Текст книги "Матрица войны"
Автор книги: Александр Проханов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
Глава шестая
Под вечер по пыльной, красной, как перец, дороге, изведенные тряской, ослепленные белым, равномерно жгущим солнцем, они въехали в Баттамбанг. Одолели запруженный велосипедистами мост над зеленоватой недвижной рекой. Подкатили к двухэтажному отелю в маленьком парке, с дергающейся в сумерках неоновой вывеской.
Служитель, раскланявшись, принял от Сом Кыта бумаги, что-то записал в раскрытую книгу. Отвел их наверх, в номера. Белосельцеву и Сом Кыту – отдельные, с выходом на открытую вдоль всего фасада галерею, на уровне темных древесных крон. А остальным – общий номер с выходом в грязноватый обшарпанный коридор.
Белосельцев после тяжелой дороги, после мучительных встреч и бесед, после обморока, опрокинувшего его бесшумным ударом, испытывал опустошенность и усталость. Рассеянно оглядывал грубо выбеленную комнату, деревянную некрашеную кровать с четырьмя нестругаными стояками, к которым была приторочена москитная сетка. Сломанный кондиционер, отсутствие в потолке вентилятора, не сулящие свежести сумерки – все увеличивало чувство усталости.
Ванна и умывальник бездействовали. Но под заржавелым душем стоял огромный глиняный чан с водой, в котором плавал железный тазик. Белосельцев наклонился над чаном, слушая свое гулкое дыхание, легкий звяк о глину скользнувшего по воде тазика. Разделся. Стоя на кафельном нечистом полу, медленно поливал себя теплой водой, смывая пот и едкую, въевшуюся в поры пыль. Вода была мутная, взятая, по-видимому, в реке, но ее теплые языки, бегущие по плечам и спине, освежали, целили.
После омовения стало легче, вольней. Не вытираясь, голый, разгуливал по номеру, чувствуя, как прохладно испаряется с тела вода. Побрился электробритвой, рассматривая свое сухое, с натянутой, запекшейся кожей лицо, светлые влажные волосы, серые, горько сощуренные глаза.
Надел свежую рубашку, улавливая на ней легкий сохранившийся запах утюга. Вышел на галерею и уселся за низкий столик, где уже стоял цветастый китайский термос и чайные чашки. Пил бледно-зеленый теплый чай, наслаждаясь мягкими сумерками, чистотой омытого, охлажденного тела.
Неслышно подошел Сом Кыт, выбритый, в свежих одеждах.
– Я отпустил солдат и шофера, – сказал он, присаживаясь. – У шофера здесь родственники. Они пошли к ним поужинать. Мы можем поужинать в ресторане у рынка. Здесь недалеко, пройдем пешком.
Они двинулись от отеля по жарким темнеющим улицам. В домах светились открытые окна балконов. Люди, отдыхая, смотрели на улицу. Лучились, перемигивались маслянистые коптилки торговцев, освещая то жаренных на сковородке рыбин, то зеленые связки бананов. Фасады с лепниной и узорными решетками балконов, некогда нарядные и игривые, теперь обветшали, шелушились, были завешены сохнущим бельем, вялыми, наподобие флагов, простынями. По невнятному совпадению запахов, желтоватых отсветов в окнах, лепных карнизов Белосельцеву показалось, что он находится в каком-то среднерусском летнем городке, быть может в Александрове или Коломне. Сейчас за углом увидит обвалившиеся торговые ряды с колоннадой, колокольню с остановившимися часами, ампирный особнячок. В городском саду за штакетником ахнет сквозь сирень наивно и страстно духовой оркестр. Но с балкона, разрушая иллюзию, прыснула визгливая азиатская музыка, в длинных окнах за деревьями зажелтели развешанные одежды буддийских бонз, и где-то рядом печально, сначала редко, а потом все учащаясь, измельчаясь в коротких тревожных ударах, прогремел монастырский гонг.
– Моя жена из Баттамбанга, – тихо и как-то внезапно сказал Сом Кыт, глядя на темную зелень куста, на решетку белого дома. Чувствовалось, что он вспомнил что-то дорогое для себя и печальное. Белосельцев был приобщен к воспоминанию – к белизне проплывшего дома, к розовому кусту за оградой.
