Текст книги "Беглецъ. Дневник неизвестного"
Автор книги: Александр Кабаков
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
1 января 1917-го
от Рождества Христова года. Семь часов вечера. Малаховка
ПОСМОТРЕЛ ПОСЛЕДНЮЮ СВОЮ ЗАПИСЬ. Вот я весь в этом: собирался продолжить излияния на следующий день, а вместо того половину месяца не записывал, включая и всю Рождественскую неделю. И ведь каждый день находил объяснение, почему на дневник сейчас ни времени, ни сил нету, а вот только на рюмку и пустую беседу! Уж о храме не говорю – еле праздничную всенощную выстоял и скорей к столу, ведь повод же для пьянства…
Однако были и настоящие причины, по которым не хотел и даже не мог писать. Война и должные последовать за нею неизбежные, едва ли меньшие бедствия всё более удручают, в воздухе уже нечто такое есть, что и последние надежды избежать худшего развеиваются. И тут уж не до самоуглубления.
Чем дальше, тем очевиднее мне, что и небывалое кровопролитие, которому уже два с половиною года, и неизбежные этого кошмара будущие следствия предопределены были деятельностью именно и в первую очередь образованной части мирового и в особенности российского общества в тот Богом посланный нам, но впустую и даже во вред прожитый промежуток, который был между Пресненским восстанием и войною.
Вот принято во всём винить кого угодно. Бешеного Вильгельма, нашего Государя и особенно окружающих его, распутинщину позорную и отвратительный её конец, глупых и сумасбродных миллионщиков наших, едва отучившихся в рукав сморкаться, как уж ставших либералами и прогрессистами, всемирных заговорщиков, устроивших всемирную же кровавую баню, всякого рода извергов, идейных разбойников, которые, на этом я твёрдо стою, ещё хуже разбойников обыкновенных, корыстных… И так всех подряд, хотя бы генералов, нисколько не улучшившихся по отношению к тем, которых Салтыков изобразил, или мужичков наших, которые так и норовят винтовки побросать да приняться за любимое с давних времён дело – имения жечь.
И всё это верно. Но, хоть убейте меня, я, поверх перечисленного, другое главное бедствие вижу, и не в одной только нашей бессчастной России, а во всей Европе, если не во всём мире – бедствие это называется декаданс.
Не о том речь, конечно, что художники стали монстров писать вместо людей и ад вместо Божьего мира, что картины их стали зарисовками бреда, в белой горячке могущего привидеться. И не о том, что литература сделалась уже сплошь изображением распущенных истеричек и выродков, людей дна и «подполья», как выражался господин Достоевский, сам сильно к этому руку приложивший, принялась воспевать мерзости и безумства, да ещё и хамским либо вовсе придуманным, выморочным языком. И даже не о том, что нравы культурных людей опустились до нравов публичного дома и каторги, и не стыдно, а привлекательно стало быть завистливым негодяем и бессовестным лгуном – нет, всё это только поверхностные приметы болезни. А суть болезни проявляется в полном и проникшем до самых основ гниении той жизни, в которую мы пришли когда-то и которая ещё сохраняла черты данного Создателем человечеству и исторически проверенного устройства. Все эти наши горькие, андреевы, скитальцы, врубели и tutti quanti, как и все эти их метерлинки и парижская школа – все они только были сыпью, а сама-то зараза глубоко пошла. Нет, декаданс не в кофейнях и артистических клубах, где шарлатаны выкликают шарлатанские заклинания под видом стихов, а публика аплодирует фиглярским пророчествам катастрофы, делаемым лжепророками ради скандала и денег. Не в гостиных, где присяжные поверенные и дантисты прокламируют свои рецепты справедливости и спасения человечества без Спасителя. И не в одной вообще культуре декаданс, а во всей нашей жизни, в душах, воспринявших болезнь от первоначального гнойника – от культурного общественного слоя. Новомодные знаменитости позировали в сапогах бутылками и шелковых рубахах для «исторических» фотографических снимков, поносили всё, что их подняло из ничтожества и прославило, отвергали не одного только Царя, но и Отечество, и Веру. Их надо было бы в жёлтый дом, а вместо того их слушали, как оракулов, и обязательно беловолосый босяк затягивал пошлую «Дубинушку», расходуя по своему босяцкому разумению великий дар Божий. Вот и дослушались – рушится всё, и, настаиваю, не одна только наша пропащая держава, а именно весь мир, по крайней мере, христианский. Хлебнём ещё мы этой войны.
