Текст книги "Далеким знойным летом"
Автор книги: Александр Крестинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Крестинский Александр Алексеевич
Далеким знойным летом
Александр Алексеевич КРЕСТИНСКИЙ
Далеким знойным летом
Стояли душные безветренные дни конца июля, и поселок, и холмы вдалеке, и речка в низине – все дрожало в знойном мареве, и в лиловой солнечной мгле люди куда-то плыли, едва передвигая ноги, а собаки и кошки валялись, будто дохлые, под заборами и мостками, вытянув в одну сторону все четыре лапы. Звуки были приглушены, словно у природы не оставалось сил от зноя, и она раскинулась, смежив глаза, терпеливо, покорно ожидая, когда станет легче.
Паша сидел рядом с дедом, бросив меж колен жаркие руки с набухшими жилами, и слушал, как часто и шумно толкается в ребра кровь.
Дед рассказывал про такое же знойное лето, только очень-очень давнее. Из его рассказа выходило, что то, далекое, лето было как бы его, дедово, а это, нынешнее, – Пашино. В нынешнем лете ничто деда живо не затрагивало, не волновало. А то, далекое, – где и сушь, и безветрие, и даже гусеница вредная на черемухе были такими же, как сейчас, – то далекое лето было деду по-прежнему дорого и ярко. Он жил в нем, как живут в сегодняшнем дне, переживая все, что случилось когда-то, ревниво, взволнованно и деловито.
– Иду я, друг Паша, через лес. Слышу – гудит. А я молодой, веселый, ни черта не боюсь. Гудит – пускай гудит. Иду, посвистываю. Потом все же остановился, слушаю. Гудит! Да как! Печь до неба поставь, дров полную наложи – вот так она и загудит. Пожар! Побежал я. Выбегаю на просеку, гляжу – лошадь привязана. Бьется, копытами землю перепахала, кричит. Подбежал я к ней, смотрю – Чайка, нашего лесника кобыла! Я ее отвязываю, а у нее – слезы на глазах. Во какие! Я кричу: "Корнеич! Корнеич!.." – так лесника звали – не откликается...
Дед рассказывал, как заплыли они с Чайкой в лесное озеро и как пожар подступил к его берегам, а потом, к счастью (для кого, конечно), ветер переменился и в сторону подул – на болото.
– А у меня, друг Паша, голос неузнаваемый с того случая. Раньше был высокий, тонкий, а с той поры хриплый. От переживаний, знаю...
– А Корнеич? – спрашивал Паша.
– Сгорел Корнеич... Да что там Корнеич – две деревни дотла сгорели, друг Паша! Во как ветер подул – кому на счастье, а кому на горе...
– А сейчас может быть такой пожар? – спрашивал мальчик. – Здесь может быть?
– Сейчас? Здесь? – Дед ухмылялся. – Нет! Не может. Разве это сушь? Ерунда, а не сушь. Тогда земля в пыль и камень обратилась. Теперь не та природа, друг Паша...
Мальчик не знал, верить ему или нет. Наверно, так и есть, как дед говорит, только ведь каждому хочется, чтоб и у него хоть раз в жизни было такое же великое и страшное лето...
А потом дед рассказывал, как вернулся в деревню на кобыле, а его уж и не ждал никто. Дед говорил, молодо подбоченясь, с прищуром да щербатой улыбочкой. Видно было, что гордится он своей молодой ловкостью и быстротой, своей удачливостью и везеньем, дорожит своим далеким знойным летом. И в его острых еще, но уже выцветших глазах Паша видел сполохи лесного пожара, в них мелькало порой рядом с веселым – грозное, и у мальчика просыпался тогда меж лопаток легкий холодок.
Дед глядел, усмехаясь, в небо. Там, в глубокой синеве, тихо летал биплан, самолет лесной авиации, – кружил над поселком, над лесом, над озером. Изредка с неба слышался голос: "Все в порядке. Все в порядочке". И вдруг: "Мамаша, ставь щи. Иду домой!"
