Текст книги "Пепел (Бог не играет в кости)"
Автор книги: Алекс Тарн
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Он встал, закряхтел, разминая ноги. Беседа закончилась. Берл сунул конверт в сумку.
– Скажите, Хаим, – сказал он как можно небрежнее. – Что вы имели в виду, когда сказали, что они преследуют вас повсюду? Ну, про шестьдесят лет?
Мудрец снял очки, подул на них, хотел надеть снова, но почему-то передумал, положил на стол и уставился невидящим взглядам на иерусалимские горы, голубеющие над верхушками сосен.
– Это длинная история, Береле. Вы вот все время дразните меня моими годами…
– Я? Это вы непрерывно прохаживаетесь насчет моей зеленой молодости! – возразил Берл, но старик только отмахнулся и заморгал, будто смаргивая берловы возражения, как попавшую в глаз ресницу.
– Ничего страшного, мой мальчик. Я ведь и в самом деле стар. Стар и болен. А вы молоды и здоровы. Так что все в порядке, каждый из нас может хвастаться только тем, что имеет. Езжайте в Брюссель и будьте осторожней. Голуби – жестокие птицы… Идите, идите. Я тут еще посижу.
Берл стал спускаться по склону. Старик, жуя губами, смотрел на его высокую широкоплечую фигуру, на то, как ловко и безошибочно он перепрыгивает с камня на камень. Удачи тебе, мой мальчик… Берл помахал ему снизу рукой. Старик не ответил. Берлов БМВ рванул с места и исчез за близким поворотом. Сильные парни любят быстрые сильные машины. Немецкие машины. Сам старик органически не переваривал ничего немецкого – ни автомобилей, ни одежды, ни съестного. Ничего… хотя сейчас, когда прошло столько времени, такой бойкот выглядел бессмысленным. Да и чем, в принципе, поведение немцев в той войне, в Катастрофе, отличалось от поведения французов?.. латышей?.. бельгийцев?.. австрийцев?.. Если уж быть последовательным, то следовало бы бойкотировать всю Европу. Все это старик понимал и не раз досадовал сам на себя, когда в магазине автоматически откладывал в сторону понравившийся утюг, обнаружив его немецкое происхождение. Глупость ведь, глупость… а вот поди ж ты, ничего с собой не поделаешь. Аллергия какая-то необъяснимая – не мог и все тут.
В июле сорок первого года им исполнилось одиннадцать. Ему и Йохевед, сестре-близняшке. Жили они тогда под Советами в маленьком белорусском местечке. Большая семья… В ту пору были очень большие семьи, даже огромные, невзирая на высокую детскую смертность… а может быть, именно из-за нее. Бабка Мудреца рожала семнадцать раз, а выжили только девятеро. Чуть больше половины, и то слава Богу. А все равно ведь большая семья получилась. Мудрец задумчиво кивнул. Очки снова запотели – странно в такую сухую погоду. Он снял их и протер клетчатым платком. Внизу под горой неуверенно ударил колокол и тут же смолк, будто испугавшись.
Дома у старика лежала столетняя фотография, непонятным образом уцелевшая в кровавой суматохе минувшего века. Тогда делали снимки на совесть, будто предчувствуя тяжесть грядущих испытаний. Твердый картон, хорошая печать, точная выдержка, ретушь, где требуется. Дед и бабушка сидят, старшие дети стоят вокруг, младшую девочку бабушка держит на коленях. Это будущая мама Мудреца, Мирьям. Бабушке, должно быть, лет тридцать пять, на ней длинное платье с пышным рукавом, твердо сжаты тонкие губы, взгляд прямой и уверенный – хозяйка дома, глава семейства. Дед в темном мешковатом костюме; мягкие черты лица, мягкий взгляд, мягкая улыбка… Все мягкое, только руки твердые даже на глаз – узловатые руки ремесленника, отдыхающие сами по себе на дедовых коленях, как четырехлетняя Мирьям – на бабушкиных.
Семья работала по шорному ремеслу – конскую упряжь делали для всего уезда. Искусство это тонкое, долгой учебы требует. И все равно, сколько ни учись, а настоящим мастером можешь стать только по чему-то одному. Ничего удивительного, так оно во всем, кому что Господь назначил. У кого-то хомуты получаются, а у кого-то седла. Да… Мудрец начал осторожно спускаться к шоссе – не напрямик, сломя голову, как его молодой напарник, а по длинной спиральной тропинке, осторожно придерживаясь за ветки и темно-серые каменные зубья. Обидно сломать ногу в такой ситуации. Один, в будний день… лежи тут потом, жди, пока обнаружат. Надо было спуститься вместе с Берлом.