Следует признать, что всему выше кратко описанному предшествовали не менее очевидные, хотя не такие всеобъемлющие проявления общественного нездоровья. Взять хоть то помрачение умов, которое нашло на образованную нашу публику, одобрявшую травлю, а потом и убийство Царя-Освободителя, истребление генерал-губернаторов… Барышню благородную и образованную в участке высекли, это дикость, конечно, Азия и зверство. Но почему ж, когда мужиков и баб обыкновенно, заурядно пороли в таких же участках, заметим, уже не рабов, а вольных граждан Империи, почему же из-за этого наши народолюбцы за револьверы и бомбы не хватались? А? Вот в пятом году и дождались новой пугачёвщины, и радовались ей, как дурак пожару… Более того – и проповедь графа Толстого, осмеливаюсь считать, была из того же разряда общероссийской мозговой горячки. Но то были заболевания всё же нервные, психические. Декаданс же – это (пишу не для посторонних глаз, так что не буду осторожничать в словах) истинный сифилис, поразивший все органы общественного тела, и мозг, и скелет, и сердце.
А что кроме декаданса есть? Пошлый лубок для плебса, так и тот теперь с «идеями»!
Для какой цели я это пишу, от расстройства весь в ледяном поту, еле сдерживая себя, чтобы не прибегнуть к испытанному средству успокоения, что хранится в буфетной? Не знаю… Быть может, для того, что, начавши в прошлых записях судить себя, не смогу описать своих собственных грехов, не указав, что все они суть тоже декаданс. И хотя отвратителен он мне, а и я не уберёгся.
Итак, что же со мною происходит в то время, как человечество себя истребляет? По первому взгляду, ничего такого особенно ужасного. Суетен в желании угодить своей среде? А кто ж не суетен? Склонен к разрушительному пьянству – да разве я один, особенно в России? В браке несчастлив и жену свою несчастной сделал? Обыкновенная история. Чем же в таком случае я настолько плох, что места себе не нахожу и через эту тетрадь пытаюсь с собою примириться? Прямой ответ будет: не знаю, но плох так, что не могу больше жить и всё чаще, признаюсь, выдвигаю ящик стола, за которым сейчас пишу, и смотрю долго на сизый револьвер, лежащий там в соблазнительном виде. Вот до чего дошел.
А знаю ли другой выход? Монастырь был бы в самый раз, но куда мне… Да и вряд ли скроет монастырь от того, что будет. Другие нужны стены…
Ну-с, однако довольно. Лучше опишу содержание минувших двух недель. В службе было много хлопот, как обычно в конце года, будто не год кончается, а все времена. Положение банка нашего недурное, учитывая же военные сложности в общих финансах – и вовсе отличное. Суммы от правительственных заказов, как водится, наполовину ушли прямо в карманы подрядчиков, а не на дело, так что через наши кассы текло в минувшем году денег много, даже невообразимо много. Большею частью направлялось это через вторые и третьи банки неведомо куда, то есть очень даже ведомо – в те края, где, слава Богу, сын мой обретается, в надежные швейцарские хранилища… А нам шёл хороший процент.
Словом, несколько сослуживцев – симпатичный мне Н-ев из учётного департамента, вечно глуповато-веселый мастер армянских анекдотов Р-дин, товарищ управляющего, и франт и жуир Ф-ов, начальник кассового отделения, – предложили, отдохнув на Рождественской неделе, отметить Новый год и новогодние награды, которые дошли до четверти годового жалованья, семьями в «Праге». Честно сказать, мне это празднование вовсе не было заманчиво, чего стоило только вынести предварительный разговор с супругою, однако благовидного отказа я в момент не придумал, так что пришлось соглашаться. И вот – пожалуйста: вчерашний день. Дом наполнялся тихим недовольством, покуда она собиралась, а горничная бегала с утюгами и щипцами. Потом в поезде молчали в течение почти полутора часов, я читал «Новое время», она смотрела в окно так неотрывно, что любому стороннему было бы понятно – это она специально для меня так смотрит. Забавно было то, что напротив сидела точно такая же пара, немолодые, хорошо одетые, пахнущие дорогими духами люди, тоже явно едущие на встречу Нового года и тоже не разговаривавшие друг с другом. Такое отражение утешило меня.