* * *
Паша просыпается, потягивается, хрустит косточками и, еще не открыв глаза, знает: комната полна солнца. Оно давит на плотно прикрытые веки, пробивается сквозь них, требует: "Открывай! Открывай глаза!" А он еще и сопротивляется потихоньку, не сразу впускает в глаза солнечный свет.
Пробуждение – радость! Большая, сильная радость. Веселым подвижным комком подступает она к горлу, раздвигает грудь, кипит, рвется наружу. В этой радости все: и зябкое огневое прикосновение росистой травы, когда прыгнешь в нее из окна; и душистая прохлада еловой аллеи, по которой он побежит к реке; и упругие солнечные лучи – вот они толкают его в грудь, он чувствует их приятные, мягкие толчки... Все радостно – каждый звук и запах, каждое прикосновение. Звон ведер на улице, стук да бряк умывальника, смех за стеной, звяканье ложечки о стакан.
Видно, дед Лёлин встал... Мальчик представляет себе холодную струйку на костистой дедовой спине и вздрагивает, настолько сильно это ощущение. Каждая клеточка в нем кричит: "Живу! Живу! Живу!"
С бессмысленно-ликующим криком вскакивает он с постели, прыгает по комнате, кидает к потолку подушку, молотит ее кулаками. "Ты что, с ума сошел!" – врывается в комнату бабушка и застывает на месте, задохнувшись от гнева, в который ее приводит всякое нарушение порядка: нечто похожее на гибкую тоненькую рыбу вылетает через окно в сад – мягко, плавно, будто при замедленной съемке.
И вот уже эта рыба плывет по утреннему парку, где каждая травина блестит и сверкает, а каждое дерево и цветок словно только и ждали этой минуты, чтобы выдохнуть навстречу весь накопленный за ночь аромат. Рыба с красной поперечной полоской плывет через парк. Мальчик в малиновых плавках.
...Прикоснуться к шершавому липкому стволу. Обжечься о влажную синюю осоку. Обколоться о густую россыпь хвои на тропинке. Вскрикнуть от боли и, подпрыгивая на одной ноге, отколупнуть от ступни белый острый камешек – на его месте останется вмятина – и снова плыть в густом хвойном воздухе, весело отмечая мелькающие по пути предметы, людей, животных. Плыть, покуда не встанет перед глазами иная, плотная, манящая, среда, и тогда – не останавливаясь, с размаху – ухнуть в нее!
И только выскочишь с выпученными глазами, с широко открытым ртом, только перехватишь каплю воздуха, да так и застынешь на месте: плавно, почти без толчков навстречу тебе движется по зеркальной поверхности голова на гибкой шее. Мокрые блестящие волосы обрамляют лицо, точно занавес сцену, а на сцене еще все неясно, и не знаешь, куда пойдет спектакль – в грустную, в веселую ли сторону... В двух шагах от тебя, внезапно, не меняя безразличного выражения глаз, голова резко уходит в глубину, и в ту же секунду – очухаться не успеешь! – сильные руки хватают тебя за ноги, дергают, и ты, бессмысленно хлопоча по воде ладонями, вполне натурально тонешь.
Каскад воды, шумные брызги – и вот они уже стоят друг против друга, и отплевываются, и хохочут, и Леля говорит:
– Тренируйся, Каша. Вдруг русалка нападет – что тогда? Схватит за ноги и утащит...
Не утащит! Если уж говорить честно, он угадывает ее маневр заранее, и ждет его, и радуется той минуте, когда быстрые пальцы охватывают его лодыжки. Он даже поддается, если уж совсем честно...
* * *
По выходным дачу заполняли взрослые. Они шумели, пили пиво, хохотали над своими анекдотами, стучали костяшками домино, до поздней ночи сидели над картами, и табачный дым колыхался под широким абажуром.
Лелины родители были не похожи на остальных. Оба широкоплечие, коренастые, дочерна загорелые, в белых теннисках, на самом жарком солнце крутом, палящем – они бегали целый день по теннисному корту, и плотный серый песок шуршал под их спортсменками. Досыта наигравшись, они рядом, бок о бок, шли купаться в быстрой коричневой речке Желтухе, а после долго, очень долго, на ярко освещенной веранде пили чай со смородиновым вареньем.
