодрый, словно Арлекин. Смышлёный, в отличие от меня, вялого и мутного, как Пьеро.
Ещё ужаснее то, что похороны Гриши снились мне задолго до его смерти и продолжали сниться после. Я будто знал заранее, что он умрёт, и не очень-то удивился. Во снах его везли в гробу, в телеге, запряжённой серой лошадью, а я шёл рядом и видел, как он открывает глаза, поворачивает ко мне печальное лицо и смотрит, словно говоря: «Вот видишь, Медвежонок Миша, до чего доводят шалости!» Причём голос был мамин.
Кстати, мама стала выпивать. Первый случай её неадекватного поведения произошёл на сороковой день после похорон. С утра она не смогла ехать на кладбище, а по возвращении семьи домой даже выйти к столу. Отец помрачнел, родня напряглась. В таком состоянии, а оно повторялось теперь регулярно, мама понемногу стала мне противна, и не только мне, естественно. Удивительнее же то, что все мы, трезвые, казалось, стали противны ей едва ли не больше, чем она нам.
Прошло несколько странных лет. Я дожил до переходного возраста, ощущая себя наполовину одиноким, если позволительно будет так сказать. Отец занимался мной без улыбки, но всё-таки с теплом. Он учил меня отыскивать пропавшую искру в мотоциклетном магнето, колоть дрова у бабушки дедовским колуном, не обращать внимания на царапины, мозоли и другие трудности и быть терпимым к людям. Последнее давалось нелегко.
А мама словно вышла в параллельную реальность. Отца она почти не замечала, а мне сказала как-то: «Отойди!» – со звуком «дз» вместо «д», и я поспешил исполнить её презрительную просьбу или совет, не знаю даже, как это назвать. Ей было скучно с нами. Она всё так же шила на машинке (одну и ту же штору), но отвечала теперь часто невпопад. Зато стирать и готовить стала всё реже, а следить за порядком совсем перестала, потому что мы с отцом убирались в квартире сами и старались её не беспокоить. Однако это не всегда удавалось.
Дошло однажды до того, что как-то вечером, за ужином, мы с отцом попали под её отборную брань. Медвежонок Стасик сделал ей какое-то замечание по поводу её состояния, она раскрыла рот, и я понял, что краснею, нет, бурею от стыда. Отец, наоборот, побледнел, встал из-за стола и предупредил, что, если она не замолчит, он её ударит. Она, естественно, не замолчала, и он отвесил ей тяжёлую пощёчину. Мать шатнуло, она пьяно зарыдала, я неожиданно для себя кинулся на её защиту, а отец тычком локтя в грудь просто отодвинул меня в сторону, как фанерный шифоньер, и вышел из кухни, хлопнув дверью.
Мне внезапно стало ясно сразу много чего. Для начала: пятнадцатилетний юноша не может противостоять тридцативосьмилетнему мужчине, хоть это и обидно. Потом: если любовь между мужем и женой окончилась, дети им только помеха. И напоследок: вино ускоряет процесс разрушения семьи многократно, а порой убивает её с одного удара. Оно делает близкого и любимого чужим и отвратительным, и я решил не пить вина.
Отец собрал вещи в чемоданчик, напоминающий саквояж врача, и покинул семейный очаг, ставший похожим на пепелище. Где он поселился, я не знал, но два раза в месяц он встречал меня в разных местах, будто шпион, и передавал деньги, чтобы мы с мамой могли поддержать своё существование. Я был ему благодарен, ведь мама вовсе перестала шить после той пощёчины и окончательно замкнулась, а я чудесным образом нашёл работу и знал теперь, как нелегко даются деньги.
Учитель физики из моей школы был знаком с отцом со студенчества, он устроил меня помощником кочегара в котельную, в ночные смены. Я кидал уголёк в топку большой совковой лопатой, которую мой наставник кочегар дядя Петя называл «бэсээл». В перерывах я спал стоя, опираясь на неё, утром получал свой тариф, а иногда и надбавку (у дяди Пети это называлось «награда за стойкость»), и шёл из котельной в школу. Некая весёлая группа ребят дразнила меня «гомиком» за подведённые угольной пылью глаза, хотя черноте под ногтями значения не придавала. Обидно было так, что однажды даже я, унылый и вялый, резко огрызнулся и получил хороших тумаков. «Смотрите! Петухи взбунтовались!» – кричали радостно ребята. Я утёр сопли, огрызнулся снова и снова получил. Потом ещё раз, ну и ещё пару раз.
