355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Проханов » Восточный бастион » Текст книги (страница 10)
Восточный бастион
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 05:54

Текст книги "Восточный бастион"


Автор книги: Александр Проханов


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]

Глава 11

Белосельцева волновала проблема хлеба. В Кабуле кончалась мука. Уличные хлебопеки сократили выпечку лепешек. Лепешка испекалась в раскаленном глиняном жерле подземной печи, в которую, как в огнедышащий огромный кувшин, наклонялся полуголый, блестящий от пота работник. Двигая позвонками, шмякал раскатанное тесто на внутренние стенки печи. Оно прилипало, взбухало, наполнялось огненными духами, начинало сладко дымиться. Работник, ловкий, натертый блеском, просовывал в горловину металлический крюк, снимал испеченные лепешки, складывал их в высокие, окутанные дымом и благоуханием стопки. Народ нетерпеливо тянул к лепешкам темные руки, отдавал бумажные деньги, уносил на груди, под накидками горячий хлеб, греясь им по пути домой.

Запасы муки сокращались, хлеб дорожал. Агенты противника, нашептывая народу про голод, про неизбежный мор, усиливали волнения. Готовили голодный бунт.

Белосельцев хотел посетить хлебозавод, куда поступала мука из Союза, и хлеб заводской выпечки должен был восполнить нехватку традиционных лепешек, отодвинуть угрозу голода.

Хромированные автоклавы с бульканьем и хлюпаньем теста. Раскаленные глазницы печей. Дрожание стрелок на пультах. Из белых потоков муки, ручьев золотистого масла, пропущенных через жар, выплывали на черных противнях толпы румяных буханок. Энергичные темнолицые люди, сами словно из печи, масляно-блестящие, закатав рукава, сыпали буханки в лотки, цепляли крюками, волочили к машинам.

Белосельцева радовала огненная работа машин с бирками советских заводов. И удивлял и тревожил директор хлебозавода Абдоль, сопровождавший его по цехам. Он был неприветлив, угрюм. Смотрел в сторону, вкось. Владея английским, неохотно и вяло отвечал на вопросы. Белосельцев был ему неприятен. Его появление тяготило директора.

Отечный, желтый, с нездоровыми мешками у глаз, в черных перчатках, словно прятал под ними экзему, он все время отставал от Белосельцева. Будто не желал разговаривать. После осмотра завода – мучного склада с грудами белых мешков, автохозяйства, где стояли под погрузкой советские грузовики, принимая свежую выпечку, – они сидели в директорском кабинете. И опять директор опускал глаза, невнятно отвечал, держал под столом зачехленные руки. Это раздражало Белосельцева, он испытывал к директору ответную антипатию.

– Мне известно, что американцы наложили эмбарго на поставки зерна в Афганистан. – Белосельцев раскрыл блокнот, изображая намерение записывать. Сам же стремился поймать взгляд директора, навязать ему разговор. – Это эмбарго провалилось благодаря поставкам зерна из Советского Союза по дороге Саланг. Это так?

– Да, – односложно ответил директор. – Так.

– Хотя известно, что зерновая проблема стоит в СССР достаточно остро. Такого рода поставки – непростое дело для нас.

– Непростое, – вторил директор, а сам смотрел мимо, сунув руки под стол. Белосельцеву казалось, что директор ждет одного – когда гость уйдет.

– У вас здесь большое хозяйство, – не сдавался Белосельцев. – Самое новое советское оборудование. Вы по профессии пищевик? Специалист по выпечке хлеба? Как вы заняли эту должность?

– Как все, – тихо ответил директор. – Просто занял.

– Я слышал, запроектирована вторая очередь завода. Скоро начнется строительство? Какие у вас перспективы?

– Перспективы? – Директор сморщился, передернул плечами, словно руки его под столом натолкнулись на что-то острое. – Перспективы такие, что я отсюда уйду!

– Почему? – удивился Белосельцев.

– Потому что все это на один час, и все опять будет перевернуто, предано! – В лице директора произошла перемена, блеснули белки, губы жарко задышали. – Не верю! Не желаю! Никому не верю!.. – Он спохватился, стал охлопывать руками диван, словно что-то просыпал и старался собрать обратно. – Простите меня!