На извозчике до «Праги», потом полная ночь глупых разговоров и неумеренных еды и питья – Боже, какие же пошляки мои коллеги, не говоря уж о супругах их. Вероятно, и я им вижусь так же… Ни единого осмысленного, идущего если не от души, то хотя бы от ума слова! Всё банальности – и сплетни, и рассуждения хотя бы даже и о войне. И за всем этим – ещё едва ли не три часа обратной дороги. Правда, я в поезде дремал. Обошлось же веселье в 380 рублей с пары, не считая езды, причем на чай дал я один за всех, другие как-то отвлеклись…
А сегодня полдня лежал в постели, потом в одиночестве обедал одним только чаем – несварение! Жена и вовсе не выходила из спальни.
И газет нет – то ли не печатались по случаю праздника, то ли дворник, которому положено, на станцию не ходил. Пусть. Вот дописываю эту несуразно длинную заметку, да пойду всё же хвачу стопку-другую, а то не засну, с этим ночным бдением окончательно распорядок нарушен, сон же у меня и без того некрепкий.
6 января
1917 года
ДЕНЬ, СЕЙЧАС УЖЕ ЗАКАНЧИВАЮЩИЙСЯ, был весь посвящен делам и размышлениям о практической стороне событий.
На двенадцать с половиною утра был назначен у М-ина совет относительно обращения с наличными ввиду войны и потому все более затрудненного сообщения с банками в Швейцарии и в Англии. А дела наши идут именно и преимущественно со швейцарскими домами, поскольку благословенная эта страна сыроваров, часовщиков и менял уже век не воюет, умные и реалистические люди.
Чтобы успеть к совету, я поехал ранним поездом. Пассажиров и в первом классе было много, так что все диваны были заняты, и какой-то господин, усевшись рядом, всё ворочал листы «Русского Слова», задевая меня ими по самому носу. От вокзала пошёл я на Мясницкую пешком, потому что времени ещё оставалось достаточно, можно было и пройтись, и у себя в департаменте бумагами заняться часок до совета. Несмотря на порядочный мороз, под ногами было слякотно, как всегда в Москве, а особенно вблизи вокзалов. Иногда проваливался в лужи выше калош, забрызгал не только брюки, но и шубу едва ли не до пояса… Шел и думал о том, что будущее вообще страшно, а для меня и моих подопечных просто безнадёжно. Слава Богу, сын на своих ногах и в хорошем месте! Но есть ещё жена с её собачками, есть колченогий дворник, старая, почти дряхлая кухарка, которая у нас служит десять лет, бестолковая горничная – куда они без меня? И вот же какая странность: жену я не люблю, прислуга всё же не родня, а прислуга, разве что собачки обожаемые… Однако испытываю к ним ко всем ужасную жалость. Не смогу их содержать – по миру пойдут, с голоду погибнут. Сын помочь не в состоянии, далеко, да ему и самому с женою едва на жизнь хватает его спекуляций… А моё обеспечение, я уж ясно вижу, не вечно.
Банк наш, невзирая на его нынешние успехи, вернее же, как раз по причине этих успехов, непременно должен в скором времени или обанкротиться, или так каким-нибудь образом погибнуть. Войне конца не видно, средства на неё уходят невообразимые даже для меня, не талантливого, но опытного в финансовом деле человека. Военных государственных долгов сделано более 40 миллиардов… А что всё ж таки после войны будет? Настанет пора платить по счетам, тут и вся Богоспасаемая Российская держава может банкротом сделаться, а уж наша контора, особо нажившаяся от новобогачей военного времени и торгующая обязательствами и контрактами, то есть пшиком, без сомнения в трубу вылетит.