Мальчик нарочно проходил мимо веранды, останавливался, замирал, не дыша, меж деревьев, и глядел-глядел на них, на взрослых, чего-то ожидая, что-то пытаясь понять, завороженный плавными движениями рук, медленным поворотом головы, чайным дымком, внезапным блеском ложечки, беззвучным движением губ и книжных страниц...
Вот так же он стоял перед аквариумом в магазине "Природа" и тоже не мог оторваться, а когда возвращался в реальный мир, не сразу привыкал к его шуму, говору, запаху...
А еще раньше – вот так же стоял он перед тигриной клеткой в зоосаду, и только помнит, как голова кружилась легко, приятно, радужно от непрерывного мелькания полосатой шкуры за прутьями решетки.
* * *
На дороге от станции к поселку, в кустах, они установили шест. Водрузили на него выдолбленную тыкву. В тыкве проделали отверстия – нос, рот, глаза. Изнутри тыквенная голова освещена свечой. Как только на дороге появляется прохожий, невидимый хор начинает завывать...
Какая-то женщина охает и возвращается обратно. Через минуту она снова появляется на дороге в сопровождении двух мужчин, и слышно, как она оживленно о чем-то им рассказывает... Дьявольский хор завывает по Лелиной команде. В ту же минуту мужчины перемахивают через канаву, тыквенная голова падает, как подрубленная. "Полундра!" – кричит кто-то, и все бросаются врассыпную. В последний момент Паша видит, что Леля заметней всех – на ней свитер с белыми полосами, – и, опасаясь, что ее могут поймать, он нарочно шумит в кустах, чтобы отвлечь внимание. "Вот он, держи!" На мальчика сверху наваливается кто-то тяжелый. Сильная рука хватает его за шиворот, тащит на дорогу. Он вырывается. "Ах, сукин сын!" Железные пальцы стискивают ухо. "Как не стыдно! Хулиган! В милицию его!.." Железные пальцы скручивают, мнут его ухо, будто тесто. Перед глазами вспыхивают и множатся круги. Вырваться невозможно. Подвешенный к собственному уху, он вот-вот оторвется... "Ну, будешь еще?" Ни звука. Прикусил губу. "Хватит! Отпустите его! Он больше не будет!" – "Ну смотри!" Его отпускают. И, смеясь, уходят.
Из кустов на дорогу выскакивают ребята. Впереди Леля. Она подбегает к нему, гладит по голове.
– Больно? Очень больно?
– Что ты, нисколько! – отвечает он, вздрогнув от ее прикосновения.
А ухо пылает и гудит, как большой котел, и дотронуться до него нет никакой возможности.
* * *
Паша носит за ней ракетку, продуктовую сумку, водит велосипед. И все это ему не в тягость и не стыдно, вот что удивительно. Если бы кто-нибудь неделю назад сказал ему, что так будет, он не поверил бы. И когда добродушный Аркадий, играя своими красивыми мускулами, говорит ему: "Ну, чего – пажом заделался?" – он даже внимания не обращает. Однажды только смутился. Пошел за ней следом, а она: "Ты куда? О, господи! Сбегать не дадут". И засмеялась. Он так тогда растерялся, и покраснел, и не знал, куда руки девать, и, чтоб хоть как-то спастись от всеобщего хохота, стал хохотать вместе со всеми.
* * *
Потом она исчезла на несколько дней, пропадала где-то с утра до вечера. Появилась внезапно перед домом, где сидели в тени на скамейке дед с Пашей, раздвинула их руками, села посредине. Некоторое время молчала, насвистывала, разглядывая небо, потом закричала:
– Вот! – Схватила деда и мальчика за руки: – Слушайте! Слушайте!
Над лесом появился биплан. Он медленно и, казалось, неуклюже поворачивал от леса к поселку. Он летел низко, покачивая темно-зелеными крыльями, и из густого полдневного неба внезапно четко донеслось:
– Леля! Привет! Леля! Привет!
– Слыхали?!