Физик Дмитрий Иванович (с такого рода именем и отчеством логичнее быть химиком) увидел меня с синяками и оказался ещё полезнее, чем я думал. Он был искренним, восторженным любителем бокса и предложил давать мне уроки. Бесплатно! Ещё бы я не согласился! В силу возраста мне удавалось быстро высыпаться после ночных смен и восстанавливать силы после тренировок. Хоть и сутулый, но росту я был приличного, а руки имел длинные и кисти крупные. (Наверное, поэтому учительница музыки Лолита Харитоновна настойчиво звала меня играть на фортепьяно форшлаги и синкопы.) Очки на тренировках пришлось снимать, однако зрения не промахнуться в подбородок кулаком мне доставало. Я года полтора у Димы занимался, и вот что получилось.
В школе у нас была секция самбо и мода на эту борьбу. А бокса не было. И все уважающие себя молодые люди занимались самбо, чтобы стать уважаемыми всеми остальными. Ребята, которые меня дразнили и лупили, тоже были самбистами. Дмитрий Иванович считал искусством бокс, а самбо – ремеслом. «Всё дело в чувстве и акцентах! – любил говаривать он, держа передо мною “лапы”. – В чувстве дистанции и акцентах при контакте ударной поверхности с целью! Так сказать, молоточка и наковаленки. Испытай вдохновение при виде оппонента, предвосхити его движение к тебе, почувствуй идеальную дистанцию и акцентируй на синкопе! Послушайся Лолиту Харитоновну! Стаккато! Вот так!» Лолита ему нравилась.
Дмитрий Иванович прыгал со мной на скакалках, считая тысячами обороты, бегал со мной кроссы в парке и ощутимо, хотя и терпимо лупцевал в спаррингах, заодно обучая пресекать борцовские проходы в ноги. Зачем ему всё это было нужно, я и теперь не понимаю до конца. Возможно, он, очкарик, как и я, мечтал о справедливости, которой нет на свете?
Он радовался, как Виктор Франкенштейн своему детищу, когда привёл меня в спортзал к самбистам и предложил им одолеть меня по любым правилам – бокса ли, самбо ли, карате или борьбы нанайских мальчиков. Но только одно условие: схватки будут происходить не на ковре, а на полу. На улице ведь маты не постелены, не так ли? Амуниция у нас будет одинаковая. Трусы-майки и снарядные перчатки. Боксёрские ботинки или самбовки. Ну, если хотите, можете надеть свои куртки. Зачем нам дутые шестнадцатиун-цовки и защитные шлемы, мы же мужчины. А для мужчины что всего дороже? Шрам на роже!
Самбисты посмеялись саркастически и согласились. Их было, помню, вместе с тренером Артуром тринадцать человек. Несчастливое число. «Разбежались, как апостолы!» – усмехнулся после Дмитрий Иванович. Мне послышалось, усмехнулся он с горечью.
Первый мой противник, Игорь, был у борцов середнячком, но сомнений в собственной победе у него не наблюдалось. Он промахнулся в меня раз, промахнулся другой и нетерпеливо кинулся вперёд, чтобы схватить меня и бросить на пол, да пожёстче. Всё было так, как предсказывал физик, я прекрасно видел бодательное движение соперника головой вперёд. Головой, которую он по борцовской привычке не защищал. Мне только и оставалось, что сделать полшажочка влево и встретить его левым боковым. Тут надо пояснить, что снарядные перчатки напоминают плотные кожаные варежки, они утягивают кисть и делают кулак ещё опаснее. Кулак становится похож на камень, а ты им бьёшь и не боишься размозжить костяшки пальцев.