Нажал своей черной перчаткой звоночек. Вошел с поклоном слуга. Внес сласти, пиалы, чайник. Налил зеленый, окутанный паром чай. Удалился с поклоном.

– Простите меня, – повторил директор. – Мои нервы никуда не годятся. Я действительно скоро уйду, – он был готов искупить вину своим откровением. – Я не пищевик, не пекарь. Я кадровый партийный работник. Был членом горкома партии, несколько месяцев был даже заместителем мэра Кабула. Знал только одно ремесло – быть в партии, исполнять ее волю. Если партия прикажет: «Абдоль, умри!» – я умру. Прикажет: «Абдоль, воскресни!» – я воскресну. Забыл, что такое семья, что такое дети. Партия для меня была и женой, и детьми, и домом, и небом, и хлебом. Жил и дышал одним – партией и революцией…

Белосельцев видел, как замурованный, запечатанный минуту назад человек взрывается под напором больной, скопившейся в нем энергии. Знал подобные взрывы. Как профессиональный разведчик, дорожил этой редкой возможностью присутствовать при извержении, когда душа выбрасывает из накаленных недр расплавленную магму, которая, застывая, обнаруживает среди пепла и шлака прожилку руды, драгоценный кристалл, расцветший в золе самоцвет.

– Я учился в Советском Союзе, обожал Москву, университет, метро, мавзолей, московские театры, музеи. Я восхищался вашими заводами, которые были построены революционным народом, вашими хлопковыми колхозами-гигантами, которые убеждали меня в том, что и в Кандагаре будут такие, и в Кундузе будут такие. Я любил ваши самолеты, верил, что Афганистан построит свою авиацию. Посещал ваши замечательные медицинские центры, думал, и у меня на родине будут такие же. Ваши люди были для меня образцом. У меня было много советских друзей, которых я считал своими родными братьями. Когда я вернулся в Кабул, я, наверное, был больше советским, чем вы…

Белосельцев знал в человеке эту страстную наивную веру, схватывающую внешний привлекательный образ системы, которая, как в жарком сургуче, оставляет рельефный отпечаток герба с серпом и молотом, а потом, когда сургуч остывает, печать начинает крошиться и трескаться, и на месте осыпавшегося герба – размочаленные хвосты веревки, смятый, использованный картон конверта.

– Меня посылали в провинцию Кундуз с декретом о земле. С мандатом партии я проводил в кишлаках земельную реформу. Отбирали землю у феодалов, выдавали крестьянам акты на владение наделами. Они плакали, прижимали к губам гербовые бумаги, бежали за землемером на пашню, падали лицом на землю, целовали борозды. А я рассказывал им о колхозах Ферганы и обещал, что новая власть построит здесь водохранилище и электростанцию… Я лично проводил в жизнь декрет об образовании. Строил сельские школы, вел первый урок в маленьком классе, где на рукодельных табличках была начертана азбука, нарисованы верблюд, трактор и космонавт. И я говорил детям, что среди них уже учится будущий афганский Гагарин. За порогом толпились их отцы и деды, не ведавшие грамоты, говорили шепотом, боясь спугнуть, помешать уроку… Я был заместителем мэра Кабула, участвовал в разработке первого генерального плана города вместе с вашим архитектором Карнауховым. Мы мечтали, как сотрем с земли эти страшные гнилые норы, где веками жили рабы, где люди сгнивали заживо, где царили невежество, болезни и вырождение. Мы мечтали, как бульдозеры снесут эти вонючие трущобы и на их месте встанут светлые дома из стекла, люди примут от новой власти ключи от квартир, и в Кабуле будут такие же небоскребы, как в Ташкенте, и метро, как в Москве, и мы построим из лазурита, красного и белого мрамора станцию «Площадь Революции». Мы принесли наш проект в советское посольство, и ваш посол и советник целовали меня, говорили мне: «Брат! Брат!» Я во все это верил, готовился строить своими руками. Вот этими!..

Зубами он вцепился в перчатки, содрал их одну за другой. И обнажились страшные розово-синие рубцы, переломы, расплющенные фаланги.