А хотя бы и не вылетит, так я вылечу, в мои годы продолжение карьеры сомнительно, везде молодёжь набирает силу…
Накопить же я ничего толком не успел, а ведь всю жизнь работал, как ломовая лошадь! Но жил на широкую ногу, дачу, видишь ли, отгрохал двухэтажную, в содержании дорогую и для жизни человека, служащего каждый день в присутствии, неудобную, прислуги держал прежде по пяти человек, зачем-то выезд с кучером, рысаков имел (слава те, Господи, что избавился, хорош бы теперь с ними был), за одну ночь в «Стрельне» тысячу пропивал, спеша за всех платить, – я же добрейший, открытой души малый. Вся эта роскошь, надо заметить, была не совсем первого сорта, как и обычно у меня. Финансист не высшего разбора, вместо имения дальняя дача, не больше, капитала настоящего нет… А теперь уже едва концы с концами свожу, при нынешних-то ценах, а дальше и того хуже будет. Рождественские наградные уже трачу.
Чёрт бы меня взял.
Никакого выхода из этого состояния не вижу. Впереди – тьма.
Некоторые утешаются, удивительное дело, чтением газет. Вот тот же Н-ев, сослуживец и добрый мой приятель, один из немногих порядочных и неглупых людей в банке. Всё говорит мне одно и то же: посмотри, как люди по всему миру бедствуют, почитай, сравни со своим положением, мы с тобою ещё счастливцы выходим… Но я не могу успокоиться тем, что немецкие агенты в Лондоне взорвали завод военной амуниции и едва не полтысячи народу убили. Мне этих взорванных англичан жалко, очень жалко, и семьи их жалко, но от того не становится меньше жалко должных впасть в нищету моих домашних – ненавидящую меня жену, кухарку, вечно забывающую в суп соли бросить, горничную, дворника и собачек, собачек китайских!
Говоря короче, от этих, никогда в последние месяцы и даже годы не покидающих меня мысленных страданий принял я экстренную меру, благо как раз поравнялся с небольшим заведением позади Красных ворот. Мера состояла в двух подряд рюмках смирновской, заеденных небольшой сайкой, и в третьей, выпитой уже безо всяких, под расчёт. После уличной сырости и мороза с ветром сделалось мне жарко, пришлось расстегнуть шубу в поисках платка…
И тут вдруг я увидал себя со стороны. Будто даже не в зеркале, а именно как-то издалека, вроде бы проходя мимо трактира и заглянув в окно. Вот стоит приличный господин немолодых лет, в хорошей шубе на лирном меху, котелок в руке держит, утирает вокруг рта и под носом после выпитого, сигару раскуривает, но хмурится чего-то… А чего ему не хватает? Всё у него есть.
Утешился. И всего-то надо было – водки выпить.
В таком не то чтобы приятном, но облегчённом настроении пришел в службу, разделся, сел телеграммы смотреть и быстро, надобно заметить, с ними справлялся, тут же диктуя ответы барышне прямо на ундервуд либо ставя решения на том, что ответа не требовало. Делал это почти механически, рутина, знакомая мне по крайней мере лет пятнадцать.
Разобрав таким образом почти всю почту, отправился к М-ину на совет. К тому времени следствия от выпитого уже прошли, настроение моё снова испортилось, а совет его никак не улучшил. Положение наше оказалось ещё осложнённей, чем я полагал. Наличные деньги от прибыли во всяком виде, и в бумагах, и в золоте, хранились здесь же, в подвале, в несгораемых ящиках, к которым приставлены три артельщика в три очереди, вооружённые револьверами Нагана. Да ещё по панели перед нашей и соседней банкирскими конторами прежде прохаживался городовой, просто для порядка, и потому от нас награждавшийся к праздникам десятью рублями, но что-то не видно теперь того городового… Трудность же заключалась в том, что суммы скопились большие, так что следовало выбрать: оставлять ли их в стальных ящиках, либо перевести всю наличность в акции, либо отправить со специальным курьером в цюрихские хранилища.
Относительно ящиков все были единодушны: и Н-ев, и Р-дин, и дураковатый З-ко, и сам М-ин считали, что положение в Москве ненадёжное, еле не каждый день пишут в газетах о грабежах, о беглых кассирах и прочих покушениях на наличность, так что никакие стальные ящики спокойствия не обещают.