От первого удара мой соперник сознания не потерял, но по инерции провалился вперёд, совершенно забыв о защите. Его, мужественно пытающегося сфокусировать взгляд и утвердиться на ногах, шатало. Артур сказал мне: «Стоп!» Скула оппонента на глазах заплывала отёком, и тренер добавил: «Достаточно, Игорь!»
Самбисты притихли.
Вторым вызвался молодой горячий парень Юра. Самбо он занимался недавно, но был одарённым и делал большие успехи. Сейчас он вознамерился порхать, как бабочка, и жалить, как оса. Юра верил, что своими чрезвычайно активными передвижениями мешает мне прицелиться, и был очень удивлён, а скорее даже поражён, что у сутулого очкарика такие длинные руки. Я стукнул его на скачке́ по рёбрам чуть правее солнечного сплетения, он согнулся пополам и быстро сел на пол. Потом тихо прилёг на бочок. Дышать он не мог примерно минуту, лицо его запунцовело, а глаза наполнились слезами.
Тишина возросла. Я ощутил подлый кураж и вызвал своего главного обидчика Сергея такими словами: «Серёжа, может быть, ты следующий?»
Разве мог Сергей не выйти? Он был самым опытным противником и учёл ошибки своих товарищей. Вообще, имя «Серёжа» вызывает впечатление серьёзности. Серёжа понимал, что у него есть шанс только в борьбе, а для этого ему нужно меня уронить. Его молниеносный проход в ноги был хорошо замаскирован, к тому же от боковых моих ударов он защитил голову руками. Мне пришлось пнуть его коленом навстречу, и, кажется, я сломал ему нос. По крайней мере, что-то хрупнуло, и кровью он закапал весь спортзал. После этого тренер Артур прекратил кумитэ. Да и желающих сразиться не осталось.
Слухи расползлись по школе и из школы, как таракашки из кухонной раковины. Родители Серёжи устроили скандал. Артуру объявили выговор, а физика ещё и премии лишили, даже чуть не уволили, и то лишь потому не уволили, что физик в школе был один. Он ходил, скрывая улыбку, и вполголоса напевал на мотив песенки Труффальдино из Бергамо: «Очкарик превосходство утверждает, а я всегда за тех, кто побеждает!»
Мне запретили тренироваться с Димой, и я пошёл к Лолите Харитоновне на фортепиано. Нужно же было чем-то заниматься, да он и сам посоветовал. На первом же уроке она стеснительно, но подробно расспросила меня об инциденте с борцами, затем о моих тренировках с Дмитрием Ивановичем, а уж потом и о нём самом. Мог ли я не рассказать ей о синкопах и стаккато? Нет, не мог! Я рассказал, она смутилась. Тогда мне вздумалось опять увидеть физика и с целью продолжения занятий боксом шантажировать его тем, что я владею информацией о Лоле и её интересе к нашему виду спорта. Он тоже застеснялся и порозовел, почти как Юра на полу, а ведь он старше Лолы лет на десять!
Я видел их спустя два дня в кафе «Горячий город», шёл мимо и узрел через окно. Это было тёплым вечером, они сидели друг напротив друга без очков, и на столике у них таяло в креманках мороженое. Лолита была в кудряшках и с открытыми плечами, а Дима в легкомысленной рубахе под элегантным пиджаком, хотя уроки физики он ведёт в хемингуэевском свитере. Она что-то рассказывала ему, смеясь и жестикулируя, а он не сводил с неё восхищённых глаз, и выражение его лица было очень серьёзным. Он словно думал: «Вот это я влип!» Мне пришлось отвернуться и ссутулиться круче обычного, но, подозреваю, они и в очках бы меня не заметили…
Зато потом Лолита научила меня тренькать на гитаре. Она помимо фортепьяно, по собственному признанию, пощипывала струны. А у меня осталась шестиструнка от отца, и я хотел играть, как Пако де Лусия. Пока я служил промежуточным звеном между физикой и музыкой, я брал поочерёдно уроки бокса и гитары. Когда мне удалось освоить три аккорда, я попросил её показать, как играть одну волшебную песню. «Какую же?» – спросила Лола. «Песенку сентиментального боксёра!» – сурово сказал я, и она расхохоталась счастливо.