– Когда Амин задушил Тараки и начал охоту за «парчамистами», мне сообщили, что ночью меня арестуют. Я сел в машину и поехал в ваше посольство. За мной уже гнались, ехала машина с солдатами. Я звонил в ворота посольства, просил, чтоб меня пустили, спасли от смерти. К воротам вышел советник посольства, который называл меня братом, и сказал, что не имеет права вмешиваться во внутренние дела страны. Не может меня впустить. Я умолял, говорил, что меня будут мучить, что меня расстреляют. Но он ушел от ворот. Через несколько минут меня арестовали и отвезли в Пули-Чархи…

Белосельцев мучился, представлял эту сцену у железных ворот посольства. Человека, падающего на колени. И другого, сутуло уходящего в темноту посольского подворья. Машину с солдатами, светящую фарами. Тюрьму Пули-Чархи с лязгом ворот. Построенная при Дауде в окрестностях Кабула, она открывалась с самолета, когда начиналась посадка. На земле возникал черный круг с внутренними перекрестьями, как древнее изображение солнца. Это каменное черное солнце осветило жизнь множества людей, перенесших пытки Амина. Эту тюрьму готовился посетить Белосельцев, чтобы присутствовать на допросах захваченных пакистанских агентов.

– Вот! – Директор потрясал изувеченными кистями. – Вот что сделал со мной Амин именем партии и революции! Стреляли мулл именем революции! Стреляли феодалов именем революции! Стреляли торговцев именем революции! Военных, учителей и врачей! Беспартийных и членов партии! Все тем же именем партии и революции! Я написал из тюрьмы два письма. Одно – Амину, обвиняя его в том, что он губит партию и революцию. Другое – советскому послу с просьбой заступиться за арестованных. После этого меня начали пытать. Мне отшибли почки, до сих пор идет кровь. Меня мучили током, и теперь еще иногда пропадает зрение. Мне каждый день крошили прикладами пальцы, спрашивали, не хочу ли я снова писать. Меня бросили в камеру смертников. Я ждал, что наутро за мной приедет грузовик и отвезет с другими на старый полигон, где наконец во избавление мук меня расстреляют именем партии и революции. В эту ночь я понял, как я ошибался. Какой абсурд вся моя жизнь. Мне бы родиться камнем, зверем, травой, а я родился человеком. Мне бы просто пахать землю и пасти скот и, тихо, незаметно прожив жизнь, умереть. А я занимался политикой, ездил в Советский Союз, а теперь наутро я получу пулю. И что произнесу перед смертью? Да здравствует революция? Да здравствует афгано-советская дружба?..

Белосельцев испытывал острейшее сострадание и вину. Чувствовал ломоту и боль в своих здоровых пальцах. Понимал – ему открылась огромная драма, катастрофа судьбы и веры, случившаяся на крутом вираже революции, возникавшая каждый раз, в любой стране, на любом отрезке истории, превращавшая слова и теории, прекраснодушие и иллюзии в свирепую схватку, в слепую борьбу, в исстрелянную пулями кирпичную стенку, в бездонный, набитый телами ров. Советский Союз, запустивший в Афганистане колесо революции, был повинен в хрусте костей, попавших под колесо. И он, Белосельцев, действующий в интересах Союза, был повинен в страданиях сидящего перед ним человека.

– Наутро в камеру пришли военные и сказали, что Амин уничтожен. Я вышел из тюрьмы и явился домой. У меня был жар, бред. Меня замотали в бинты. Я просил, чтобы затемнили окна, чтобы никого ко мне не пускали. Через день пришли из горкома: «Ты, Абдоль, опытный, закаленный партиец. Ты нужен партии. Партия поручает тебе самый ответственный участок работы – кормить Кабул. Заводам нужен хлеб. Школам нужен хлеб. Гарнизонам нужен хлеб. От того, будет хлеб или нет, зависит судьба революции». Опять все те же слова: «Партия, народ, революция». И, наверное, это так в меня вкоренилось, что я не мог отказать. Больной, изувеченный, лишенный веры и духа, с отбитыми почками, сломленной волей, зачем я сюда пришел? Когда вчера отводили площадку под новую поточную линию с советскими электропечами, приехал из посольства советник. Тот, что не открыл мне ворота. Он кинулся меня обнимать, но я отвернулся. Скажите, вы нас опять предадите? Когда вам станет невыгодно, вы отдадите нас в руки врагов? И они нам снова станут дробить прикладами пальцы?.. Я уйду, не дожидаясь предательства. Ничего не хочу, только дом. Только тихие простые слова. Только жена, дети. Все остальное – ложь, все остальное – горе. Извините, больше не могу говорить!..