Обожгла Пашу счастливыми глазами. Он отвернулся.
– Вот шалая... – пробормотал дед и спутал ей волосы.
– Леля! – донеслось опять сверху. – Леля!
– Чего? – спросила она, и все они трое – на земле – засмеялись.
– Леля, на танцы пойдешь? – спросило небо.
– Пойду! – закричала она, как будто ее можно было там услышать. Пойду! – И пустилась отплясывать, подкидывая ногами скошенную утром траву. Запахло остро, пряно.
– Ну и ведьма, – сказал дед.
– Ах так! – Она стала хватать охапками траву и кидать в деда, а тот, усмехаясь, оборонялся широкой, голубовато-белой ладонью.
Паша смотрел в небо – провожал глазами лесной самолет. Того уж и не видно было, только попиливал едва-едва мотор в глубине спелого матового полдня.
* * *
– Что нам с девкой-то делать, друг Паша? – спрашивает дед и деликатно кашляет. Он сидит на крыльце и острым ножом снимает кожицу с прута, и она открывается слоями – коричневым, светло-зеленым, нежно-желтым. Кожица скручивается тонкими пружинками, пружинки падают на крыльцо. – Ухажор появился. Дело сурьезное, знаю. Знакомиться придет. А чем угощать будем?
Паша опускает голову, ему неловко и хотелось бы перевести разговор, но не придумать как. И оттого он злится на себя.
* * *
Днем он высмотрел в саду на краю поселка пионы.
Дождался темноты, вышел из дому, спустился с горы в низину, где его сразу охватил влажный и холодный воздух, и спрятался в кустах. Когда погасили огни и умолкли голоса, он перелез через забор, наломал букет влажных пионов и тем же путем выбрался наружу. Он шел по темной дороге, держа пионы под пиджаком, и чувствовал сквозь рубашку их прохладную тяжесть.
Он положил цветы на Лелино окно – в доме все спали с открытыми окнами – и постоял несколько секунд, прислушиваясь. Тишина...
Тогда он пошел к себе, на цыпочках миновал скрипучий коридор и нырнул под одеяло, но тут же спохватился: сдвинулся на кровати так, чтобы ступни были на весу: ноги-то немытые, перепачкаешь простыни – достанется от бабушки!
Перед тем как уснуть, он представил себе весь прошедший день, улыбнулся и подумал: "Хорошо!" И это означало: "Все хорошо". С улыбкой он и уснул, едва-едва ощущая, как приятно щиплет и стягивает ноги после холодной земли, росы и крапивы.
Утром он вскочил с постели, переполненный предчувствием какой-то развязки, словно внутри натянулась живая струна. Чуть дотронешься – она вздрогнет и зазвенит.
Вышел в сад. Услышал голос – мужской, незнакомый. Весь обратился в слух. Встал за углом дома. Машинально ковырял пальцем мох между бревен, машинально следил глазами за жуком, который как-то странно – рывками двигался по бревну... Незнакомый голос произнес:
– Ну, так что, поедем на Долгое? Это же близко – пятнадцать километров. Пользуйтесь, я сегодня выходной...
– Если признаетесь, поеду... – Это Леля.
– В чем признаться?
– Сережа... (укоризненно). Ну, говорите, когда вы принесли цветы?
Мальчик замер.
– Цветы? – Искреннее удивление в голосе.
– Не притворяйтесь, вот эти. (Пауза, покашливание, растерянный смех.)
– Вы знаете, это как-то странно...
– Угадала! Угадала! По глазам вижу! Признался! Признался!..
– Честное слово, не знаю. Но если вам так хочется... Пожалуйста.
Паша почувствовал, что краснеет с головы до ног. Он хотел потихоньку уйти, но неловко ступил на щепку – она треснула под ногой. Из-за угла выглянула Леля.
– Каша! Иди сюда!
Он пытался вырваться, но она крепко держала его за руку, и чем больше он вырывался, тем настойчивее она его удерживала.
– Каша, ты что? Совсем одичал! Сережа, помогите мне Кашу притащить.
– Какую кашу?..