Искусство бокса и умение бренчать на шестиструнке мне и в армии сослужили добрую службу. Избегая гипербол и помня наказ Чингисхана, скажу, что однажды я дрался семнадцать раз за неделю. Четыре дня дважды и три дня трижды. Причём это были не школьные забавы, а необходимое условие существования в агрессивной среде. Условие существования крыс в бочке, где выход один – победа любой ценой. Поутихла эта эпопея лишь тогда, когда я табуреткой разбил голову вражескому вожаку Омару по прозвищу Лангуст, а сам попал в санчасть со сломанными рёбрами. Мне ещё повезло, что драться приходилось только со своим призывом, а дембеля не вмешивались, поскольку им я по ночам играл в каптёрке песни о разлуках с любимыми.
Но хватит о весёлом. Мамины родители по очереди умерли, сначала бабушка, потом и дед через год. Папин отец за ними. Пока меня не было, мама пропила квартиру и уехала обратно в деревню, в пустой родительский дом. Я пришёл туда из армии и отдал ей почти все заработанные в стройбате деньги. Себе оставил на первое время и снова перебрался в город. Сначала возвращался контролировать мать каждые выходные, потом стал ездить реже и просто звонил соседке тёте Свете, она врач, у неё был телефон. И деньги отправлял с ней, она бывала в городе. От неё же узнавал новости.
Отец тоже приезжал в деревню к своей маме и передавал с кем-нибудь что-нибудь моей. Затем увёз свою маму в город, а дом её продал. Моя мама, его бывшая жена, одна осталась бичевать в деревне. В её доме собиралась компания пьющих людей разного возраста, от молодых до стариков. Все они казались похожими друг на друга одинаково тусклыми лицами и ещё тем, что не из наших мест. Мне не удавалось выяснить, откуда в деревне берутся эти тягостно-печальные персонажи, чтобы перекрыть им подступы и оградить от них мать. Я просто бил их. И молодых, и стариков, и женщин (было и такое), и мужчин. Старался делать это так, чтоб мать не замечала. Кто-то исчезал, но его место занимал другой, и одолеть эту гидру мне было не суждено. Тогда я отморозился и плюнул приезжать в деревню. Стал гамбургером у кафе «Горячий город».
Итак, что я теперь имею и чего у меня нет? Семьи. С отцом и матерью мы чужие люди. Я вроде бы простил их, но не понял. А значит, толком не простил. Простили ли они меня? Не знаю. Куда девается любовь – и детская, и к детям? Я не люблю их так, как мог бы сын любить родителей, и то же самое могу сказать о них.
Нет профессии. Ношение мешков с цементом я делом жизни не считаю. Нет образования. Боюсь, что книжки, которые я постоянно глотаю, не образовывают меня систематически, а просто забивают хламом мой чердак и вообще попадают в мои руки абы как, практически случайно. Вчера с утра нашёл на остановке «Голод», теперь вот оторваться не могу. Кто мог забыть такую книгу? Наверное, такой же недотёпа, как и я.
Да, девушки нормальной тоже нет. Те, что порой встречаются, бывают очень умными и быстро понимают: со мною каши не сварить, бесперспективный. Ни своего жилья, ни основательности, ни даже внешности брутальной. Опять же сирота, пусть и при живых родителях. И главное – нет в жизни цели. Ироничный смайлик.
Но что-то же ведь у меня всё-таки есть?
Пожалуй, мизантропия. Откуда-то во мне живёт уверенность, что люди на земле друг друга недолюбливают и чуть побаиваются. Или боятся сильно. И потому их отношение друг к другу сползает по шкале от опасения до ужаса. Хорошо если не до ненависти. Они, мне кажется, должны бы думать так: «Признаюсь, я подозреваю вас – вам от меня чего-то надо, и это что-то может быть только бесплатным. Хотя бы просто не мешать вам жить. Сами же вы ничего не хотите мне дать, сказать что-нибудь ободряющее, искренне улыбнуться». Потому-то я часто уныл.