Директор встал, быстро отошел в угол комнаты, повернулся спиной. Перчатки его остались лежать на столе с загнутыми искривленными пальцами. Белосельцев поднялся и вышел. Думал: в этом изувеченном человеке обнаружен надлом, проходящий через множество судеб и жизней, испытавших вероломство друзей. Ждущих, когда еще на несколько градусов повернется колесо революции, и опять все смешается, и надо уцелеть, избежать расстрела и пытки, сжечь партбилеты, раскрыть Коран. Потому что пикируют на Кабул самолеты с пакистанской символикой, стреляют по Хайр-Хане реактивные установки, танки с зелеными флагами вторгаются в Старый город, и Тадж, переживший однажды штурм, снова штурмуется, горит и взрывается, и от него на холме остаются только голые стены.

Глава 12

Вечером он направился на виллу в районе Дарульамман, на вечеринку, куда пригласил его помощник секретаря посольства Чичагов.

Под деревьями в сумерках стояли машины. Хозяин виллы, архитектор Карнаухов, работавший над реконструкцией Кабула, без пальто, в легком костюме, оживленный, оглядываясь на звучащие за его спиной голоса, отворил калитку. Пропустил Белосельцева в полосу света. Мелькнули зимние, связанные, пригнутые к земле кусты роз, отбрасывающие колючую тень.

– Очень рад. Только что о вас говорили, – пропускал его перед собой Карнаухов. – Вас ожидает сюрприз!

– Два сюрприза! – Его жена Ксения, красивая, быстрая, чуть утомленная, чуть вянущая, но лучистая, с тяжелым афганским сердоликом на груди, протянула Белосельцеву руку. – Первый сюрприз! Помните, в прошлый раз я говорила о реставраторе и археологе, которые приехали в Кабульский музей? Один, очаровательный узбек, кладоискатель, открывший золото Тюля-Тепе. Другой наш, московский. Реставрировал Василия Блаженного, пермские деревянные скульптуры спасал. Оба они сегодня у нас. Можете сделать о них очерк в свою газету.

– Какой же второй сюрприз? – Белосельцев радовался ее звонкому смеху, радовался гостеприимству Карнаухова. Они были похожи – утонченные, красивые. Преподавали в политехническом институте, возглавляли группу афганских архитекторов, проектирующих новый центр Кабула. Было видно, что им хорошо вместе – работать, или принимать гостей, или остаться вдвоем на уютной вилле, где на стенах висели акварели с изображением гор, мечетей, рыжих кишлаков, красовались пуштунские ковры, барабаны, кривые старинные сабли, почернелые гладкоствольные ружья с раструбами. – Какой второй сюрприз?

– Сейчас увидите!

В гостиной тихо играла музыка. Из камина вяло и сладко тянуло горячей сосной. Кто-то большой, с красным озаренным лицом бережно и любовно тянулся к камину, трогал щипцами огненное полено. Двое других танцевали. Гордеев, кардиолог, работавший в городском госпитале, высокий, сильный, осторожно, почти не касаясь, обнимал женщину. И та, закрыв глаза, кружилась отрешенно, словно сама с собой, переходя из тени в свет, из одного плавного водоворота в другой. Белосельцев узнал в ней ту, что видел утром в отеле, секретаршу из МИДа, к которой вначале испытал отчуждение, назвал ее мысленно «целлофановой цацей», а потом пережил необъяснимое, похожее на обморок влечение. Шел за ней следом, вдыхая воздух, которым только что дышала она.