Из-за поворота с воем сирены, с миганием фиолетовых вспышек выскочили трескучие мотоциклы. Седоки в белых шлемах, в военной форме мчали во всю ширину улицы, тесня велосипедистов и пешеходов. За ними, просев на рессорах, прошумел широкий, с хромированным радиатором «Бьюик». Процессия промчалась, оставляя пыль и гарь, повернула в освещенную зелень увитых плющом ворот.
– Председатель народно-революционного комитета, – произнес Сом Кыт. Было видно, что его неприятно поразил вид шумной, помпезной процессии и он извиняется перед Белосельцевым за этот назойливый кортеж, демонстрирующий величие власти среди людского уныния и подавленности.
Они вошли в ресторанчик с верандой над откосом, сбегавшим к темной реке. У стойки, из пестроты бутылок, бесшумно, с выражением готовности, возник хозяин. Провел их на веранду, в прохладу, забегая вперед, успевая смахнуть со стола несуществующие крошки. И прежде чем залюбоваться мерцающей рекой, Белосельцев, отодвигая стул, подумал, что в этот ресторанчик в свою золотую пору приходили Сом Кыт с женой, садились у окна с видом на темную реку.
Он выбрал себе стейк по-английски, пиво со льдом, передал карту Сом Кыту. Отмахивался от летящих из тьмы крылатых термитов, падающих обильно на стол. Хозяин снова махнул полотенцем, сбивая слюдяных насекомых. Там, куда он махнул, в окне, была темная река, женщина в темно-лиловых одеждах, темней чем вода и трава, медленно входила в воду, приседала без плеска, обхватывала свои черно-мерцающие плечи длинными руками. Не было видно, но угадывалось, как ткань, намокнув, приняла ее гибкие, округлые очертания.
– Как будет по-русски «вечер»? – спросил Сом Кыт, глядя на реку, на красные веретенные отражения на той стороне, поколебленные купающейся женщиной. И Белосельцев подумал: тогда, когда они, молодые, сидели здесь с женой, на той стороне все так же отражались в реке красноватые дрожащие веретена.
– Вы изучаете русский язык? – спросил Белосельцев.
– Я изучаю немецкий, английский, испанский и русский.
– Так много языков одновременно?
– Кончается международная изоляция Кампучии, и нам требуется много дипломатов. Прежних дипломатов убили, и многие места в посольствах пустуют.
– Вы хотите поехать в Советский Союз?
– Штат посольства в Советском Союзе укомплектован. Я бы хотел поехать в Париж.
Женщина в маслянистой реке медленно колыхалась, словно грациозное водяное животное. Появлялась на красноватом волнуемом отражении. Снова исчезала в темном лиловом разливе. Термиты бесшумно летели прозрачной слюдяной струей, словно это было нашествие на землю инопланетной жизни, и она, касаясь растений, почвы, досок стола, стекла и фарфора посуды, образовывала колонии, встраивалась и обживала захватываемую планету. Люди сбрасывали насекомых с одежды, сбивали с лица, хозяин то и дело махал салфеткой, но бесшумные полчища все прибывали и стол, за которым они сидели с Сом Кытом, был в шевелящемся, мерцающем покрове.
– Я хотел поделиться с вами моими наблюдениями, – сказал Белосельцев. – Сегодня я видел много несчастных людей, которые пережили горе, потеряли любимых и близких. Но нигде я не почувствовал озлобления, желания отомстить. Только смирение и печаль. Почему?
– В философии нашего народа отсутствует категория ненависти. Ваш писатель Лев Толстой призывал не отвечать злом на зло, призывал не отвечать насилием на насилие. Если у зла отнять почву, не сопротивляться ему, то оно постепенно погаснет, как огонь без дров.
Женщина в темноте вышла из реки, и было видно, как она, наклонив голову, отжимает длинные волосы. Она уже была на берегу, шла по склону в прилипшем платье, а река все еще волновалась, все искала женщину. Не находила, посылала во все стороны тревожные волны.
