Текст книги "Рождение Амгуньского полка"
Автор книги: Александр Фадеев
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Александр Александрович Фадеев
Рождение Амгуньского полка
Памяти Игоря Сибирцева
1
Настоящее название полка было 22-й Амгуньский стрелковый, а его рядовые бойцы во всех официальных приказах именовались народоармейцами.[1]1
На Дальнем Востоке наша армия называлась в 1920 году не Красной, а Народно-революционной. (Примеч. А.Фадеева.)
[Закрыть] Но человек, около года не вылезавший из сопок, вскормивший несчетное количество вшей, исходивший все таежные тропы от зейских истоков до устья Амура, привык к безвластью и безнаказанности и боялся порядка и дисциплины. В новых наименованиях и, главное, в цифрах ему чудилось кощунственное посягательство на его свободу. И бойцы 22-го Амгуньского полка продолжали называть себя партизанами, а полк свой по имени старого командира – просто Семенчуковским отрядом.
Это была упорная и жестокая борьба между старым названием и новым. За старое боролся весь полк во главе с командиром Семенчуком, за новое – комиссар полка Челноков.
Силы противостояли неравные. Не только потому, что Челноков был одинок, но и потому, что это происходило в местности, где так короток день, а ночь длинна, где густ и мрачен лес, где воздух сыр и ядовит от болотных испарений, где зверь в лесах силен и непуглив, и человек – как зверь.
Семенчуковский отряд оказался сильнее Амгуньского полка. Это произошло после разгрома под Кедровой речкой, хмарным и слизким утром, на левом фланге красного фронта.
Сгрудившись у гнилого, поросшего мхом и плесенью охотничьего зимовья, Семенчуковский отряд митинговал.
– Куда нас завели? – кричал, взгромоздившись на пень, лохматый детина.
Весь – костлявая злость, от головы до пят обвешанный грязными шматками полгода не сменявшейся одежды, он походил на загнанного таежного волка.
– Нас завели на верную гибель… Нас продали… Владивосток занят, Спасск-Приморск занят, Хабаровск занят, не сегодня-завтра займут Иман, – куда мы пойдем? Мы – партизаны, амурцы. Мы мерзли в сопках за наши хлеба и семьи. Пора уж и домой! Довольно покормили вшей, пойдем за Амур! Там тоже Советская власть – мы ее поставили. Пущай приморцы сами свои края защищают… Пущай Челноков сам повоюет… с рыбой со своей, с тухлой…
И из человеческого месива, где озлобленные лица, обдрипанные шинели, штыки, патронташи, подсумки и мокрые ветви загаженного людьми ельника сливались в одно оскаленное щетинистое лицо, неслось:
– За Амур! За Амур!
– Довольно!
– Ну, как вы попадете за Амур? – стараясь быть спокойным, говорил Челноков. – Через фронт нам не пройти – раз. Через Хорские болота и подавно не пройти. Остается Уссури. Как вы через нее переправитесь? Пароходов ведь нет…
– Вре-ошь! – кричали из толпы. – Омманываешь… Есть пароходы… А грузы на чем эвакулируют? Сволочь!
– Этот пароход вас не возьмет…
– Мы сами его возьмем…
– Он всегда и так перегружен…
– Разгру-узим… Вот невидаль, подумаешь!
– Так ведь не в этом суть, – не сдавался Челноков. – Ведь мы оголяем фронт. Из-за нашего ухода вся область пропадает…
– А что мы – сторожа? – надсаживался лохматый детина. – Чего вы приморцев не держали? Небось в тылу сидят, одеты и обуты… Одних штабов, как собак, расплодилось…
– Верно, Кирюха… В тылу… галифеи шириной в Амур распустили.
Масса не слушалась комиссара. Вчера, ругаясь с ним из-за продуктов, она еще чувствовала в нем силу и нехотя подчинялась ей. Это не было, как в прежние дни, сознательное уважение к старшему товарищу, а просто последние остатки робости перед начальством. Они проявлялись тем сильней, чем независимей, храбрей и строже держался начальник. Но сегодня это уже не помогало. Сегодня масса не боялась и ненавидела комиссара. Он являлся единственным препятствием на ее пути. Вопрос ясен. К чему этот разговор?