Симпатичное круглое лицо. Толстые, чуть оттопыренные уши. Крепкие плечи под светлой ковбойкой. Соломенная косая челка на лбу. И взгляд зеленовато-серых глаз – одновременно хитрый и простодушный.
– Познакомьтесь. Это Сережа. Оттуда. – Она показала пальцем вверх и передразнила: – "Все в порядочке, все в порядке..." А это Каша, мой верный приятель Каша, храбрый человек Каша, Каша – мятые уши... Его за уши подвешивали, а он хоть бы что! Посмотрите, Сережа, на Кашу – брови-то у него какие странные – домиком! Я и не замечала раньше!.. – И она расхохоталась.
В эту минуту он ее просто ненавидел. Кривляка, пижонка, дрянь... А он стоит, как дурак, и ковыряет землю большим пальцем ноги...
Выручил летчик, спросил:
– Как зовут?
Отрезал, не глядя:
– Павел.
– Ну, давай знакомиться.
Мальчик ощутил свою руку в широкой твердой ладони, попытался ответить на пожатие, как следует, но при этом так явно напружинился, что летчик не удержался от смеха. Про Лелю и говорить нечего.
– Паша! Дед проснется – скажи: я на Долгое озеро уехала. Слышишь?
– Слышу, – ответил как можно небрежнее и добавил нарочно: – Не спросишься – попадет.
– Что-о? – И пошла, потянув за собой летчика.
Мальчик проводил их глазами и повернулся к окну: пионы стояли на подоконнике в большой стеклянной банке и заслоняли пол-окна.
* * *
Паша вытаскивал из колодца бидон с молоком и слушал разговор у крыльца.
– Мой в сорок третьем погиб, – тихо говорила бабушка, – здесь, под Ленинградом. И подробностей никаких. Вам-то сколько?
– Мне? Семьдесят вроде, – отозвался Лелин дед.
– Значит, мы одногодки с вами. А моему было бы сейчас... шестьдесят семь годочков. Он помладше меня был.
– Три года – это пустяк, – сказал Лелин дед.
– Конечно, пустяк, – подтвердила бабушка.
А Паша подумал: "А у нас какая разница? Пять? Или шесть лет? Разве это пустяк?.."
Он не знал еще, что одно и то же соотношение возрастов воспринимается людьми по-разному в детстве, отрочестве, юности, зрелости, старости... Разница одна и та же, а оценка ее, отношение к ней меняются.
Мальчик охватил ладонями холодный бидон. Хотелось прижаться к нему щекой.
– А моя старуха младше меня на семь лет была, и вот... – Дед вздохнул.
– Царство ей небесное, – сказала бабушка.
"А Сергей? – подумал Паша. – На сколько он старше ее? На семь? На восемь? Нет, это не пустяк..."
Паша открыл бидон и, зажмурив глаза, стал пить большими глотками ледяное молоко. Оно прекрасно утоляло жажду. А кроме того, обладало еще одним удивительным свойством: с каждым глотком дурные мысли исчезали, уступая место хорошим.
* * *
Они сидели на скамейке друг против друга, верхом. Он добродушный, мягкий, широкий, весь такой спокойный и домашний, в распахнутой на груди ковбойке, в синих спортивных брюках. Ничто в нем не напоминало о его профессии, о небе, о самолетах – словом, о том, что в представлении мальчика неразрывно было связано с серыми, стального оттенка глазами, крутым подбородком, строгим профилем... А тут что-то круглое, розовое, и это: "Все в порядочке... В порядке... Грей щи..."
Леля крутилась напротив него на скамейке, порывалась встать, вела себя неспокойно и дерзко. Паша, сидевший на траве рядом с ними, переводил взгляд с одного на другого и испытывал странные, противоречивые чувства. Несмотря на свою простоватость, этот Сергей ему нравился. В нем была спокойная уверенность и щедрое добродушие, которыми так часто отличаются сильные люди. Пашу тянуло подойти, сунуться головой ему под руку, почувствовать тяжесть его ладони на своем плече, бежать куда-то по поручению этого человека...