– Можно погасить в себе ненависть, желание отомстить. Но нельзя одолеть печаль от утрат, – сказал Белосельцев. – Ты вспоминаешь о времени, когда был счастлив. Но время это прошло, и от этого – боль.
– Вероучение нашего народа позволяет надеяться на встречу с любимыми, даже если они умерли. Вы встретитесь с ними в других, предстоящих жизнях. Пусть даже через тысячу лет.
Термиты летели на землю с далекой планеты бесконечной стеклянной струей. Бесшумно ударялись о земной воздух, планировали на ветви, на крыши, на камни мостовой. Все было покрыто мерцающей живой слюдой. Белосельцев смотрел, как по его пальцам карабкается бесшумное, окруженное прозрачным блеском существо, рука чувствовала слабое прикосновение лапок.
– Мне едва ли доступна подобная философия, – сказал Белосельцев. – Пережитое горе преследует меня по пятам.
– Я видел, как вы сочувствовали крестьянам, разрывавшим могилы. Какое у вас несчастное было лицо. Видел, как вы им сочувствовали, когда рожала буйволица. У вас было счастливое лицо. Я благодарен вам за это сочувствие.
– А я благодарен вам за помощь. Не знаю, что случилось со мной там, на железнодорожной насыпи. Какое-то видение, вихрь. И я потерял сознание.
– Во время нашего путешествия меня тоже посещают видения. Мы едем с женой в Сиемреап в открытом автомобиле. Она в белом платье, на коленях у нее букет цветов. Это наше свадебное путешествие. Мы мечтаем, что когда-нибудь, когда родятся и подрастут наши дети, мы все вместе поедем в Париж.
– Дорогой Сом Кыт, сегодня утром, перед началом путешествия, я ненароком заглянул в ваш дом, увидел вашу милую жену. Но не увидел детей. Где ваши дети?
Сом Кыт держал на весу свою маленькую хрупкую руку, по которой бежали, цеплялись слюдянистые существа.
– У нас было двое детей. Нас разлучили. Жену отправили на северо-восток, строить военную дорогу. Меня на север, пилить на болотах лес. Младшему сыну было восемь лет, старшему четырнадцать. Их направили куда-то сюда, рыть каналы. Оба они погибли по пути в Баттамбанг, на прокладке каналов.
Белосельцев испытал мгновенную боль. Смотрел на смуглую руку Сом Кыта, покрытую термитами, словно на нее надели прозрачную перчатку. Тот тряхнул кистью, сбрасывая летучий ворох, принимая от хозяина потную бутылку пива, миску с брусочками льда.
– Как будет по-русски «лед»? – спросил он, наливая Белосельцеву пиво.
После ужина они вернулись в отель с подмигивающей вывеской, вокруг которой трепетали беззвучные, нежные, как снег, существа. Пожелали друг другу спокойной ночи. Несколько фраз, произнесенных за столом, несколько жестов и взглядов сблизили их. Между ними установилась молчаливая, не требующая проявлений симпатия, природа которой в неуловимых совпадениях мыслей и чувств. Белосельцев направился было к себе, но спать не хотелось. Он выгнал из-под марлевого полога москитов, заправил кисею со всех сторон под тюфяк, вышел на галерею. Оранжевая, как буддийский монах, луна стояла над черными деревьями. Трещало, свистело в листве, на земле, в небесах несметное, незримое скопище, создавая своим равномерным, не имеющим направления и источника звуком иное пространство, геометрию ночного неправдоподобного мира.
Сквозь незанавешенное озаренное окно он увидел Сом Кыта, полуголого, затушеванного кисеей, будто тот был в воде. Он читал книгу, шевеля медлительными губами, и Белосельцев почему-то подумал, что это роман Толстого «Воскресение».
Он услышал рокот двигателя. Белый огонь автомобильных фар лизнул ворота, пробежал по траве, зажег зеленые глаза притаившегося в траве животного. Служитель побежал открывать ворота, и во двор отеля, разворачиваясь, слепя огнями, вкатила «Тойота» с синей эмблемой ООН. Белосельцев услышал женский голос и узнал итальянку, которая вышла из машины, неся на плече сумку. Заслонила на мгновение фары, и ее темный силуэт с длинными волосами, приподнятой рукой и высокой грудью мелькнул у входа в отель.