Он не вспоминал о ней целый день. И, увидев ее теперь, изумился случившейся в ней перемене. Ни тени чопорности – женственная, закрыв глаза, чуть улыбаясь, прислушиваясь не к музыке, а к другому, потаенному сладостному звучанию, она кружилась в мягких воронках и водоворотах света и сумрака. Течение то приближало ее к Белосельцеву, и тогда он снова ощущал возможность утреннего обморока, то она удалялась от него к стене, где висели сердоликовые ожерелья, буддийские колокольчики, пуштунское, обитое медью седло.

– А вот и второй сюрприз! – Ксения взяла Белосельцева под руку и подвела к столу, за которым, отвалившись, держа на ручке кресла толстый стакан со льдом, тучный, с нездоровым отечным лицом, но с таким знакомым, насмешливо-острым выражением сквозь брюзгливую мину сидел Долголаптев, писатель, нежданно, бог весть откуда явившийся. Прежний друг, а потом соперник, с которым когда-то были близки, а потом разошлись. – Вы рады друг другу? – спрашивала Ксения, усаживая Белосельцева в соседнее кресло. – Писатель и журналист, вот ваш литературный салон.

– Ну да, журналист! – весело хмыкнул Долголаптев, желая съязвить, но сдержался. Когда Ксения отошла, произнес: – Здравия желаю, товарищ капитан! Или уже майор? – Белосельцев испытал давнишнюю неприязнь к человеку, который, казалось, выпал навсегда из его, Белосельцева, жизни, отстал за одним из бесчисленных поворотов, но теперь вдруг снова догнал на вилле, в ночном Кабуле. – Ну, здравствуй! – Долголаптев протянул свою белую пухлую руку, и Белосельцев, секунду помедлив, пожал вялую, словно из теплого теста, ладонь.

Жена Гордеева, Лариса, тоже кардиолог, вместе с мужем устанавливающая в госпитале уникальное оборудование для операций на сердце, восторженно кивала, слушая маленького смуглого узбека. Поощряла его. Тот, чувствительный к вниманию, выгибался в стане, словно гарцевал в седле. Поводил гибкой рукой, будто пускал стрелу с тетивы.

– Вы помните, конечно, как в священной книге «Авеста» описано приручение коня? – Лариса, круглолицая, розовощекая и курносая, кивала, подтверждая, что помнит. Хотя, скорее всего, про священную книгу не ведала. – Приручение коня, говорю я вам, для того времени было важней, чем теперешняя революция в технике. Вы можете мне поверить. Пастух, медленно, со скоростью черепахи бредущий за стадом, вдруг сел на коня, и появилась возможность перегонять стада за сотни километров, появилось отгонное скотоводство. Бурно, от избытка кормов, разрослись стада. На обильном мясе разрослись племена, стали выплескиваться за пределы родных гнездовий. К этому времени изобрели колесо. Началось великое расселение народов, запрягавших в колесные повозки прирученных коней. Земля вдруг расширилась за горизонт, возникла новая география. Вы помните, как герой скачет на коне и пускает вперед стрелу – и земля расступается перед ним на полет стрелы?

Между прочим, английская разведка в двадцатых годах на территории Афганистана привлекала археологов для изучения древних миграций. По неолитическим стоянкам они определяли старинные дороги и тропы. Надеялись использовать их в качестве танковых проходов в русскую Среднюю Азию. Вот вам соединение древности с новизной!

– Зафар, вы удивительный рассказчик! – кивала Лариса, и узбек, польщенный, блестел живыми глазами.

– Ты тоже под видом журналиста приехал сюда, чтобы искать танковые проходы в Индию? – спросил, усмехаясь, Долголаптев, отпивая виски, поглядывая на Белосельцева маленькими блестящими глазами. – По-моему, они уже найдены. Езжай себе с ветерком до Бомбея!

Кардиолог Гордеев перестал танцевать, отвел свою даму к дивану, бережно и галантно усадил среди полосатых мутак и подушек. Подошел к широкому большелобому гостю, тому, что орудовал у камина и все еще держал в руках медные щипцы.