Но сначала пусть они поссорятся. Да, пусть поссорятся. Он мечтал об этом. Он ждал очередной Лелиной насмешки, колкости, шутки и подзадоривал ее про себя, и высматривал на лице Сергея следы обиды, и злился, что тот непробиваем: благодушная улыбка не сходила с его лица.
– Сережа, – говорила она, – почему вы такой сонный?
Он добродушно пожимал плечами.
– Больше не поеду на вашем мотоцикле.
– Почему?
– А заснете за рулем – и врежемся.
– Честное слово, не засну! – уверял Сергей.
– Ну вот, все понял буквально. Вы совершенно лишены чувства юмора.
Сергей улыбался широко и застенчиво, и на лице его можно было прочесть примерно следующее: "Я ж не виноват. Какой есть, такой есть. Не притворяюсь". И еще во всем его облике было терпение взрослого по отношению к ребенку, который лезет на руки, мешает, а прогнать его нельзя – ребенок ведь! Прогонишь – заплачет. Надо терпеть.
– Сережа, вы зануда. Хоть бы возразили, поспорили...
– А зачем?
– Как зачем? Скучно! – Она взяла с земли острый камешек и провела поперек скамейки черту. – Вот граница. И не смейте ее переступать!
Сергей внимательно слушал ее, склонив голову и спокойно скрестив на груди большие руки.
– Ну что вы за человек! Дисциплина ходячая!
Он, все так же улыбаясь, положил правую ладонь на скамейку, и Паша поразился, какая эта ладонь широкая! Медленно двигалась она к запретной черте. Леля, озорно прищурясь, выставила навстречу худенькую загорелую руку.
– Ну, смелее!
Сергеева ладонь остановилась у черты, замерла.
– Ну!
Ладонь пересекла границу. Лелины пальцы выталкивали ее обратно, и та сначала сопротивлялась, а потом стала уступать – мальчик видел: Сергей нарочно уступал, как уступают ребенку в борьбе.
– Ах, так вы нарочно уступаете!
Она тряхнула головой, волосы осыпали лицо. Она с силой ударила кулаком по Сергеевой ладони. Паша вздрогнул. От нее всего можно ждать. Он с сочувствием поглядел на Сергея.
– Слышите, не смейте уступать! – крикнула Леля.
Сергей вздохнул и посмотрел на мальчика, словно ища его поддержки. Тот опустил глаза. Тогда Сергей сказал: "Ну, ладно" – и прикрыл своей ладонью ее ладонь так, что той совсем не стало видно. Леля дернула руку. Сергей не отпускал. Она снова дернула. Ни в какую. Паша видел, как она прикусила губу, и с внезапно возникшей тревогой наблюдал эту безмолвную борьбу. Леля тянула руку, выворачивала ее, упиралась ногами в землю, пыталась освободиться внезапным рывком – Сергей не двигался. Он сидел, точно глыба, и невозмутимо смотрел на нее. "Ты этого хотела, – казалось, говорил его взгляд, – вот и получай..."
Паша не отрываясь следил за этой борьбой, и к чувству тревоги внезапно примешалось чувство неловкости, словно он присутствовал там, где не должен присутствовать, и надо бы встать и уйти, но это обязательно привлечет внимание и будет стыдно. Значит, надо сидеть...
Наконец она выдохнула:
– Пусти!
"Пусти", а не "пустите", отметил про себя Паша.
Сергей перестал улыбаться и поспешно освободил ее руку. Леля резко встала и, помахивая рукой, пошла к колодцу. Сергей поднялся следом.
– Простите, но вы сами...
Она молчала. Загремело ведро.
Паша смотрел на пустую зеленую скамейку с четкой белой линией посередине. Он представил себя на месте Сергея и, протянув руку, провел ею по шершавой поверхности скамейки. Задержал руку на тонкой пограничной линии, представил себе, как сильно и резко вырывается из-под его руки ее рука, и подумал: "Что же делать? Отпускать? Или не отпускать?"
Он не мог ответить на этот вопрос.