Что до покупки на эти деньги даже самых надёжных акций, то это сейчас стало бы чистым безумием, потому что все котировки скачут, 4 %-ная рента едва ли не до 80 рублей, «Кавказ и Меркурий» до тысячи с небольшим, Восточное общество около 400, Братья Нобель немногим меньше двух тысяч… А когда такой ажиотаж, то биржа в любой момент может упасть. При этом съестных припасов не хватает, товарные поезда не успевают подвозить, всё дорожает, а хлеб, особенно белый, и по карточкам не всегда получишь. Сейчас в Петрограде уже совсем нехорошо, из чего следует, что скоро будет и в Москве. У магазинов хвосты народу. Так что любые акции ещё ненадёжнее несгораемых ящиков, когда дело голодными беспорядками пахнет.
Наконец, отправка наличности в Швейцарию или в Англию. Дело и в мирное время было бы рискованное и тяжёлое, не единственно потому, что ограбить могут не только в России, но даже в Англии, а и просто сил потребовалось бы много, мешки неподъёмные, и надо было бы нанять курьера, надёжную охрану и брать носильщиков, и немало заплатить не только за их службу, но и за самый проезд. А тут ещё и война: где курьеров найдешь, чтобы им доверить эдакие деньги? И, главное, каким путём везти? Можно через Финляндию и далее по Европе тайно, но риска много, что в Германии российские средства арестуют. Можно через Архангельск пароходом в Англию, но там как раз на германскую субмарину попадешь… По существу дела надо признать, что европейские границы сделались к концу прошедшего года почти непреодолимы, так что перевозка должна стать настоящей военной операцией, а кто её исполнит?
Между тем, в наличности этой заключена как раз вся наша, участников совета, они же и главные дольщики банка, прибыль. До поры мы считали, что так надёжней всего, и, по существу, были правы. Но в каждой правоте есть своя ошибка…
Ни до чего не договорились, просидевши более трёх часов, и разошлись все с мигренью. А М-ин ещё оставил у себя Ф-ова, видимо, для отдельной беседы не по предмету совета.
Обязательно погибнет наш банк, обязательно!
Мучимый головной болью, я решил на этом занятия сегодняшние закончить и опять пешим ходом отправился на вокзал, проветриться по дороге. Конечно, и опять заглянул куда не следовало бы, рядом с магазином Высоцкого, пил… Потом, с поезда, зашел в станционный буфет, встретил соседа С-вича, через две дачи от нашей живёт, служит в управлении Московско-Казанской железной дороги, из выкрестов. Потребовали под предлогом встречи полбутылки сомнительной водки (коньяк был ещё сомнительней), сардин, языка холодного с хреном, окорока ломтями… И долго вспоминали летние концерты в нашем малаховском театре. Ведь там за обязательный свой бешеный гонорар сам Шаляпин пел, не кто-нибудь! А потом сбились на обычное – Алексеев, Гурко, Брусилов… И снова – Чхеидзе, Пуришкевич, Щегловитов… Вдруг С-вич, тихий и добрый человек, затрясся и зашипел, как кот: «Ненави-жжжу! Всех! Будь они прокляты, изломали жизнь людям, изуродовали страну! И сам… помазанник, а?.. Вырождение, вырождение, а нам-то за что?!» Замолчал, вытер показавшиеся слезы салфеткой, отвернулся… Выпили ещё по рюмке, потом вместе, шагая след в след, пошли по узкой тропинке между высокими сугробами не слишком давно выпавшего снега. Стемнело уже густо, снег отливал под звёздами синевой, собаки гулко лаяли и вдруг принимались выть во дворах, а издалека, от пруда, где устроен каток, который будет вплоть до пробивания иордани, чуть слышно доносились голоса… На перекрёстке мы коротко распрощались.
Да, невесело прошел день. И опять буду утром держаться за бок, горячий ком в животе будет ворочаться, смерть мерещиться… Ах, не надо бы мне пить!