Ее приезд изумил его. За весь день он ни разу о ней не вспомнил, словно накануне расстался с ней, чтобы никогда не встречаться. И вдруг она появилась в маленьком деревянном отеле, под огромной желтой луной, среди неумолчного свиста и шороха горячей ночи, и ее появление было желанно, было наградой за перенесенные злоключения и муки.
– Мария Луиза, я жду вас полдня! Я посылал на дорогу гонцов, чтобы они сообщили вам название отеля. И вот наконец вы явились! – Он встретил ее внизу, принимая из ее рук дорожный баул. – Все готово к вашему прибытию. Трехкомнатный люкс, кондиционер, мраморная ванна с розовой пеной.
– Виктор! – обрадовалась она, охотно передавая баул. – Я приехала сюда наугад, но что-то подсказывало мне – вы здесь. Может, обилие ночных бабочек под фонарем. Или луна, стоящая прямо над крышей дома.
– Так или иначе, наше свидание состоялось.
Их номера были почти рядом, окна выходили все на ту же дощатую веранду. Она вставила ключ в замок.
– Я немного приду в себя, и мы поболтаем, – сказала она. Приняла от него баул и скрылась. А он, взволнованный, улыбаясь, уселся за столик и стал смотреть на луну, терявшую свою желтизну, наливавшуюся белым маслянистым блеском.
Галерея была пуста, полна серебристого сумрака. Окна, выходившие под навес, были погашены, и то, где недавно возлежал под марлевым балдахином Сом Кыт, было темным, отливало лунным таинственным блеском. И только одно, рядом с его столиком, оранжево, мягко светилось, открывая убранство номера, деревянную кровать с кисеей, открытую, без дверей, ванную комнату с кафельными стенами, с большим медным чаном. Он смотрел на ровный оранжевый квадрат окна, ожидая увидеть ее. И она появилась, обнаженная, озаренная светом невидимой лампы, медлительная, плавная, словно плывущая в невесомости. Казалось, сейчас оттолкнется от пола гибкой стопой, вознесется к потолку, перевернется вместе с темной волной волос, коснется пятками сухих досок и снова опустится на пол, отбрасывая на спину черные космы.
Она прошла в ванную, встала в светящемся узком проеме, недвижно стояла. А в нем борение – смотреть, не смотреть. Он отвел глаза к близкой белой луне, драгоценно сиявшей над черным могучим деревом. Луна была женщиной, сияла в ночи своей ослепительной наготой, касалась темного дерева белыми молодыми стопами.
Он снова смотрел в окно. Она все так же стояла, чему-то улыбалась, должно быть тому, что он смотрит на нее. Она позволяла смотреть, показывала ему себя в оранжевом квадрате окна, как в золотистой раме. Она была картиной, выставленной перед ним в этой азиатской жаркой ночи, нарисованной бог весть каким художником для него одного. И он смотрел, понимая, что это чудо. Она, нарисованная на картине, показывала себя ему, единственному зрителю, способному оценить ее волшебную красоту.
Она наклонилась, протянула руку к медному чану, ухватила плавающий ковшик. Зачерпнула воды и медленно вылила на себя – на лицо, на шею, на плечи. Вода лизнула ее своим блеском, скатилась сквозь ложбинку груди, омыла живот с темной впадиной пупка, бедра с лобком, выпуклые колени. И ему вдруг захотелось стать водой, от которой заблестели ее смуглые плечи, бедра, сжатые колени.
Она черпала ковшиком воду, сжимая смуглыми пальцами ручку ковша, плескала на себя, омывала грудь, поднимала, как птица, ногу, стараясь сохранить равновесие. И ему захотелось стать ковшиком в ее руке, изливать на нее прозрачную влагу, освежать этой влагой белевшую, незагорелую грудь с круглыми темными овалами и влажными розовыми сосками. Это не было вожделение. Это было желание стать воздухом, в котором она двигалась, водой, касавшейся ее тела, светом, от которого блестела на ней вода, изразцом, на который опирается ее стопа.