* * *
По ночам Паша внезапно просыпается и долго, неподвижно лежит на спине, слушая ночные поезда. Они идут часто, и кажется, что совсем близко, хотя до станции полчаса ходу. Ночью в тишине все расстояния сокращаются. Вот, тонко свистя и дробно постукивая по рельсам, мчится пассажирский, оставляя за собой длинный звуковой след. Вот, грузно оседая на рессорах и мелко-мелко пыхтя, идет с Ладоги груженный камнем товарняк. Иногда ритм его сбивается, и тогда земля грозно вздрагивает и дом, в котором спит Паша, тоже вздрагивает. Особенно же много шуму от порожняка, идущего из Ленинграда. Порожняк останавливается на станции, ждет встречного, и Паша все не засыпает, все ждет: вот сейчас грохнет, звякнет, стукнутся друг о друга буфера шаланд, цистерн, платформ – и пойдет перестук на всю округу!.. Стихнет – тогда и засыпать можно.
Слушая ночные поезда, Паша воображает себя на каждом из них – то машинистом, то кочегаром, то пассажиром. Он переживает сейчас свои будущие странствия и видит их так ярко и отчетливо, словно у него уже была какая-то предыдущая, до отказу заполненная событиями жизнь, а теперь он ее лишь вспоминает. На самом деле он вспоминает будущее, как ни странно это звучит. Он живет будущим. Предвкушает его.
Особенно часто он видит себя в поезде дальнего следования офицером-пограничником. Он едет к месту нового назначения, на дальнюю-предальнюю границу. Он видит себя загорелым, ладным, широкоплечим, сдержанным, насмешливым, снисходительным, веселым, удачливым... Слушанье ночных поездов легко и незаметно переходит в сон, а оттуда – опять в явь.
В этих ночных полуснах-путешествиях обязательно участвует Леля. Собственно, все так подсознательно складывается, чтобы в какой-то момент, не раньше и не позже, она появилась. Особенно приятно представлять себе, как она садится в поезд на какой-то станции, и, конечно, именно в его вагон, и, конечно, в его купе. Садится напротив и не узнает. (А он-то ее сразу узнал!) Проводница приносит чай в больших гладких стаканах, прямоугольные пакетики сахара, сухари... Они пьют чай, рассеянно и бегло поглядывая друг на друга, как случайные попутчики. А потом он внезапно говорит: "Здравствуйте, Леля..." Она вспыхивает: "Откуда вы меня знаете? Кто вы?" Он называет кой-какие подробности того далекого знойного лета, но так, чтобы она не сразу догадалась. Надо помучить ее как следует. Это ведь так забавно – сказать: "Я вас знаю, а вы – меня" – и глядеть, как человек ломает голову и густо краснеет, потому что стыдно ведь: тебя помнят, а ты – нет...
И вот он видит, как она улыбается жалко, растерянно, и защитная маска равнодушия, которую обычно люди надевают на себя среди посторонних, вдруг падает, и он видит ее обезоруженное лицо. И тогда он, такой красивый, такой недоступный, весь в скрипучих ремнях портупеи, с гладко выбритым лицом и, быть может, с пробивающейся на висках сединой, но седина – это не обязательно, – он, мягко улыбнувшись, говорит: "Ну, так я Паша". И в глазах ее – а он будет в упор смотреть на нее, – в глазах ее отразится удивление, и восторг, и горечь, и боль о далеком знойном лете, которого никогда не вернешь...
Дальше ему неинтересно воображать. Главная, важнейшая – вот эта минута: "Я Паша..." – "Неужели Паша?.." Удовлетворенный, отмщенный, великодушно простивший эту бедную пристыженную женщину, вволю налюбовавшийся своим триумфом и собой, элегантным суховатым офицером, он засыпает ясным юным сном.
* * *
– Леля, – говорит он тихо. – Леля...
Она улыбается, склонив голову, и ждет, не задавая глупых и насмешливых вопросов, как это было бы в жизни. Здесь, в его воображении, она все понимает, все! Она понимает, как ему нравится произносить ее имя.
– Ле-ля! Ле-ля!
– Да.