– Дово-ольно! – кричала толпа.
– Долой комиссара! Отзвонил свое. Даешь в отставку!
На заросшей завалинке зимовья сидел Семенчук и ждал. В волнующейся толпе странно было видеть его притаившуюся, безучастную фигуру. И несколько раз, ловя на себе его хитрый, выжидающий взгляд, Челноков думал, что это единственный человек, который мог бы еще удержать полк. Но Семенчук молчал. Он сам был амурец, ему надоело воевать, а симпатии толпы так изменчивы, что не стоит рисковать своим авторитетом за чужое дело.
– За Амур! – рвался через тайгу в золотистые амурские пади стихийный тысячеголосый рев.
– Слушай, Семенчук, – сказал Челноков, наклонясь к командиру, – если они уйдут – ты будешь отвечать.
Семенчук насмешливо улыбнулся:
– При чем тут я? Мое дело маленькое.
– Врешь! – не выдержал Челноков. – Ты продаешь весь фронт за свой командирский значок…
– Что-о?!
Семенчук вскочил, как ужаленный. В его напряженной позе скользнуло что-то кошачье. Даже желтая шерсть его тигровой тужурки, казалось, вздыбилась, как живая.
– Товарищи!.. Вы слышали, что сказал комиссар? Вы слышали, что он сказал? – Голос Семенчука дрожал от деланного гнева. – Мы, что целый год страдали в сопках, падали под пулями, топли в болотах, кормили мошкару, мы, оказывается, предатели революции! А они, что пришли на готовенькое, надели френчи и сели на наши шеи, они – спасители… Убирайся вон! – рявкнул он злобно.
Его толстая шея вздулась багровыми жилами, и широкое скуластое лицо налилось кровью.
Челноков схватился за револьвер и шагнул к командиру.
– Если ты думаешь на этом сыграть… – сказал он со зловещей сдержанностью, но грозный рев заставил его повернуться к массе. Отовсюду, где только виднелись люди, смотрела на комиссара стальная щетина неумолимых ружейных дул.
– Уйди-и!
Челноков принял руку с кобуры и несколько мгновений изучал толпу. Из-за каждого дула впивались в него горящие угрозой и ненавистью глаза.
Челноков опустил голову и медленно сошел с завалинки.
– Красные! – крикнул Семенчук. – Я всегда был с вами, а вы со мной… Слушай мою команду! Построиться!
Винтовки опустились одна за другой. В толпе зашныряли ротные командиры.
– Первая рота, собира-айсь!
– Вторая рота!
Резкие выкрики команд казались неуместными под мохнатыми елями в распущенной массе голодных людей и тотчас же глохли где-то в заржавленном мхе карчей. Роты строились наспех, как-нибудь, и уползали в чащу по грязной дороге. Оседланная лошадь комиссара неистово ржала и металась на привязи. Под сотнями ног трещал низкорослый ельник.
– Винтовки хоть бы на плечо взяли… – неуверенно предложил кто-то.
– Во-от еще, на плечо! – гудели недовольные голоса. – Мы и на ремне донесем. Старый режим, што ли?
– Покомандовали ужо над нами, будя!
Оставшийся у зимовья комиссар слышал в удаляющихся голосах нотки радостного возбуждения и наивной, почти детской уверенности в окончании всех бед и страданий на эхом свете.
Его лошадь запуталась в поводу и, вспенив губы, жалобно фыркала.
– Тише ты-ы! – сердито закричал Челноков.
Он несколько раз ударил ее хлыстом по крутому заду и выругался самыми скверными словами, какие только знал. Неизбежный вопрос – что делать? – сверлил уставшую голову. Он сел на завалинку и стал размышлять. Это было не очень приятное и не легкое занятие. Комиссар не спал уже около двух суток! В висках стучало. Он сжимал голову большими шершавыми ладонями, и его сухие и ломкие, как старая оленья шерсть, волосы топорщились на голове. Фуражка защитного цвета лежала у ног, и в ней хозяйничали рыжие болотные муравьи. Шум шагов и людские голоса давно уже замолкли вдали. Только в ольховнике у ключа робко посвистывали мелкоглазые рябчики. На левом фланге красного фронта комиссар Амгуньского полка был совершенно одинок.