Что говорить о людях, когда я утром часто не хочу раздвинуть шторы, чтобы узнать, солнышко сегодня или дождик? При этом каждый шаг, нет, каждое движение и жест даются мне с трудом. Я словно наблюдаю за собой со стороны, и кто-то в голове моей всё время ноет: «Не выходи из комнаты, не совершай ошибку…» От этого я становлюсь едва ли не трусливым, а уж тяжёлым на подъём – так это точно. Ловлю себя на мысли, что равнодушие является удобнейшей из поз, а выгодней его может стать только подлость. И уж она-то, сочетаясь с хитростью, железно принесёт вам барыши!
Только вот страх внезапно оказался страху рознь. Вчера в больнице мизантропия получила нокдаун, и мне представилась смешной боязнь прослыть меж людьми жалким и слабым. Я взглянул на них глазами Гаврика и тут же решил: «В кои-то веки, Медвежонок, ты в выгодном положении! Хоть голова твоя и забита сомнениями, нутро всё же чувствует правду. Живи теперь дальше, как ты только что понял, и ни о чём не заботься, а Гаврик с Чингисханом подскажут, как быть и что делать!»
Как жестоко я заблуждался! Через минуту размышлений выяснилось, что следовать примеру Гаврика и образу его мыслей означает ежесекундную борьбу, нет, постоянную войну со своей ленью, подлостью и злобой. Со страхом, жаждой кайфа и унынием. Да и самолюбия никто не отменял. И никого я не простил, и не могу, и не пытаюсь… Я всего лишь вспомнил пьяную мать, тайно издевающуюся над нами с отцом, вспомнил, как в школе меня дразнили педиком, как Омар со товарищи пытался загнать меня в угол и лишить боеспособности. В памяти всплыло, как какие-то мутные личности у меня, второклассника, украли в деревне щенка, а я потом нашёл его шкурку. От всех этих кадров, проплывающих в голове, кулаки мои сами сжимаются…
Назавтра я с трудом объяснил Вакууму (который, как вы помните, остался за шефа) своё желание сдвинуть бригадную очередь посещений больницы и снова прошагать путь из порта в палату. Мне не удалось придумать ничего вразумительного, и я сказал ему как есть: шеф велел. Василий подозрительно взглянул на меня с высоты баскетбольного роста и пожал буслаевскими плечами – мол, поступай, как хочешь. И я пошёл.
Снега выпало за ночь, как космической пыли на Луне за миллиард лет. Одиноким астронавтом скакал я по нему и волочил ноги, озирался на свои следы и видел – тропочка кривая, а мои прыжки не унесут меня в полёт, хоть вовсе отмени гравитацию. Для него нужна верная дорога, прямая, словно взлётная полоса, да и как побеждается чин естества? Какая странная фраза… Откуда она у меня? Я вдруг сообразил, что, размышляя так, уже попал в полусферу Гавриковых мыслей, поскольку был рядом с больницей.
11
Радоваться! Удивительно, что именно состояние тайной радости, помимо прочего – испугов и напрягов, одновременно испытали мы с шефом, как только уловили волну Гаврика. Он словно просил нас взглянуть внимательнее на свет в больничных окнах, на пациентов и врачей, на время и пространство вокруг нас. И радоваться! Сначала я никак не мог понять: чему? Потом задумался: а почему бы нет? Вот же ведь: приятная погодка, ничего не болит (по крайней мере у меня), и есть возможность поверить и сделать что-то хорошее, значит, есть и обещания ради будущих благ… Стоп, опять непонятная… даже не мысль, а фраза. Надо будет спросить у Гавриила, если он ответит, конечно.