– Хочешь посмотреть ласточкино гнездо, Ле-ля?
– Хочу.
– А раков ловить пойдем? Я место знаю. Ле-ля!
– Пойдем, – кивает она.
– А костер будем жечь?
– Будем.
– А картошку печь? Ле-ля!
– Да, – кивает она, – конечно...
– И ты не будешь больше звать меня Каша?
– Не буду, ни за что!
– Только со мной будешь дружить? Ле-ля...
– Только с тобой!
* * *
Паша лежит в высокой траве за спортивной площадкой и прислушивается к ее шуму. Он любит находить в этом шуме Лелин голос, вытаскивать его, словно ниточку из запутанного клубка, где чего только нет: смех, крики, свист, велосипедные звонки, стук пинг-понга, глухой удар по большому резиновому мячу, звонкая встреча ракетки и волана...
Паша вытягивает ее голос из клубка и подносит к уху, и вслушивается, хотя слов не разобрать. Потом вдруг ниточка пропадает, голос исчезает в общем шуме, и мальчик начинает гадать: ушла, домой позвали, или Сергей приехал?.. Однако мотоцикла не слышно...
Паша еще раз с напряжением вслушивается и, по-прежнему не находя ее голоса, вскакивает и бежит. Лавируя между деревьями, он выбегает на тропинку и в разноцветной толпе сразу находит ее – в синих джинсах, в тельняшке с закатанными рукавами она играет в бадминтон с какой-то незнакомой девочкой в белой футболке. И с первого взгляда видно, что эта беленькая играет в сто раз лучше, свободнее, легче. Она выигрывает с большим перевесом. Любо-дорого посмотреть, как она финтит, как режет. Леля нервничает, мажет из отличных позиций, она даже кричит на судью – а какой уважающий себя человек будет кричать на судью? Паше и жаль ее, и стыдно за нее, так стыдно!
Ну вот и проиграла.
– Еще будешь? – спрашивает беленькая.
– Нет, ногу ушибла... – И уходит в сторону, потирая ногу, а мальчик понимает: это хитрость, и скорей всего не ушибла ногу, а просто так легче перенести свой проигрыш. Вроде как оправдание ему найти. И он улыбается своей догадке...
– Чего улыбаешься, Каша? – говорит она тихо. – Рад, что проиграла?
"Как ты могла такое подумать! Как тебе в голову пришло?.. Да он... Да если б ты знала!.." Но разве такое скажешь вслух! И он говорит что попало, первое, что в голову приходит, лишь бы не молчать:
– Гляди, я шишку могу съесть...
И тут же, на ее глазах, подымает с земли зеленую сосновую шишку, надкусывает и начинает жевать...
Она нетерпеливо машет рукой. Хочет пройти мимо. Тогда он говорит:
– Я и кору могу...
Отламывает с ближайшей сосны кусок красновато-коричневой коры с белыми прожилками и – в рот.
– Каша, ты что, очумел? – Она смотрит на него с досадой.
Он видит, что привлек всеобщее внимание, что на него смотрят с любопытством и отступать ему некуда, и хотя уже стянуло рот и в горле першит, он срывает с кустика листья и с хорошо разыгранным удовольствием начинает их поедать... "Каша с ума сошел!" – кричит кто-то, а мальчик для пущей потехи корчит из себя шута, кривляется, бегает на четвереньках, рвет губами какие-то цветочки... Все кругом хохочут. Кроме нее. И это ужасно. Ведь ему только одного и надо – чтобы она засмеялась. Нет, не смеется, смотрит на него брезгливо и говорит:
– Ты просто дурак. Иди выплюни, – и тут же оборачивается, потому что на всю площадку раздается треск мотоцикла.
Сергей, шагающий от дороги, наверно, видит их лица. Ее – светлое, протянутое к нему, как ладонь. И его – жалкое, багровое, с зелеными губами и полными слез глазами.
А может быть, Сергей и не успевает этого разглядеть, потому что мальчик тут же срывается с места и бежит – через парк, напролом, к ручью и там долго сидит под берегом, и плюется, и подбирает губами быструю золотистую воду.