Изразцы казались перламутровыми. С распущенными волосами она стояла на морской перламутровой раковине, среди мерцающих вод, и тот, кто ее сотворил из света, воды и воздуха, восхищался своим творением. Хотел поделиться восхищением с другим. И этим другим был он, Белосельцев.
Она кончила омовение. Не вытираясь, мокрая и блестящая, вышла из ванной. Скрылась, оставив среди кафельных стен влажную пустоту. И он хотел стать этой пустотой, обнять собой то место, где только что была она.
Через несколько минут она появилась, свежая, веселая, в легкой, из сухих редких нитей, рубашке. Держала в руках стеклянную бутыль в оплетке, два тонких мерцавших стакана.
– Вы еще не заснули? Я вас заставила ждать? Я припасла в дорогу бутылку вина. Самое время ее распить!
Они сидели одни на веранде, и луна огромно, белоснежно заглядывала к ним под навес. Лунный блеск был в черно-красном вине, в темном стекле бутылки, в ее близких смеющихся глазах. Они пили терпкое вино, и на ее влажных от вина губах были мазки лунного света.
– Какая ужасная выматывающая дорога! – сказала она. – Какое счастье, что есть этот отель, вода, тишина. Счастье, что вы меня здесь поджидали.
– Обычная лунная дорога, среди кратеров и потухших вулканов. Но, как видите, и на луне есть жизнь. На обратной ее половине. Астрономы ничего не знают про этот отель. А то высадили бы сюда астронавтов. А эти мужики из Хьюстона такие пьяницы, дебоширы. Выпили бы наше вино, разгромили отель.
– Вы не любите американцев?
– Они убили бизонов и сбросили бомбу на Хиросиму. Я люблю итальянцев. Они построили Аппиеву дорогу и пили молоко волчицы.
– По-моему, в этом вине есть немного ее молока.
– Пожалуйста, еще немного от ее млечных сосцов!
Он налил вина. Она смеялась, зубы ее блестели в свете луны, как блестят на отмели ночные перламутровые раковины.
– Что вы видели по пути? Ваши журналистские впечатления?
– Много горя, много несчастья. Об этом тяжело писать. Я не выдержал, и со мной случился обморок. Вышел на пустую железную дорогу, чтобы немного побыть одному. И там, на насыпи, прямо на шпалах, со мной случился обморок.
– Вы такой восприимчивый? И что из себя представляет эта кампучийская Аппиева дорога? Она действительно бездействует?
Он рассказал ей о железной дороге, о ремонте мостов, о срубленных вьетнамцами пальмах, вплетая эти сведения в рассказы о пагодах, черепах, марсианских каналах, о золоченых ослепших буддах и о восхитительной природе с голубыми далями и фиолетовыми джунглями, от которой отделяли его зрелища людских страданий.
Она чутко слушала, извлекая сведения о дороге из мишуры его цветистых рассказов, как извлекают тончайший проводок из шелковых ниток разноцветной оплетки. Сама делилась с ним добытыми сведениями – о строящемся в Баттамбанге депо, о разъездах и водокачках, которые она наблюдала, посещая хранилища с продовольствием и медикаментами, больницы и богадельни, встречаясь с чиновниками и администраторами. Он осторожно растирал в руках колосок ее повествований, дул на ладонь, рассеивая золотолистую шелуху, оставляя несколько драгоценных полновесных зерен.
Они совершили невидимый миру обмен, по тончайшим неназванным признакам узнавая друг в друге разведчиков, представителей размытого в мире сообщества. Принадлежащие к этому сообществу люди преследовали друг друга, уничтожали и мучили, но иногда, в исключительных случаях, помогали один другому.
– Я работала в Эфиопии, во время страшной засухи, в лагерях для голодающих. Умершие люди лежали на солнце и за день высыхали до костей. Так мало в них было живой плоти. Мне было стыдно за мое молодое здоровое тело, за вкусные консервы, которые я припасла для себя. Они умирали с голода, но все равно умудрялись воевать друг с другом, наносили по деревням и поселкам бомбовые удары.