23 янв
Утра 9 часов
МОРОЗ С КРЕЩЕНЬЯ ДЕРЖИТСЯ КРЕПЧЕ 20 градусов, а мне сегодня предстоит дальняя поездка.
Проснулся рано, читал в постели вчерашние газеты, поскольку вчера не имел на это ни минуты досуга, из Москвы приехал в двенадцатом часу ночи, весь день в банке неотрывно занимался и не заметил, как время прошло. Впрочем, новости в газетах такие, что их бы и вовсе не читать, да только от такой страусовой позиции жизнь не изменится. Так что сейчас дождусь кофе (как обычно, жду долго, а принесёт горничная кофейник уже холодным и к нему булки чёрствые; впрочем, того гляди, и таких не будет, за мукой везде очереди и ограничения) да отправлюсь на станцию в мерзейшем расположении.
Уже и у нас взрывы пошли, вот Архангельск… И каких ещё доказательств измены, очевидной всей стране, надо? Во время войны сами собой порты не взрываются. Тем больше, что германцы воюют безо всяких правил и объявили войну субмаринами даже и нейтральным судам. Так и надо теперь, в этом новом веке цинического бесчестия, наглого пренебрежения всеми вечными законами. Верно у Достоевского, которого уж вспоминал здесь, замечено, что если Бога нет, то можно решительно всё, что угодно зверю в человеке. А Бога и всех вообще богов всемирные либералы сильно потеснили за последние десять лет.
Конечно, я сознаю, что среди культурных людей я со своим старосветским отвержением всего, что считается прогрессом, а на самом деле есть злобное шутовство, тление и распад, получаюсь совершеннейшим монстром, ретроградом и едва ли не каннибалом. Да ещё православие моё, сохранившееся, несмотря на университет, хотя и не слишком истовое… Однако тут ещё посмотреть надо, кто каннибал – тот, кто хочет, чтобы оставалось всё не хуже, чем было, или тот, кто готов миллионы в землю положить, чтобы другим миллионам стало лучше, наступила полная свобода и никак не больше восьми часов в день работы. И обязательно справедливость! Ради установления справедливости между странами всю Европу пожгли, народу угробили больше, чем Тимур и Наполеон вместе, а ещё сколько угробим ради установления справедливости между людей, неизвестно…
Ладно, достаточно, а то вовек эту заметку не кончу.
Между прочим, вот интересная вещь: от своего ретроградства я и пишу старым слогом, и сам замечаю, что теперь так уже никто не пишет. Теперь пишут, как Горький, будто лают: «гав! гав! гав!» И одни тире сплошь, это не проза русская, а азбука Морзе. Впрочем, как я пишу, совершенно не важно, поскольку никто моих заметок читать не будет, однако ж любопытно, что действительно выходит, как у какого-то француза, «стиль – это человек».
Пора завтракать и собираться в Москву. Сегодня обязательно надо встретиться с нею, уж более месяца не видались, а потом будет Великий пост… И ведь не осталось уже ничего, кроме дружеского отношения, да и не нужно обоим уже ничего, устали, умерла любовь без надежды. А всё увидеть тянет, посидеть молча в шуме и гаме трактира где-нибудь у самой заставы, даже и там непрестанно оглядываясь, не зашёл ли кто из знакомых, хотя какие могут быть знакомые в таком месте… Несчастные мы люди! Мне, по моему эгоистическому устройству, всё себя жалко, а про её отчаяние стараюсь не думать. Если же думать, то становится вовсе невыносимо. Ей-то каково придётся, когда до самого плохого дойдет? А я помочь не сумею, я и сам со своими убогими погибну. Одна надежда – на него, а он не в меньших трудностях, что и я. Мы вообще многим схожи…
И начну я, как всегда, жаловаться ей на свои обстоятельства. И нехорошо это, неблагородно взваливать на неё свои бессонные страхи, а кому сказать? Не жене же, которая поглядит своими, словно из зелёного льда, глазами, будто в грудь толкнёт, и перебьёт на втором слове, ещё и не услышав, о чём речь…
Нет, не всё следует и в эту тетрадь писать. Пишешь, а перед самим собою стыдно делается.
К тому ж наконец подан кофе – натуральным образом, холодный.