– Как вы реставрируете статую, любопытно мне посмотреть. Мы ведь в некотором роде коллеги. Связаны с реанимацией. Близкие у нас с вами области.

– Приходите в музей, покажу, – ответил Николай, реставратор из Москвы, вешая медные щипцы на решетку камина. – Действительно, похоже на операцию, только пациент каменный. Мне только что привезли из Джелалабада расколотого Будду, в которого во время недавнего боя угодила граната. Он у меня лежит на столе. Я использую бинты, шприцы, скальпель. Извлекаю осколки, сращиваю переломы. Лежит под наркозом, и улыбка на губах наркотическая!

Белосельцев прислушивался к рокочущему басу Николая. Представлял каменную резьбу и фрески Василия Блаженного, которые он реставрировал. Сумрачные пермские скульптуры, красные, в позолоте, и беломраморного афганского Будду. И присутствие Долголаптева породило в нем зримое, из розово-белых, блекло-зеленых расцветок, ощущение давнего прошлого. Как на осыпавшейся фреске проступили вдруг Псковский кремль, шмели в лопухах, девушка тонкой загорелой рукой смахивает пыль с изразца.

– Зафар, дорогой, расскажите, как вы раскрыли Тюля-Тепе! – Ксения, которая принимала у себя гостей и каждого старалась представить в наиболее выгодном свете, уделяла узбеку особое внимание. – Я столько об этом слышала, и вот вы передо мной, легендарный кладоискатель. Как это было, Зафар?

– Это было как какое-то чудо, поверьте! Я знал, что когда-нибудь со мной случится чудо, только не думал, что здесь, в Афганистане. Чудо, о котором мечтает любой археолог. Когда я сделал находку, в эти дни в Кабуле шла революция. «Золото революции», – так тогда писали в газетах, хотя ему, этому золоту, две тысячи лет.

Белосельцев наслаждался ярким живым рассказом, великолепно построенным, уже прежде многократно рассказанным и неутомимо повторяемым. Пыльное, стертое ветром и солнцем городище. Бивак археологов, афганцев и русских, под чахлым корявым деревом. Зафар трогает жаркую землю, запечатлевшую битвы, походы, переселения народов, тяжкие труды и радения. Касается земли своей азиатской прародины, к которой через цепи племен и предков тянулась его душа. И вдруг земля растворяется, из-под праха, из-под овечьих сухих кизяков начинают выплавляться маленькие твердые слитки с лицами людей и животных.

– Оно, не поверите, само поднималось из недр. Как золотой ручей, само лилось в руки. Крылатая Ника – вы ее увидите в музее. Круторогий священный баран. Волки, воины, кони. Золотые бусы, браслеты. Словно под землей находился раскаленный тигель и золотых дел мастер выталкивал на поверхность свои драгоценные изделия…

Белосельцев слушал про то, как, прослышав про золото, приехал на раскоп губернатор провинции, устроил праздничный митинг. Крестьяне из соседних селений приходили подивиться находке. Солдаты из соседнего гарнизона караулили место раскопок. Весть об открытии облетела весь мир. Француз-археолог, специалист по бактрийской культуре, долгие годы копавший на городище, плакал, прослышав, что золотая находка досталась не ему. Зимой, во время снежных буранов, поставили над раскопом палатку, топили печь. Согревая мерзлую землю, углублялись в толщу могильника, где лежали расплющенные легкие кости безвестной царевны, пересыпанные золотыми амулетами. Белосельцев слушал о чуде, посетившем этого маленького смуглого узбека, и думал смутно: «А я? Где мое чудо? Случится или меня минует?»

Хозяин дома Карнаухов, слегка хмельной, радуясь обилию приятных ему людей, обратился сразу ко всем:

– Люди добрые, хотел посоветоваться! Кончается мой контракт, и я стою перед выбором. Либо продлить его на год, либо возвращаться в Москву. Смею думать, я здесь полезен. Реконструкция центра Кабула позволила реализовать мне давнишние градостроительные идеи, футурологические, если хотите. Кабул, задыхающийся в своей средневековой скорлупе, преображается революцией. Рвется из Средневековья в двадцать первый век. Это уникальный повод сочетать минувшее и грядущее. В Кабуле я решаю проблему, над которой работал всю мою жизнь. Мне здесь хорошо. Но Ксения, захочет ли она остаться? Наши путешествия в Газни, Мазари-Шариф. Но нельзя всю жизнь прожить в Кабуле! – Он умолк, посмотрел на жену, долго и любяще, и она оглянулась на его взгляд, чуть улыбнулась.