– Я был в Афганистане, и мне приходилось видеть расстрелы, уничтожения кишлаков, даже пытки. Мне знакомо это чувство вины. Сам ты здоров, в относительной безопасности, наблюдаешь чужие страдания. Не в силах помочь, и от этого – чувство вины.
Они словно обменялись на память двумя маленькими автопортретами. Подарили друг другу плохо пропечатанные слайды поляроида, где она, разведчица, внедренная в миссию ООН в Эфиопии, тайно направляет продовольствие и лекарства воюющим сепаратистам Эритреи. А он, аналитик разведки, двигается среди афганских гор и ущелий, исследуя социальный взрыв революции, снимая параметры взрывной волны, осциллограмму политических и военных процессов.
– Я собираю коллекцию бабочек, – сказал он, проводя черту, за которой остались войны, страдания, подстерегавшие их опасности. Замыкая вокруг столика волшебный круг, куда не проникали тревоги и беды, а была огромная, сияющая луна, великолепное черное дерево, наполненное искрами светляков, слюдянистым мерцанием неумолчных цикад. – Я взял с собой журналистский блокнот и сачок. Из машины я видел несколько пролетевших бабочек. Но, конечно, не смог их поймать. Мечтаю отыскать какую-нибудь поляну в джунглях и там половить бабочек.
– Как мы с вами похожи! – изумилась она. – Я собираю и засушиваю цветы, чтобы после, глядя на них, вспоминать мои путешествия. Сегодня я сорвала и засушила несколько лилий, белых и желтых. И один придорожный цветок, напоминающий дикую розу.
– Я бы хотел увидеть вас в Москве, среди наших снегов и сугробов, и подарить вам кампучийскую бабочку!
– А я готова принять вас в Сицилии, подарить белый лотос или желтую лилию.
Они были похожи, искали друг в друге подобие, пребывали внутри невидимого волшебного круга, заслонявшего их от напастей.
Они пили вино и мягко, сладко пьянели.
– По-моему, это луна, – сказал он, поднимая стакан и глядя, как черное вино начинает краснеть, словно в нем зажгли лампаду. – Или я ошибаюсь?
– Это слон, – сказала она. – Большой белый слон, разве не видите?
– Нет, это бонза. Уверяю вас. Им запрещено пить вино. Но иногда они позволяют себе издали наблюдать за пьяницами.
– Это кувшин. Теперь я убедилась. Видите, вот ручка, горлышко. Можете взять осторожно и поставить на стол.
– Это женщина. Когда я вас ждал, я понял, что это женщина. Посмотрите, какие у нее плечи, грудь, какие чудесные черные волосы.
– Нехорошо смотреть в незанавешенные окна.
– Я думал, что это видение, и это меня извиняет.
Они валяли дурака, и он на луне, как на белой стене, начертал: «Мария Луиза». Она стерла, но он опять начертал. Она смеялась, пила вино. Он радостно, жадно смотрел, как убывает вино в ее стакане, как блестят от вина ее губы и тяжелый длинный завиток падает ей на лицо.
В черном дереве, окруженном стеклянным свечением, обитали мириады цикад. Их свист, звенящий стрекот и гром, казалось, раздувал черную крону. Дерево было как шар, наполненный стомерным звуком, состоящим из мельчайших блестящих частичек. В дереве шла загадочная, мистическая жизнь. Что-то мерцало, вспыхивало, переливалось ночными блестками, сотворялось из лунного света, древесного сока, слюдяного дрожания. Цикады славили кого-то невидимого, кто явился им в ночи, как их повелитель. Возносили ему хвалу, исполняя хором, на сто голосов, оглушительный священный псалом. В дереве играли дудки, струнные инструменты, гулкие бубны, тонкие колокольцы. И вдруг разом умолкали, словно тот, кого они славили, делал повелевающий взмах. Наступало мгновение тишины. Будто время останавливалось, земля переставала вращаться, и эту остановку сердце чувствовало как сладкое изумление и страх. Но потом от вершины, ветка за веткой, все ниже и ниже, опускаясь до тяжелых, опадавших к траве ветвей, начинало вновь свистеть, звенеть, рокотать. Цикады окружали луну незримыми кольцами прозрачного звука, выдували огромный стеклянный шар дерева.