В приподнятом настроении я миновал охрану, надел припасённые заранее бахилы, остановился у дверей палаты и прислушался. Тишина. Уж не спят ли в шесть часов? Я осторожно приоткрыл двери и для начала изумился. Но не тому, что шефа и Витюши нет в палате, а Гаврик – под капельницей, нет. Полной неожиданностью было то, что четвёртый их сосед, не помню, как его, тот, что с ногой на вытяжке, сейчас стоял над постелью Гаврика, подмышкой опираясь на костыль, и одной рукой пытался вставить в катетер, прилепленный к руке нашего больного, шприц с какой-то мутной жидкостью. Другой рукой он удерживал руку Гаврика. Тот почему-то даже не вырывался, просто отчаянно и умоляюще смотрел на меня, появившегося в дверях. Шланг капельницы болтался не у дел, из него на пол бежало лекарство.
Меня как током дёрнуло. Я в два прыжка подскочил к месту событий и легонько дал соседу кулаком в плотное пузо, обтянутое потной тельняшкой. Тот пукнул, икнул и выронил шприц. Согнулся пополам, но не упал. Вместо сальной бороды и толстых красных губ я увидел плешь в белёсом редколесье. Гаврик задышал, как будто вынырнул.
– Сынок, не бей! – жалобно застонал бородач в тельняшке, когда я наклонился заглянуть ему в лицо. – Я же помочь хотел! У него там катетер засорился, а у меня промывка…
В этот момент в палату вошёл Чингисхан. Бородач мгновенно перескочил с нытья на визгливый крик:
– Ваш подчинённый меня ударил! Я буду жаловаться, в полицию заявлю! – Его глазки засверкали за стёклами очков.
Шеф очумело уставился на нас:
– Что случилось, Пётр Фомич? Миша?
«Ну, морячок, ты артист!» – снова поразился я, но вслух сказал:
– Пальцем его не трогал, Алексей Алексеич! Он Гаврику что-то вколоть пытался. Я вошёл, он шприц от неожиданности выронил. Вон там, под кроватью…
Тут Пётр Фомич весьма проворно для своей комплекции и загипсованной ноги наклонился, нашарил под каталкой шприц и быстро выдавил его в лужицу, натёкшую из шланга капельницы. Затем выпрямился и баскетбольным броском отправил пустой шприц в ведро для мусора. Вид его при этом продолжал оставаться страдальчески возмущённым.
Теперь меня поразил Чингисхан. Он коротко взглянул на Гаврика, и лицо его потемнело, напомнив мне Отелло, мавра венецианского. В од-ну секунду удивление его сменилось жестокой решимостью, шеф сделал шаг к побледневшему Пете.
– Что в шприце? – спросил он тихо. – Кто принёс?
Пётр Фомич словно оцепенел и смотрел на Чингисхана не мигая. Тот подождал несколько секунд и, поняв, что ответа не услышит, растопырил перед его физиономией ладонь, похожую на пятерню вожака горных горилл.
– Вам пять минут, – закончил он ещё тише, – и вас здесь нет. Иначе несчастный случай.
И Чингисхан, не отводя взгляда от Петиного кадыка, опустил руку. Потом отошёл и умело поправил Гаврику капельницу.
На месте Фомича я бы обделался, но надо отдать тому должное – он встрепенулся и, ловко орудуя костылём, поскакал к своей тумбочке собирать вещи. На ходу он стонал:
– Бес попутал, Алексей Алексеевич! Я, может, и правда промыть хотел! А чего он Витю в реанимацию?.. Может, он нас всех в реанимацию…
Через три минуты с драным пакетом своих пожитков он выскочил на костыле в коридор. Две минуты, остававшиеся от ультиматума, мы переваривали каждый своё.
– Нет, жаловаться он не пойдёт, – сказал наконец шеф, отвечая на моё молчание. – Главврач мой хороший знакомый, и до полиции я раньше доберусь. Но это в принципе плохо, то, что за два дня уже два раза Гаврика пытались загасить…
И Чингисхан коротко рассказал мне об инциденте с Витей. Конечно, шеф погорячился, когда поведал Витеньке об опухоли, которую увидел Гаврик, но я уже об этом говорил. Да и что ему оставалось? Наверное, на его месте я поступил бы так же. Шеф умолк, я привычно удивился тому, что последнее время наши мысли совпадают. Причём Гаврик их сейчас не координирует, а просто смотрит на нас через отверстия для глаз в своих бинтах. По крайней мере, я его теперь не слышу, и оттого слегка растерян. Что делать дальше?