Он медленно расстегнул кобуру и вытащил наган. Долго с интересом наблюдал, как ленточкой отливает смазанная вороненая сталь, и так же серьезно и вдумчиво взвел холодный курок. Однако он не выстрелил сразу, а решил еще подождать и подумать. Он привык отрезать только один раз, но зато после семикратной примерки.
И действительно, мысли его приняли другой оборот.
– Так нельзя, – сказал он, строго глядя на лошадь. Слова эти относились, однако, не к ней, а к самому комиссару. – Так нельзя, – снова повторил он вслух. – Тебя все равно расстреляют, но предупредить о случившемся ты обязан.
Придерживая курок нагана большим пальцем, Челноков опустил его на место и спрятал револьвер в кобуру. В его движениях не чувствовалось волнения или страха. Он поднял с земли фуражку и стал чистить ее мокрой еловой веткой. Ему не хотелось, чтобы даже в его одежде был намек на панику. Правда, он не сумел удержать полк, хотя и должен был сделать это. Но это еще не означает, что все остальное может идти спустя рукава.
Челноков отвязал лошадь и, вскочив в седло, выехал на дорогу. Лошадь рвалась в ту сторону, куда ушел полк, а он заставлял ее идти в другую. Несколько секунд они вертелись на одном месте, пока ей не стало ясно, что обстоятельства переменились.
Тогда она повиновалась человеку и, закусив удила, понеслась к штабу фронта, на станцию Бейцухе.
2
В очередной оперативной сводке иманская «Рабоче-крестьянская газета» писала:
«2 мая наши части, под давлением превосходных сил противника, оставив разъезд Кедровая речка, отошли на линию ст. Бейцухе. Дальнейшее продвижение противника приостановлено».
Прочитав сводку, командующий Северным фронтом невольно улыбнулся. Это была горькая, спрятанная в усы улыбка. Он лучше всяких газет знал, что поражение под Кедровой речкой являлось на самом деле разгромом красного фронта. «Превосходные силы противника» заключались в одном батальоне, разогнавшем десятитысячную армию. «Движение противника» отнюдь не было приостановлено, но он сам не пошел дальше, боясь распылить немногочисленные силы по мелким станциям и разъездам.
Перед мысленным взором командующего все время лежал громадный кусок Амурской долины, по которому уверенно перестраивались цепочки, квадратики, линии маленьких косоглазых людей, внушавших ужас защитникам кедровореченских позиций. И потом… эта неудержимая звериная паника, с оставлением орудий, винтовок и амуниции, с беспощадными драками между своими из-за каждого паровоза, вагона или двуколки, с бессмысленными, полными дикого страха, потными, измученными, уже нечеловеческими лицами. А когда штабной вагон попал наконец на станцию Бейцухе, он увидел на платформе сухого, сморщенного, с мочальной бородкой старика, грозившего скрюченным пальцем и кричавшего с пеной у рта:
– Дезертиры… Мы дали вам одежду, мы дали вам хлеб, а вы нас японцу продаете? Будьте вы прокляты!.. Вы и ваши дети!
Теперь – не только в Приморье, но и за Амуром, и в Прибайкалье, и за Байкалом – Кедровая речка стала нарицательным именем, символом панического бегства, трусости и позора.
Командующий фронтом посмотрел на карту. В этом злополучном краю даже военные карты были составлены неверно. Справа от ветки тянулись непролазные Хорские болота. Верховья реки Хор и ее притоков были помечены пунктиром. Там не ступала еще человеческая нога. Плохонькие позиции перед Бейцухе занимал недавно сформированный коммунистический отряд. Половина его бойцов была набрана из ставших ненужными, за развалом частей и учреждений, военных и гражданских комиссаров. Все они привыкли командовать, не любили подчиняться и искали путей, как бы попасть в Советскую Россию.
На левом фланге на нескольких пунктах значился по штабной карте 22-й Амгуньский полк. Связь с ним была еще плохо налажена. Полк считался ненадежным. Во всяком случае, это был единственный неразвалившийся полк, в порядке отступивший из-под Кедровой речки.