Белосельцев снова подумал: эти люди, его соотечественники, привезли в Кабул свои таланты и знания, связаны с Афганистаном всем лучшим, чем их наградила судьба. Гордеевы своей электронной хирургической лабораторией, спасающей ослабевшее сердце. Карнаухов и его жена – грядущим градом. Зафар – золотой волшебной находкой.

«А я? – снова подумал он. – Чем станет Кабул для меня? Чем для меня обернется?»

И утреннее видение розового прозрачного дерева, охватившего небо и землю, с сидящим у ствола мудрецом посетило его и исчезло.

– Вы, кажется, в Джелалабад собираетесь? – обратился к Белосельцеву реставратор Николай. – Непременно посмотрите в окрестностях буддийский храм. Там буддизм обретает черты эллинизма. Будда из этого храма находится у меня в мастерской. Приходите, может быть, он вас вдохновит.

– Мы все к вам придем, – сказала хозяйка дома. – А сейчас к столу! Не знаю, удался ли пирог. Хотела испечь его по-московски. Но за чай и за кофе ручаюсь. Кофе настоящий, бомбейский. – Она увлекла за собой гостей, и Белосельцев остался с глазу на глаз с Долголаптевым в комнате с горящим камином.

– Когда прилетел? – спросил Белосельцев, нарушая затянувшееся молчание, досадуя, что первым его нарушил. – Какими судьбами?

– Да уж не такими, как ты. Прилетел по линии Министерства культуры. Хотел посмотреть на все это безумие.

– Вот уж не думал, что встретимся здесь, в Кабуле. В Москве не встречаемся, а тут на тебе!

– Меня пригласил к себе Карнаухов. Сказал, что придет журналист Белосельцев. Сначала я не думал, что это ты. Потом описали твою внешность, и я понял, что это ты. Журналист, что называется, в штатском!

Желание уязвить, насмешливое пренебрежение, сознание своего превосходства – все это породило у Белосельцева давнишнюю, вдруг воскресшую неприязнь, вернуло в прежнее время. Но это было не нужно, это было не вовремя. Прошлое, в прежней его полноте, было бременем, от которого он старался избавиться. Оно было преодолено в его профессии разведчика, сопряженной со множеством новых интересов и связей, в которых прежние забылись и отодвинулись.

– Все-таки поражаюсь тебе, – сказал Долголаптев, играя стаканом. – Черт тебя дернул пойти в разведку и похоронить свой талант. Тебе на роду было написано высокое художественное призвание, я говорил тебе об этом, ты помнишь? Ты бы мог стать отличным поэтом, до сих пор у меня лежат твои молодые стихи. Или оригинальным исследователем культуры русской, индо-германской или кельтской. Твои публикации в университетском журнале о народных песнях и промыслах, о мордовской свастике, о марийском солнце, о языческой каргопольской игрушке. Их читали, восхищались. В них была мистика, откровение. Куда ты все это дел? Стал заниматься войной, политикой, проигрышным, безнадежным делом. Ты бы мог быть служителем Бога, а стал рабом Системы!

Долголаптев говорил с аффектацией, словно искренне сожалел, соболезновал, но желал больнее задеть. Неужели это был он, Долголаптев?

Маленькая тесная комнатка в Москве у Савеловского, где он, Белосельцев, студент, жил вместе с Аней. Еще не муж и жена, приехали после прекрасного лета во Пскове, где она работала на раскопках, отыскивая в сухой красноватой земле стеклянные бусины, глиняные черепки, бронзовые зеленые кольца. Он привез ее в маленькую милую комнатку, выходящую окном на желтую линялую церковь. Ночью были слышны гудки поездов, стук колес по рельсам. Их частые полночные сборища, когда приходили друзья и каждый приносил свои сокровища – молодые, недавно добытые истины, торопливые стихи, записанные у деревенских старух крестьянские песни. Их споры о прошлом Отечества, основанные на любви и страсти. Их пытливое стремление понять себя в прошлом Родины, основанное на бескорыстии. Их незамкнутый, открытый для всех союз, где все были равны и желанны. Уставая от речей и стихов, они затягивали старинные песни, хлеборобные, военные, свадебные. Пели часами, вставали из-за стола под утро, неуставшие, помолодевшие, бодрые.