– Надо отсюда выбираться! – Шеф будто размышлял вслух, и, кажется, это давалось ему тяжело. – Я-то уже почти в норме, но вот ему ещё рано, и тут его не оставишь. Придётся поговорить с главным и забрать Гавриила домой. Надеюсь, мы найдём взаимоприемлемое решение, а если нет, придётся включить другие рычаги воздействия.
– Какие же это? – спросил я, лишь бы что-нибудь спросить.
– Наверное, я мог бы не отвечать на ваш вопрос, Миша, но с некоторых пор считаю вас, как бы сказать точнее, своим соратником, если хотите – ближайшим. Прошу простить мой пафос, бойцом невидимого фронта, таким же, как и я. А командир наш вот, лежит, глазами хлопает, и мы его не слышим.
– Значит, и с вами он теперь не говорит…
– Не говорит. Но когда надо будет, скажет, я думаю. А сейчас и так понятно, что надо делать. Так вот, возвращаясь к рычагам воздействия, придётся мне предложить главному нечто, от чего он не сможет отказаться.
Чингисхан произнёс это будто через силу и нахмурился.
– Уж вы меня простите, шеф, – сказал я осторожно, – но я, хоть тресни, не соображу, что вы могли бы ему предложить.
– Ну что вы, Миша, как ребёнок, в самом деле! – Шеф вздохнул и двинулся к выходу, видимо, приняв решение. Возле дверей он остановился:
– Сидите тут и никого к Гавриилу не подпускайте, пока я не вернусь. Никого! Уверен, что вы справитесь. Не зря же вас назвали в честь архистратига!
Он улыбнулся одними губами и вышел из палаты.
Я сел рядом с Гавриком и осторожно взглянул на его забинтованную голову. Да уж, по одним только глазам выражения лица не определить, нечего и стараться. Эх, узнать бы поскорее, что он из себя представляет, наш Гавриил. И почему его хотят загасить, как образно и точно выразился шеф? И кто? Хоть дал бы, дружок, сообразить, что делать дальше! Или впустил бы в свои мысли, ведь как всё было хорошо и ясно… А Чингисхану вот не надо ничего объяснять! Ну что ж, на то он и повелитель орды. Но что ещё за архистратиг такой? Вопросы множились в моём мозгу, возникали даже смутные ответы и догадки, которые меня пугали и расстраивали, и я не выдержал:
– Вы, Гаврик, говорить-то можете?
– Могу немного, – ответил он в нос, и я чуть не подпрыгнул.
Сухие бледные губы его почти не шевельнулись, но голос оказался спокойным и почему-то молодым, совсем не вяжущимся с образом перебинтованного человечка средних лет с усталыми глазами и мозолистыми, узловатыми кистями рук. Словно со мной заговорил ровесник. Я лихорадочно придумывал, как бы спросить о главном, и наконец начал:
– Скажите, это правда?.. – Я замялся, пытаясь сформулировать и обобщить вопрос, и он не стал слишком затягивать паузу:
– Правда.
– И то, что свободы лишить невозможно?
– Невозможно. – Он говорил медленно, с напряжением. – Но вдруг перепутаешь её со своеволием?
– И то, что есть добро без изъяна? И абсолютное зло?
– Есть, и между ними свободный выбор.
Своими небыстрыми ответами он словно сдерживал мой напор.
– И то, что кладбище, могила и опарыши – не важны?..
– О них не стоит думать вообще.
– И то, что надо не сдаваться аж до самой…
– И даже после. Достойно бы её преодолеть…
Всё же ему трудно было артикулировать. Он сухо сглотнул, я дал ему стакан. Пить лёжа ему оказалось не с руки, и мне пришлось ему помочь.
– Спасибо, Миша. Спрашивайте дальше. Если смогу, отвечу.
– Чем это вы Фомичу не угодили? – спросил я. – И почему не сопротивлялись?