Командующий снова взял газету, но чтение не шло на ум. Он выглянул в окно. Везде было так пустынно, так неприглядно, что не верилось, будто на этой заброшенной станции находится главный мозг фронта. Да был ли у такого фронта хоть какой-нибудь мозг?
Из станционного здания подпрыгивающей походкой шел к вагону комиссар Соболь. Он был очень маленького роста и, шагая через прогнившие дыры платформы, в своем черном обмундировании напоминал беззаботного вишневого жучка. Но командующему он казался скорее неутомимым муравьем, несущим на себе непосильную ношу.
– Хорошие вести, – сказал комиссар, заходя в вагон. – Из Владивостока пришел тайгою на Иман матросский отряд, вот телеграммы… – Он бросил на стол пачку розовых бумажек. – На Имане восстановлен порядок, ловят дезертиров. Ревштаб извещает, что кое-какие полки удастся привести в боевой вид… Ей-богу, мы сможем выправиться на этом деле!..
– Боюсь, что нам уже ничто не поможет, – сказал командующий, прочитав последнюю телеграмму и передавая ее комиссару. – Вы читали это?
Телеграмма извещала, что пароход, эвакуировавший военные и железнодорожные грузы по реке Уссури за Амур, вышел в третий рейс. Телеграфный язык не знал правил правописания – ни больших, ни малых букв, ни запятых, ни кавычек. Подпись: "комендант пролетарий Селезнев" – нужно было читать: "Комендант парохода «Пролетарий» Селезнев".
– Что ж, молодчага! – воскликнул комиссар. – Этого парня я знаю только по телеграммам, но он чертовски исполнительный человек. Можно было бы жить, если б все были такие.
Командующий смотрел на комиссара и, как всегда, удивлялся, откуда набирается бодрости эта маленькая, невзрачная фигурка. Сам он давно работал механически. Он был совсем одинокий человек, и с развалом фронта ему некуда было идти. Бывший офицер старой, царской армии, он провоевал большую часть своей жизни, из которой почти три года пришлось на борьбу за Советскую Россию. Теперь она маячила перед ним как последнее и единственное убежище.
– Дело не в исполнительном человеке, – сказал он сухо, – дело в эвакуации. Когда этот пароход пошел в первый рейс, я сразу понял, что дело пахнет ликвидацией. Ревштаб вывозит все, что можно. Приморье спело свою песенку. Нам тоже пора кончать. Я так думаю.
– Ну, и плохо, что вы так думаете! – вспылил комиссар. Ему надоели вечные толки о ликвидации, за которыми шел неизбежный разговор о Советской России. – Наша беда и заключается в том, что так думают почти все, начиная от командующего и кончая дезертиром. На ведь нам, черт возьми, предписано держаться, а не ликвидироваться!.. Вы думаете, мне не хочется в Советскую Россию? Вы думаете, я не устал от всей этой чертовщины? – Лицо комиссара невольно сморщилось в жалкой гримасе. – Но вы помните, я говорил, что нам надо идти против течения? Какой я, к черту, комиссар фронта? Я вам говорил, что я просто токарь военного порта. Но раз я поставлен комиссаром, я должен им быть: не спать ночей, стрелять дезертиров, ругаться с полками, реквизировать хлеб, бороться до тех пор, пока меня самого не сволокут в придорожную канаву… Я начинаю и кончаю свой день с этой мыслью. Я подвинчиваю себя каждый день невидимыми гайками до последней степени, до отказа… Я все время иду против течения и тащу за собой всех, кого только можно тащить при помощи слова или нагана… Черт возьми!.. Я буду идти и тащить, покуда хватит моих сил. Я уж вам не раз говорил об этом.
Командующему хотелось сказать: "Я тоже старый солдат и исполняю свой долг", но эта фраза показалась ему слишком напыщенной при Соболе.
– Я привык к организованным войсковым единицам, – сказал он извиняющимся тоном.
Соболь ничего не ответил.
Неловкую тишину одиноко прорезал отдаленный гудок паровоза. Оба ощутили легкое, едва заметное дрожание штабного вагона. Судя по гудку, паровоз шел с тыла.
– Это наш броневик, – сказал командующий.
– Наконец-то!
Соболь швырнул телеграмму и, жуя на ходу вытащенный из кармана хлеб, вышел на линию.
Из темного провала сопок, раскидывая по откосам клочья тяжелого дыма, несся к штабу новенький бронепоезд.
Из бронированного паровоза, смеясь, выглядывал седенький машинист. Соболь заметил у его пояса пару английских гранат.
Поезд остановился за станцией, у стрелки. Из вагонов одна за другой выскакивали серые фигуры. Впереди шел начальник штаба фронта и его помощник. За ним виднелись еще знакомые и незнакомые лица.
– Черт возьми!.. Шептало! – воскликнул комиссар, узнав среди штабных начальника бронепоезда.
Черные, закоптелые лица обступили комиссара со всех сторон. Они радостно трясли ему руки и что-то кричали наперерыв. Двое из вновь прибывших, в одинаковых чистеньких френчах и кожаных галифе, остановились поодаль и улыбались.
– Не все сразу, – с нарочитой строгостью сказал комиссар. – Сначала о деле. Идите все на свои места, потом поболтаем. Шептало и вы, – он посмотрел на отдельно стоящую пару, – пойдемте со мной.
– Рассказывай, – обратился он к Шептало, когда они зашли в купе. – А ты все такой же, – перебил он себя, невольно переходя с официального тона на дружеский. – Ну, ну, рассказывай…
Шептало сообщил, с каким трудом удалось ему сформировать бронепоезд. Он постоянно сбивался с тона и, брызгая слюной, возбужденно передавал не относящиеся к делу подробности.
– Понимаешь, все уже было сделано! – кричал он на весь вагон. – Уж и орудия поставили, а ни один машинист не соглашается… Кстати, насчет орудий: эта трусливая никольская артиллерия никак не хотела отдавать. Рабочие из мастерских даже депутацию к ним посылали. "Мы, говорят, маялись, делали, а вы удрали с фронта, да еще орудий не даете". Ни черта не помогает… Тогда уж и я разъярился. "Не дадите, говорю, начну садить по лагерям из пулеметов…" Все-таки отдали…
Он весело засмеялся, и, глядя на боевые искорки в его зеленовато-серых глазах, так же весело завторил ему Соболь. Двое в кожаных брюках скептически переглянулись.
– Так вот, машиниста, – продолжал Шептало. – Я уж, брат, все службы – тяги, пути, движения и еще, черт его знает, какие службы облазил. Никто!.. Наконец, этот старичок. "Мне, говорит, все равно умирать…" И поехал. Ей-богу…
Соболь смотрел на исхудавшее белобрысое лицо начальника бронепоезда и думал, что из этого парня будет толк. "Ничего, что немного звонит. Зато делает дело…"
– Ребята у тебя надежные? – спросил он вслух.
– Ребята – что надо! – восторженно воскликнул Шептало. – Большинство со Свиягинской лесопилки. Есть трое батраков из Зеньковки. Тут, брат, комедия… Один из них рассказывал, что после Кедровой речки он дезертировал домой. Так, понимаешь ли, собственная баба в избу не пустила. "Иди ты, говорит, ко псу, сметанник". Ей-богу, так и сказала: "Иди ты ко псу". Сам рассказывал. "Стало, говорит, мне соромно, я и вернулся…"
– А вы как к нему попали? – обратился Соболь к парням в кожаных брюках.
– Они не ко мне, – сказал Шептало. Его потрескавшиеся губы скривились в насмешливую улыбку. – Это так… случайные…
– У нас разрешение в Советскую Россию, – сказал один из них. Это был молодой белокурый парень с тонкими и правильными чертами лица.
– Так, – сказал комиссар. – Ну, мы еще поговорим. Шептало, можешь идти.
Он долго и пристально разглядывал оставшихся в купе. Его маленькие черные усики странно топорщились. Все трое молчали.
Соболь хорошо знал обоих по совместной работе во Владивостоке. Белокурый был матросом из музыкантской команды Сибирского флотского экипажа. Его товарищ, горячий, неутомимый латыш, слесарил во временных мастерских. В те времена это были на редкость хорошие ребята.
– Как же вас выпустили из Владивостока? – спросил комиссар пытливо.
Белокурый звучно рассмеялся:
– Там сейчас такая неразбериха, что кого хочешь выпустят. Везде хозяйничают японцы. Наши прячутся по слободкам. Старик Крайзельман совсем потерял голову. Когда мы ему подсунули бумажку, он сразу подписал. Я еще сказал Артуру, что, подсунь ему его собственный смертный приговор, он бы так же подписал. Факт!
При его словах латыш нервно дернулся на койке.
– Разве у нас вожди?! – резко закричал он. – У нас сапожники! Все потерьяли голову, мечутся, как угорелеватые. Мы думали, шьто хоть на фронте порьядок, а тут у вас тоже… Скорей бы уйти к черту из этого краю…
Он выразительно махнул рукой, и вся его мускулистая, чуть сгорбленная фигура, казалось, говорила о том, что он не желает больше об этом разговаривать.
– Так, – снова сказал комиссар. – И что же вы думаете делать в Советской России?
Его голос чуть заметно дрожал.
– Я проберусь в Латвию, – буркнул латыш.
– А я пойду по культурно-просветительной части. До японского выступления я уж ударял по этому делу. Хоть я и матрос, но ты знаешь, что из меня плохой вояка. А каковы твои планы на будущее?
– Я думаю всю свою дальнейшую жизнь посвятить военному делу, – насмешливо процедил Соболь. – Ну, покажите, какую вам дали бумагу…
– Ерунда, обыкновенный мандат. – Белокурый полез в бумажник. – А ты зря идешь по военной, – сказал он с сожалением. – Приморье погибло уж для Советской России, а в центре нужны люди для мирного строительства. Вот она…
Соболь взял протянутую бумажку и сунул, не читая, в карман.
– Теперь послушайте меня, – сказал он, неожиданно меняя тон. – Вы обманным путем ушли из Владивостока, забыв свой долг и бросив массы в самую тяжелую минуту. Я отдал бы вас под суд, ежели бы они у нас не развалились. Я застрелил бы вас сам, ежели бы у нас хватало толковых людей. Я жалею, что не могу сделать ни того, ни другого… Но я предлагаю…
– Это плохие шутки, Соболь, – недоуменно перебил латыш.
– Молчать!.. – не выдержал комиссар. Он выхватил наган, и голос его звякнул, как лопнувший станционный колокол. – Сидеть смирно и слушать! Я предлагаю вам вот что: или вы пойдете в коммунистический отряд, дав мне слово, что не убежите, или я вас посажу под арест и не буду кормить до тех пор, пока вы не дадите мне этого слова и не пойдете в отряд.
– Соболь, что с тобой? Ты с ума спятил? – удивленно забормотал матрос.
– Одна минута на размышление, – сказал комиссар, выкладывая часы.
– Не пойму… – В глазах белокурого померк мягкий и теплый свет, и вся его фигура выразила удивление, беспомощность и вместе с тем сознание своей правоты.
– Я буду жалеться в областком! – вскипел латыш. – Это свинство!
– Когда будешь в Советской России, можешь пожаловаться в ЦК – там разберемся.
– Л… ладно, – сказал матрос после непродолжительного раздумья. – Мы можем, конечно, пойти и в коммунистический отряд. Но с твоей стороны это превышение власти. Ты определенно закомиссарился, ты за это ответишь. Я тебе говорю…
– Двадцать секунд осталось, – холодно обрезал комиссар.
– Да я же сказал, что мы пойдем!
– Товарищ Сикорский! – крикнул Соболь, открывая дверь. – Выдайте этим двум удостоверения в комотряд… рядовыми бойцами, – добавил он после некоторой паузы.
– Эх, Соболь, Соболь… – с грустью протянул белокурый.
– Канцелярия направо, – сухо сказал комиссар. – Я вас не задерживаю.
– Гас-тро-леры, – промычал он с непередаваемым презрением, когда оба спутника возмущенно выскочили из купе. Ему казалось всего обиднее то, что один был слесарем временных мастерских, а другой – матросом революционного экипажа.