– Они играют в нашу честь, – сказала она, прислушиваясь, как и он, к громогласной какофонии, которая вдруг начинала метаться внутри дерева, словно незримые легчайшие твари всем своим множеством пересаживались на одну боковую ветку, стараясь ее накренить, а потом, промерцав внутри кроны, кидались на противоположную ветку, покрывая ее всю, каждый лист и сучок, хрупким прозрачным покровом. – Вы не знаете имя дирижера?
– Ее зовут Мария Луиза. Она приехала издалека. Специально чтобы дать концерт, только один, для единственного слушателя.
– Для вас?
– Для меня.
– Боже мой, – сказала она. – Мы с вами, два белых человека, оказались случайно среди азиатских джунглей, где идет война, люди мучают и убивают друг друга, сражаются за какие-то свои неясные цели и ценности, и мы среди этого враждебного, нам не принадлежащего мира, в котором за нами смотрит множество тайных глаз, подстерегает множество невидимых бед. Нас может завтра не стать, мы превратимся в красную пыль этих азиатских дорог, в горькие туманы их болот, и о нас никто никогда не узнает. Разве мы не можем позволить себе все, что захотим? Разве в этом есть грех?
Глаза ее стали тоскливыми, умоляющими, словно ее посетили дурные предчувствия. Он знал эти внезапные, не имеющие объяснения страхи, словно кто-то начинал блуждать вокруг тебя, желал тебя опознать, трогал на ощупь твое лицо, окружал тебя множеством едва ощутимых дуновений. И ты робел, не хотел быть замеченным, старался выскользнуть из этих щупающих сквознячков, уклониться от этих слепых прикосновений.
Желая ее отвлечь, он чокался с ней, заглядывал ей в глаза:
– Еще там, в Пномпене, я хотел угадать, что у вас на цепочке? Крестик, ладанка, медальон?
– Когда вы будете писать свои путевые заметки, напишите обо мне два слова, – сказала она, не отвечая на его вопрос. – Хочу, чтобы вы написали. Про эту луну. И как пили вино. И как звенели цикады.
– Напишу, непременно. И о том, как на вашу прелестную смуглую руку опустилось из ночного неба крылатое диво. Маленький ангел-хранитель.
– В самом деле как ангел!
Хрупкое существо с тончайшим тельцем, крохотной зеленоватой головкой, на которой красноватыми точками горели глаза, медленно двигалось по ее руке, неся за собой пышный прозрачный ворох крыльев. Она смотрела на это небесное диво, приподняв руку, словно ожидая, что ангел взлетит. Белосельцев протянул свою ладонь, слегка коснулся ее пальцев, и стекляннокрылое существо перебралось с ее на его руку. Она не отнимала пальцев. Он легонько подул на ангела, распушив его прозрачный ворох, разворачивая его своим дыханием в ее сторону. Пернатое диво вернулось к ней, и тогда она легонько и нежно подула. Так они играли с крохотным ангелом, пока тот не взлетел и мельчайшей искрой исчез на луне.
– Как славно мы с вами танцевали в Пномпене! – сказала она, тихо качая головой, словно слышала тот бархатный, медовый звук саксофона.
– Я вас приглашаю, – сказал он, подымаясь из-за стола. – Музыканты, – обратился он к свистящему дереву, – играем Попетти. Блюз «Волны Меконга».
Она поднялась. Он обнял ее, чувствуя, какая гибкая, чуткая у нее спина. Прижал к себе, так что сквозь тонкую нитяную рубаху ее грудь твердо, крепко прижалась к его груди. Они танцевали на пустой дощатой веранде под огромной луной, и он видел, как блестят на столе стаканы, бутылка и в пролитой капле вина трепещет огонек луны.