Что разрушило тот дивный союз? Может, он, Долголаптев, влюбившийся в Аню, домогавшийся ее и отвергнутый, когда она в слезах открылась Белосельцеву, и между друзьями состоялось гневное объяснение, ссора, окончившаяся хрупким примирением. Он снова стал бывать у них дома, но не было теплоты и доверия, а одна настороженность. Или наивное чудесное время сменилось другим, и истина, казавшаяся нераздельной и общей, расслоилась, разломилась на несколько разных истин, и каждый унес свою. Их союз расторгся, и всяк пошел в свой собственный путь. Кто заплутал и духовно погиб. Кто утомился и утратил внутренний свет. Кто вернулся к обыденной жизни. Кто, очнувшись от стихов и от песен, погрузился в науки, дела. Кто канул в семью. Кто утонул в утехах. Он же, Белосельцев, расстался с былыми друзьями и через долгую цепь превращений, от глиняных крестьянских игрушек, жемчужных кокошников, северных икон и былин ушел в политику, войну и разведку. Стал офицером, вспоминая о тех временах, как о приснившихся.

Теперь в Кабуле, отделенные от комнатки у Савеловского огромными пространствами, пустынями и хребтами, иными интересами и заботами, они сидели, Белосельцев и Долголаптев, былые друзья, не сохранившие и тени дружбы.

– Ты-то зачем явился? – спросил Белосельцев. – Это ведь не твоя тематика. Ты, насколько я знаю, все пишешь о русских царях и князьях. Кабул, ислам, азиатская война – это не твой хлеб.

– Не хотел ехать, упросили, по линии министерства. Налаживать какие-то связи. Дай, думаю, съезжу. Посмотрю на всю эту глупость и дичь, и чем все это может кончиться. Ты прав, это ваш брат, лазутчик, все должен скакать, высматривать и выспрашивать. А художник, романист должен сидеть на месте, за рабочим столом. – Эти слова показались высокомерными и смешными. Белосельцев почувствовал уязвимость Долголаптева, зачем-то, без всякого повода, самоутверждавшегося перед прежним другом, словно между ними сохранилось соперничество. Не было соперничества. Не было состязания умов, талантов, карьер, только легкое, мимолетное, быстро гаснущее любопытство, недоумение по поводу негаданной встречи.

– О чем же твой новый роман? – вяло спросил Белосельцев.

– Хочется еще раз остановить внимание нашего общества, слишком погруженного в сиюминутность, на той эпохе, когда закладывалась Великоросса, – важно, с готовностью ответил Долголаптев, и эта кафедральная важность и назидательная готовность рассказывать другому о себе, о своей нужной работе опять показались Белосельцеву смешными, указывающими на тайную ущербность. – Мне хочется обнаружить в истории те характеры, что позднее, на протяжении веков, будут строить, просвещать, защищать Россию…

Белосельцев вслушивался не в смысл, а в знакомую, словно читаемую с листа фразеологию. В ту, несколько выспреннюю, бывшую у них когда-то в ходу лексику, позволявшую с полуслова понимать друг друга, перелетать из эпохи в эпоху, от идеи к идее, дерзко игнорировать общеизвестное, опираться на поэтический домысел. Но тогда была не пустая игра в понятия, а духовный поиск и творчество. И лежали на полу извлеченные из берестяного короба крестьянские белотканые одеяния, алые и черные вышивки, и единым дыханием, так, что полегало пламя в свечах, пели: «И где кони…», и лицо Долголаптева, молодое, ликующее, было близким, любимым. Все это Белосельцев вспомнил теперь, но без умиления, а с глухим раздражением.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю