Текст книги "Баллада о счастливой невесте"
Автор книги: Александр Бушков
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц) [доступный отрывок для чтения: 2 страниц]
НАТАЛЬЯ БОРИСОВНА ШЕРЕМЕТЕВА
Ей исполнилось шестнадцать. Она была дочерью генерал-фельдмаршала Бориса Шереметева, верного и умного птенца гнезда Петрова, военного и дипломата, что ходил в Азовский и Прутский походы, дрался под Нарвой и под Полтавой, бивал шведов у Эрестфера и Гумельсгофа, брал на шпагу Нотебург и Дерпт, был родней Романовым по общим предкам времен Дмитрия Донского и за немалые заслуги перед Российской державою пожалован Петром первым в России графским титулом. И умер, когда дочери не было и шести, будучи шестидесяти семи лет от роду.
Отца она помнила плохо и по причине малолетства, и оттого, что в Петровы времена птенцы его гнезда месяц проводили дома, а десять находились вдали от оного по военным и иным государственным надобностям. Воспоминания были зыбки и неразличимы, как лики икон древнего письма: упадет солнечный луч – высветит смутную тень, погас – и снова ничего…
Ей исполнилось шестнадцать – то самое второе поколение, в глаза не видевшее бород и охабней, зато узнававшее сразу, что их непременная обязанность – учиться на европейский манер. Только Европа Европой, а мамок и нянек, происходивших из крепостного сословия, не извели и бурные, будоражные петровские времена. И слава богу, сдается. Няньки-мамки остались те же, в том же русском платье и с русской памятью, идущей даже не от Владимира Крестителя – от Кия, антов и будин… да откуда нам знать точно, из какой глуби веков? Мы без запинки перечислим греческих богов, главных и средненьких, а свои корни, свою глубину сплошь и рядом не знаем трудами иных деятелей, тщившихся отобрать у нас нашу память…
Мать любила Наташу «пребезмерно», и хотя сама была не искушена в книжной премудрости, понимала, что без нее ныне нельзя. С учителями обстояло не так уж блестяще, но Шереметевы могли себе позволить самое лучшее. И Наташа его имела. Учителя наставляли грамоте, иностранным языкам и прочему необходимому. Она знала, что Земля круглая, как ядро (хотя трудно в это верилось), что между Старым и Новым Светом лежала некогда потонувшая страна Атлантида, что Александр Македонский едва не завоевал однажды весь мир, но умер (может быть, от непосильности сего предприятия), что Францией некогда правила русская королева, а басурманский Стамбул был прежде христианским Царьградом. Читала разное – и Ливиевы истории, и житие Клеопатры, имевшей смелость убить себя совместно с амантом, дабы не попасть в плен к врагу, «Повесть о храбром мореходе Василии Кориотском» – может быть, первый русский приключенческий роман, – сочинение неизвестного автора об удалом моряке, что был похищен пиратами и претерпел великие невзгоды и долгие скитания, но избежал всех опасностей и добрался все же в родные края к своей любимой. И еще многое.
А была еще и нянька Домна, ее покойный глуховатый голос, бесконечные рассказы в долгие вечера – про колдунов, что оборачиваются волками, перекинувшись через пень с воткнутым в него ножом; про огненное царство, Потока-богатыря и царя Трояна; про верную любовь и лютых чудищ; про храбреца, что отрубил руку моровой Язве и умер сам, но Язву от людей прогнал. И многое другое.
Печатные строки книг о живших некогда людях, их бедах и удачах переплетались с неизбывной и прочной памятью славян, переплетались, свивались, текли единым ручейком, и все, вместе взятое, учило жить, учило чувствам и силе, верности и упорству. Переменчивость и постоянство, подлость и верность не всосешь с молоком матери, человека всему учат люди, и хвала ему, если он перенял одно хорошее и никогда таковому не изменял. И как жаль, что мы ничего почти не знаем о тех мамках-няньках, игравших, несмотря на веяния времени, не последнюю роль в том, какими росли и какими потом становились наши предки, помним только одну, из Михайловского, а остальные имена утекли, как песок сквозь пальцы…
Когда ей сравнялось четырнадцать, умерла мать. Единственной опорой оставался брат, что был годом старше, но опоры, прямо скажем, не получилось, и на два года дочь фельдмаршала становится едва ли не затворницей в родительском доме, желаниям не дается воли, мир существует где-то в отдалении. Через два года молодость все же берет свое, к горю тоже можно, оказывается, притерпеться (одно из первых взрослых наблюдений), и Наталья Шереметева выходит в свет – красавица, умница, одна из богатейших невест империи. Женихи летели, как ночные бабочки на свечу.
И непременно опаливали крылья – ни один не задевал душу. А потом появился князь Иван Долгорукий, и все помчалось, как фельдъегерская тройка.
Он был словно королевич из сказки, честное слово. Он был первая персона в государстве после императора, сияли высшие кавалерии, казалось, что сказка происходит наяву, и хотя шестнадцать лет – это шестнадцать лет, было же еще что-то, не исчерпывавшееся одним восхищенным любованием сказочным королевичем? Несомненно было, иначе просто не объяснить последующего…
…Она сбросила шубу на руки старому лакею, помнившему еще Тишайшего, и неслышно шла по темным коридорам, где когда-то со сладким ужасом мечтала в детстве встретить домового, да так и не встретила. Присела в кресло перед застывшим камином, украшенным литыми аллегорическими фигурами из греческой мифологии. Полосы бледного лунного света косо лежали на полу. Было покойно, несказанно хорошо и немножко страшно – жизнь предстояла новая и совершенно уже взрослая.
Няньку Домну она угадала по шагам и не обернулась, не пошевелилась.
– Пошто без огня?
Со времен первого осознания себя была знакома эта милая воркотня. Был ли у няньки Домны возраст? Кажется, нет, и ничуть она не менялась – так казалось Наталье Борисовне Шереметевой с высоты ее немалых шестнадцати лет.
Колышущееся пламя пятисвечника дергало за невидимые ниточки ломаные тени, и нянька Домна, как всегда, ворчала на всех и вся: что Новый год они давно уже почему-то отмечают не по-людски, студеной зимой вместо привычной осени; что и годы считают по-новому, пусть и от рождества Христова, да все равно порушен прадедовский лад; что платья нынешние с их вырезом – все же срамота; что лапушку там, ясное дело, не покормили, а что это за праздник, ежели одни пляски без угощения; что… Одним словом, и соль-то раньше была солонее, и вода не такая мокрая.
– Да что же это на тебе лица нет? – усмотрела Домна в зыбком полумраке.
– Засылает сватов, – сказала Наташа шепотом, но ей все равно показалось, что эти тихие слова прошумели по всему дому. Бросилась няньке на шею и засмеялась безудержно, пытаясь смехом прогнать последнюю неуверенность и страх. – А я сказала… я сказала… может, и со двора сгоню…
Нянька Домна обняла ее и тихо запричитала. Ничего плохого она не ждала, но так уж повелось от седых времен чуров, щуров и пращуров с позабытыми именами, так уж полагалось провожать невесту – с плачем…
Сговор Натальи Шереметевой и Ивана Долгорукого отпраздновали чрезвычайно пышно, вследствие чего, в частности, поручики Голенищев и Щербатов едва скрылись от рогаточных сторожей, жаждущих пресечь поручиковы восторженные безобразия. О Наташе наперебой восклицали: «Ах, как она счастлива!» – что истине полностью соответствовало.
А через несколько дней по холодному недостроенному городу Санкт-Петербургу лесным пожаром пронеслись тревожные слухи – у императора оспа! И тем, кто вхож во дворец, спать стало некогда.
1730: НАД ПРОПАСТЬЮ
Из головинского дворца, где обитал Алексей Григорьевич Долгорукий с семейством, помчались гонцы к родственникам. Родственники съехались незамедлительно. Один за другим подъезжали возки, торопливо чавкали по влажному снегу меховые сапоги, и временщик распадающегося времени Алексей Григорьевич встречал слетевшихся лежа в постели, с лицом, которое для вящего душевного спокойствия следовало бы поскорее занавесить черным, как зеркало в доме покойника. Искрились алмазные перстни, блестело золотое шитье, посверкивали кавалерии, и привычная роскошь только усугубляла смертную тоску, напоминая о сложенном из неошкуренных бревен домишке в далеком Березове. Могло кончиться и хуже, совсем уж плохо – колья и каменные столбы убраны с санкт-петербургских улиц не столь уж и давно…
Молчание становилось нестерпимым, и кто-то обязан был его прервать. Фельдмаршал Василий Владимирович знал, сколь тягостны перед боем такие вот томительные минуты ожидания, но начал все же не он.
– Император не оправится, – сказал Алексей Григорьевич. – Надобно выбрать наследника.
– Выборщик… – негромко, но вполне явственно пробормотал фельдмаршал.
– Кого? – скорее жалобно, чем любопытно спросил знаменитый дипломат Василий Лукич.
– Искать далеко не надобно. Вот она! – Сверкнули алмазные лучики, палец Алексея указывал на потолок, как попы указывают на небо, суля якобы имеющиеся там высшую справедливость и надежду.
Над ними в своей комнате захлебывалась злыми рыданиями княжна Екатерина, нареченная невеста императора, уже привыкшая было мысленно именовать себя Екатериной Второй и мечтавшая втихомолку о том сладостном дне, когда сможет открыто ухайдокать в Сибирь брата Ваньку, – отношения меж родственниками в семье Долгоруких, как мы помним, были братскими и нежными…
Некоторое время родственники привыкали к услышанному.
– Неслыханное дело, – твердо сказал фельдмаршал. – Катьку твою? Да кто захочет ей подданным быть? Не только посторонние, но и наша фамилия не захочет, я первый…
– Не говорил бы за всю фамилию, Васенька, – дипломатически равнодушным тоном обронил Василий Лукич.
– Изволь. Я первый Катьке подданным быть не захочу. С государем она не венчалась.
– Не венчалась, да обручалась, – сказал Алексей, и двое других Григорьевичей согласно закивали.
– Венчание – одно, а обручение – иное. – Фельдмаршал с военной четкостью гнул свое. – Да если бы и была она супругой императора, то и тогда учинение ее наследницей напрочь сомнительно. Сбоку припека – Катька…
– Припека? – рявкнул от окна князь Иван, фаворит, и разразился матерной бранью. – Почему же Алексашке Меншикову вольно было возвести на престол чухонскую коровницу? (Все поневоле опасливо оглянулись в разные стороны.) Не ты ли ей, фельдмаршал, подол лобызал не хуже прочих? А то и не подол? (Фельдмаршал презрительно отплюнулся в сторону мальчишки и промолчал.) Лобызал подол, чего там. Теперь же не о коровнице идет речь – о княжне древнего рода. Не худороднее Романовых, я чаю, да и давно ли Романовы на престоле? И не сын ли все же Бомбардир патриарха Никона? Почему Меншиков мог, я вас спрашиваю? Дерзости больше было? Да уж надо полагать… Хоть и пирожками некогда торговал.
Родственники смотрели на него с изумлением – впервые на их памяти этот беспечный юнец кипел настоящей боевой злостью, словно перед лицом опасности в нем забродила-таки кровь всех прежних Долгоруких, немало помахавших мечом за время существования государства.
– Дело, – сказал Алексей. – Уговорим графа Головина, фельдмаршала Голицина, а буде заспорят, можно и прибить. Василий Владимирович, ты в Преображенском полку подполковник, а Ваня майор, неужели не сможем кликнуть клич? Поднимала Софья стрельцов, поднимал Петр Алексеевич полки, поднимал Алексашка гвардию. Что же, кровь у нас жиже?
– Ребячество, – отмахнулся фельдмаршал. – Как я полку такое объявлю? Тут не то что изругают, а и убить могут…
– Персюков ведь не боялся?
– То персюки, – сказал фельдмаршал. – А тут русские солдатушки. По двору разметают…
Григорьевичи вертелись вокруг него, как ловчие кобели вокруг медведя, наскакивали, скалились, брызгали слюной, матерно разорялись, снова напоминали, что и Романовы – не Рюриковичи, вспоминали о дерзости Меншикова, Лжедмитрия и Софьи, увещевали, грозили, что решатся сами и как бы тогда не оказаться Василью свет Владимировичу где-нибудь в неуютном месте. И все напрасно – фельдмаршал не затруднялся перебранкой и в конце концов покинул залу вместе с братом Михаилом, за все время так и не обронившим ни словечка.
Молчание снова давило в уши. Не так уж далеко отсюда ядреным солдатским сном спали гвардейские казармы, и, если рассудить, не столь уж безнадежной была идея подправить русскую историю при помощи граненых багинетов. Случались примеры в недавнем прошлом. Да и в будущем льдистый отблеск гвардейских штыков будет не единожды ложиться на трон русских самодержцев
– штыки возьмут в кольцо Брауншвейгскую фамилию, замаячат поблизости при болезни Елизаветы, поставят точку на судьбе Петра III, мартовской ночью сомкнутся вокруг Михайловского замка, едва не опрокинут напрочь престол в славном и шалом декабре месяце. Но на этот раз штыки останутся там, где им и предписано уставом, – в казармах. Не хватит решимости их посредством переписать историю русской государственности, – видимо, все же ушла водой в песок былая смелость и боевой задор Долгоруких, рука потеряла твердость, заманчивый треск гвардейских барабанов неотвратимо уплывал вдаль, как ни вслушивайся, и вместо эфеса шпаги под руку упрямо подворачивалось очиненное гусиное перо…
– Нужно же делать что-то, – сказал Иван Григорьевич, выражая этим и упование на то, что делом займется кто-то другой, не он.
– Остерман… – заикнулся Сергей.
– Продаст, – сказал Алексей. – Не за рубль, так за два.
О гвардии уже больше и не поминали – спасение было в пере.
– Император должен оставить духовную, – бесстрастным до бесполости дипломатическим голосом сказал Василий Лукич.
– Когда ж он ее напишет? Совсем плох…
(Они упрямо делали вид, что не желают понимать, – страшно было идти до конца и называть вещи своими именами.)
– Император должен оставить духовную, а напишет ее он или нет – дело десятое.
(Потому что не идти до конца было еще страшнее.)
– Вот и пиши, – сказал Алексей.
Василий Лукич примостился было у камина с пером и бумагой, но вскорости сослался на плохой почерк – он был дипломат и предусматривал любые случайности. С его и Алексея слов писать стал было Сергей Григорьевич.
– Погодите, – сказал Иван, белее собственного кружевного воротника. – Посмотрите – письмо государя и мое письмо. Моей руки от государевой не отличить, сам государь не мог – мы с ним не единожды в шутку писывали…
Сличили. Отличить действительно было невозможно.
– Дело, – сказал Алексей. – С богом, Ванюша…
Он терпеть не мог сынка Ванюшу, но на того была сейчас вся надежда. Иван писал духовную в пользу сестры Екатерины. Он терпеть не мог сестрицу Катеньку, но в ней сейчас было все спасение. Спокойное и беспечальное бытие, кавалерии, женщины, шитые золотом мундиры и сама жизнь – все имело опору лишь в белом листе бумаги с голубоватыми водяными знаками голландской фабрики, и никто не думал о метавшемся в жару мальчишке.
– Все, – сказал Иван хрипло.
Алексей тщательно изучил духовную.
– Дело, – повторил он. – Сергей, допиши уж и свою. Вдруг государь подпишет…
Государь ничего уже не мог подписывать. Он беспрерывно бредил, все звал к себе Остермана и не узнавал его, когда Остерман на цыпочках приближался. Наконец император словно бы вернулся в сознание, посмотрел осмысленно и вполне внятно выговорил:
– Запрягайте сани, хочу ехать к сестре…
(Его сестра Наталья Алексеевна умерла годом и двумя месяцами ранее.) И умер – четырнадцати лет и трех месяцев с днями.
Оспопрививание в Европе стало распространяться лишь через шестьдесят с лишним лет.
1730: НАТАША
Утро девятнадцатого января выдалось как страшный сон, только вот проснуться нельзя. Она видела, что глаза у окружающих заплаканы, спрашивала о причинах – ей не отвечали, настаивала – взгляды скользили в сторону, и когда молчать стало вовсе уж невмоготу, ей сообщили осторожно, что сегодня ночью, поскольку все от Бога, государь Петр II Алексеевич в бозе…
Он был тезка великого деда и по имени и по отечеству, но счастья и не то что славы – самой жизни ему не прибавило.
Дальше все плыло. Наташа не различала ни лиц, ни комнат, не знала, куда идет и идет ли вообще. Унять ее рыдания не могли, как ни пытались. Снова, как в тот страшный день смерти матери два года назад, настойчиво надвигалось видение ледохода, но не веселого весеннего – по серой воде ползли угрюмые серые льдины. Это была погибель.
Ее не могли утешить, не могли заставить сесть за стол и проглотить хоть кусочек, сквозь слезы она твердила одно:
– Пропала… Пропала…
В австерии на Мойке, закрытой из-за императорской кончины, но открытой со двора для завсегдатаев, поручик Голенищев, зверски перекосив лицо, шумно занюхивал копченой селедкою только что опрокинутую чарку. Покончив с сим ответственным делом, сказал поручику Щербатову:
– Шереметевым от сей печальной кончины ни горячо, ни холодно, все равно что нам, грешным. А вот Долгоруким – тем, конечно, может выпасть по-всякому. Обручение – не венчание, так что Натали следует Ваньке отказать по причине его полной неопределенности, и в счастии ей недостатка не будет. Мои, кажись, золотые, Степушка…
Но был он весел не так чтобы уж очень. Поручик Щербатов угрюмо пил, ему было тоскливо и почему-то все время холодно.
Довольно скоро придуманная для Наташи Голенищевым диспозиция дальнейшего поведения пришла в голову и тем, кто суетился вокруг нее в тщетных попытках утешить, – не столь уж мудреным был выход и оттого пришел в голову одновременно многим. Очень скоро ей сказали все это в глаза – что после случившейся сегодня ночью смерти жених такой мало чем отличается от камня на шее, что ничего, если здраво рассудить, не потеряно и поправить дело можно в два счета – отказать, и вся недолга; что ей пошел семнадцатый и жизнь только начинается; что не стоит своими руками разрушать эту долгую в почете и достатке жизнь ради отгулявшего свое пустоцвета Ваньки Долгорукого. Советчики торопились, перебивали друг друга, спеша утешить, унять слезы, наставить глупую девчонку, не понимающую, что спасение рядом и заключается в нескольких коротких словах.
Сначала думали, что ничего она от горя не понимает, но оказалось, что все прекрасно поняла, и увещевания стали помаленьку стихать. Все разбивалось об упрямую непреклонность синих глаз. Она сказала:
– Я шла за него, когда он был велик. Что ж, отказать, когда он стал несчастлив? Честна ли я тогда буду? Сердце отдано одному, и назад я его отобрать не вправе…
Это было не настроение минуты, а взрослая решимость, с какой мчался в атаку Борис Шереметев, участвовавший, случалось, и в тех походах, что окончились для русской армии бесславно, но никому никогда не показывавший спины. Наташа повторила свое два раза и замолчала. От нее постепенно стали отступаться – эта яростная наивность была сильнее гневного отпора. Родня помаленьку начала исчезать, отправлялась восвояси и думала лишь о том, как бы не нырнуть в омут следом за сумасшедшей девчонкой. Кто будет на престоле, еще не знали, но в том, что Долгоруким пришел конец, сомнений не оставалось никаких – ясно было и без барометра, что буря близка.
Ближе к вечеру во дворе заскрипели полозья, и по коридорам пронесся опасливый шепоток – приехал князь Иван. Слуги от него прятались, как от плетущейся по селам Моровой Язвы из давних преданий. В залу его провела нянька Домна, по причине преклонных лет и преданности лапушке не боявшаяся никаких коловращений жизни. Он шел к Наташиному креслу долго-долго, через всю, казалось, Сибирь, и, дойдя, рухнул на колени. Наташины пальцы запутались в его нечесаных со вчерашнего дня волосах.
– Ты-то не бросишь? – только и хватило его сказать.
По першпективам мела легкая поземка, сдувая верхушки сугробов. Одинокий возок Долгорукого чернел во дворе дома, который сейчас объезжали десятыми улицами, как зачумленный. В большой нетопленой зале плакали и клялись друг другу в верности двое, почти дети по меркам двадцатого века, а по меркам своего – вполне взрослые кандидаты в государственные преступники, оказавшиеся волей судьбы в центре жестокой коловерти. Обещания в верности звучали весьма серьезно – время, отведенное на жизнь в верности, в любой миг могло сузиться до лезвия топора.
В своем доме сидел вице-канцлер Андрей Иванович Остерман и с превеликим напряжением ума думал хитромудрые и решительные мысли. Русский он освоил давно, но думал все же по-немецки – так было привычнее. Барон Шафиров Петр Павлович, внук крещеного еврея (враг Меншикова, в том числе и из-за изданного светлейшим указа, обрубившего тянувшиеся в Россию щупальца еврейских финансистов), заправлявший ныне посольскими делами, думал по-русски. И еще многие в эти дни мысленно играли в шахматы, где проигравшие фигуры не просто покидали доску. Взад-вперед метались гонцы, ничего не доверялось бумаге. Штыки были в казармах.