Они танцевали в пределах начертанного волшебного круга, сохранявшего их от внешних зол и напастей. Он поцеловал ее мягкие, темные от вина губы, и она, целуясь, положила ему руку на лоб. Уходя с веранды, приближаясь к дверям ее номера, он оглянулся. Вдалеке, на столике, мерцали стаканы, округлая стеклянная фляга, но не было видно крохотной лунной искры в пролитой капле вина.
Марлевый полог. Сухие горячие шорохи деревянной кровати. Среди черных рассыпанных волос ее лицо озарено наполовину луной, белое, блистающее, с близким мерцающим глазом. Другая половина в тени. Он губами касается света и тени, вдыхает жаркую, сладкую духоту. Ее близкий, раскрытый, наполненный блеском глаз. Цепочка медальона, как блестящие рассыпанные по ее груди зернышки света. Ее руки жадно, быстро пробегают по его плечам и спине. Текут непрерывные дневные видения, скопившиеся по каплям на дне глазниц. Ступени в склоне горы и белые сочные лилии. Голубая волнистая даль и пролетевшая вдоль обочины бабочка. Костяной полый шар в руках у печальной девочки, и зеленый кокос ореха в руках у печальной вдовы. Красный воздушный змей, ныряющий в теплом ветре, и вьетнамский грузовик у дороги, линялые панамы солдат.
Он идет по зеленой траве, опасаясь взрыва и выстрела. Целует ее брови и лоб, границу светы и тьмы. Обходит желтый цветок, нагнутую ветром былинку. Целует ее жаркую грудь, твердый темный сосок. Перепрыгивает прозрачный ручей с донной игрой песчинок. Целует ее гладкий живот с горячей ложбиной пупка. Малая слюдяная стрекозка качается на тонком стебле. Целует ее колени, их матовый лунный свет. Горячая длинная насыпь, тусклый свет колеи. Целует ее тонкие щиколотки, чуткие сухие стопы.
Что-то зарождалось вдали, среди стеклянных миражей и туманов, приближалось над насыпью, как прозрачный солнечный вихрь. Обнимая ее, чувствуя ее губами, ладонями, горячей блестящей грудью, он выкликал этот вихрь, приближал, желанный, смертельный, завершающий бытие, уносящий туда, где нет имен и названий, нет видений и чувств, а одна ослепительная безымянная вспышка.
В комнате, под деревянным потолком, взорвалась звезда. Озарила каждый сучок, каждую трещинку, каждую нить в кисее, каждый черно-синий ее волосок. Погасла, оставляя в пространстве опадающие искры салюта.
Они лежали без движений на отмели, куда их выкинуло волной, как две перламутровые пустые ракушки. И кто-то безымянный, беззвучный удалялся в бесконечность, уносил с собой их безмолвные души.
– Как странно, – сказал он тихо. – Я только что видел бабочку, золотистую, с черными крапинами. Днем, во время странствия, я ее не заметил.
– А я сейчас видела чудные города. Цветные, дивной красоты храмы, дворцы и памятники. На улицах ни души, только здания небывалой архитектуры, словно озаренные радугой.
– Наверное, это был рай. Цветные волшебные города, на улицах ни души, только летают прекрасные бабочки.
– Значит, мы побывали в раю.
Они лежали под пологом. Сквозь прозрачную кисею луна освещала ее белые ноги. Вид ее колена, ее легкого, из тени и света, изгиба ноги вдруг вызвал в нем острую нежность, мучительную, слезную к ней любовь. Не умея ее выразить, не понимая ее природу и сладкую боль, он слушал ее в себе, как улетающий звук. Не желал, чтобы звук исчез.
– Мы можем провести вместе завтрашний день? – сказал он. – Не хочу с тобой расставаться.
– Я завтра рано уеду.
– Тогда назначь мне свидание в Сиемреапе. Вместе встретим буддийский Новый год, поедем в Ангкор.
– Дай я тебя поцелую…
Она поцеловала его жадно и сильно, и ему показалось, что он почувствовал на губах соленую капельку крови. Откинула полог, выпуская его. Он встал, медленно одевался, отделенный от нее кисеей. Вышел босиком, неся в руках туфли. Шел по теплому деревянному полу, голубому от лунного света.




