– Не мог сопротивляться. Как парализовало. А Пётр Фомич, он не в себе как будто, – ответил Гаврик, – что-то с ним случилось после Вити. Витя его пугал и восхищал. Давил на него, что ли, своей блатной педалью. Говорил ему: «Никем не могу быть на этом свете, только вором».
– А как же Витя? – вновь заспешил я, глотая окончания. – Как ему быть, ведь после реанимации он вряд ли… останется самостоятельным, и за ним нужен будет уход? Памперсы, утки, подмывка? Пролежни, боли, а потом мучительная смерть? Где же тут свобода? Одни муки и уныние!
Гаврик молчал. Собирался с мыслями, что ли? Я торопился.
– Возможно, Витюша сам докатился до жизни такой, – искал я объяснений и оправдания. – Вор и разбойник. И болезнь его от злости. И вас он хотел задушить, наверное, поэтому. А вот у моих знакомых девочка, пять лет, за четыре месяца сгорела от какой-то гадости. Она-то почему? Нет, я не злюсь и не психую, я пытаюсь понять.
– Честно скажу, Михаил, я не знаю. Невозможно всё знать. Но причина есть, просто мы её не видим. Почему мы не можем представить, что есть и другая жизнь, после этой? Или вместо неё? Вы же только что спрашивали…
На инерции собственных мыслей я об этом мгновенно забыл и теперь озадачился, а Гаврик перевёл дух и продолжил под стать мне, взволнованно:
– Что, если она, эта жизнь, совершенно иная? Мы не можем в это поверить, мы не видели её и не щупали. Наша жизнь хороша, значит, лучше и быть не может, рассуждаем мы. Или, наоборот, жизнь наша плоха настолько, что хуже уже невозможно?
Опять передышка.
– Но логичнее допустить, что возможно и хуже, и лучше, и вообще по-другому… Только как это сделать? Ведь мы не верим ни во что, кроме теории Большого взрыва и того, что мы – осознающая себя материя и произошли от обезьян, а обезьяны от амёб… А амёбы тогда откуда? Из грязи, как вши? Или с Марса прилетели? Вот и все версии… Где тут взяться другим?
Теперь он замолчал уже надолго, мы оба трудно задумались, и тут у меня в голове постепенно нарисовалась картина, которую я мог бы описать словами: «Твой дед умер тяжело, но достойно и улыбался в гробу!» Я решил, что снова понимаю мысли Гаврика, и мне захотелось проверить, так ли это и, если так, случайно он меня впускает в свои мысли или нет. Но едва только я собрался произнести эти слова вслух, в палату вошёл Чингисхан, а с ним давешний доктор и медсестра.
Как выяснилось, Чингисхану не пришлось предлагать главному то, от чего тот не смог бы отказаться. Мы просто увезли Гаврика на скорой к шефу домой. Других на скорой в больницу привозят, а мы вот… Подняли его на носилках на третий этаж, переложили на жёсткий диван и стали смотреть, как приехавший с нами доктор разматывает бинты с головы Гаврика.
Если бы не глубокая вмятина на скуле под правым глазом и не огромный синюшный отёк в пол-лица, внешность Гаврика была бы самой что ни на есть заурядной. Такие лица встречаются ежедневно и в памяти не остаются. Вот вы, к примеру, вглядываетесь в лица грузчиков в порту? Или обращаете внимание на дорожных рабочих в оранжевых жилетах и касках? Разглядываете строителей или водителей? Если да, то вы, наверное, физиономист или психотерапевт, редкостные профессионалы. Вернее, штучные. А я не так внимателен.
Увечье же сделало простое и довольно обычное лицо Гаврика одновременно и пугающим, и притягивающим взгляд. Сломанный нос и вмятая скула придали ему вид жалкий и немного жуткий, а верхняя губа справа чуть задралась от травмы, и с этой стороны казалось, что Гаврик невесело усмехается. Разлитый по лицу опухший синяк добавлял ему маргинальности, и мне пришло в голову, что ему обязательно подавали бы, проси он милостыню. Я сперва никак не мог сопоставить внешность Гаврика с его голосом, словами и тем более мыслями.