В молодости человек уверен, что принадлежит сам себе… да не только он, но и весь мир заодно. А потом обнаруживается, что пределы владений не столь широки. Сначала из списка собственности исчезают внешние объекты: люди, предметы, события… все, весь наружный мир без остатка, все, кроме тебя самого. Но уж это-то, последнее – мое? Уж сам-то я могу поступать с собой, как вздумается? Ан нет, и тут ошибка. Старик остановился, чтобы отдышаться. На лбу выступила испарина, он присел на каменный обломок, поерзал, устраиваясь поудобнее. Последнее открытие заключается в том, что даже сам ты не принадлежишь себе, вот ведь какая штука. А кому?.. Или – чему?.. А какая, собственно, разница? Важно, что не себе. Эта нога, к примеру, чужая, и ломать ее у тебя нету никакого права, понял, старый ты хрыч? Внизу проехала машина. Все-таки ездят, хоть и будни. Ну, давай дальше, осторожненько, осторожненько…
Бабушка вот эту простую истину насчет собственности поняла очень рано. Она не принадлежала себе с ранней молодости. Семье – это да, а себе – нет, не принадлежала. Особенно, когда дед умер. Деда Мудрец не знал, они с Йохевед родились намного позже. От деда осталась только та фотография, где он с руками, живущими отдельно. Бабушка положила ее в маленький фибровый чемоданчик – видимо, потому, что она идеально подходила по размерам – как раз закрывала все дно. Это было летом, и она жутко ссорилась со всеми одновременно. Бабушка требовала уходить немедленно, бросить дома и уходить, бежать. И это выглядело совершенным безумием, потому что кто же так бросает свой дом, свою печь и кровать, и обеденный стол, и одежду в сундуке, и посуду в шкафу… и всю свою жизнь? Разве так можно?
Самое странное, что к этому призывала именно бабушка, именно она, прожившая на том месте дольше всех, родившая там семнадцать детей, из которых выжили девять, и вот они, все девять, уже взрослые люди с семьями, и у каждого свои дети, и никто из них не понимает, как это так можно – все бросить и бежать неведомо куда. И тогда бабушка заплакала и сказала, что коли так, то она спасет кого можно, а можно было только близнецов – Хаима и Йохевед, потому что их родители в тот момент как раз уехали в Витебск на неделю, и получалось так, что совершенно некому было защитить близняшек от вдруг обезумевшей бабушки. А они ревели и ни за что не хотели уезжать, они хотели оставаться вместе со всей семьей, с дядьями и с тетками, и с несметным количеством двоюродных братьев и сестер, со всеми, кто спустя всего три дня уже лежал в лесном рву, глядя мертвыми глазами на верхушки сосен.
Мудрец снова остановился, держась рукой за сосну. Здесь сосны другие – низкорослые, корявые, с длинными мягкими иглами. Там, в Белоруссии, были стройные, высоченные деревья, и крона у них начиналась под самыми облаками, а они ехали втроем на подводе – бабушка, он и Йохевед, и из вещей у них был узел с одеждой, мешок картошки и фибровый чемоданчик с фотографией. Бабушка увезла их от смерти. Вся остальная семья погибла, все до одного, включая младенцев, тридцать четыре человека. Бабушка умерла через месяц после этого, в Перми. Просто легла вечером на кровать, а утром не проснулась, как будто посчитав свои обязанности выполненными. Без семьи она не значила ничего в собственных глазах… но в собственных глазах – не важно, собственные глаза, как уже говорилось, далеко не видят. Без семьи она не значила ничего в чьих-то важных, хозяйских, решающих глазах, и поэтому, когда хозяин решил забрать ее, то он просто открыл кровать, как дверь, и увел бабушку за собой туда, где она казалась ему нужнее.
А близняшки длинным путем оказались в Земле Израиля, вместе с фибровым чемоданчиком, одним на двоих. Здесь, в апреле 48-го, по дороге в осажденный Иерусалим, погибла Йохевед, семнадцатилетняя медсестра «Кровавого конвоя», расстрелянного арабами в ущелье Баб-эль-Вад. Мудрец оторвался от сосны, сделал еще несколько осторожных шагов и по ступеньками спустился на шоссе, на ровный, надежный асфальт. Вот видишь, ничего не случилось, даже ноги целы. Теперь он не торопился уезжать, стоял у края обрыва, глядя на запад, в сторону Баб-эль-Вада, а гора Герцля огромным горбом висела у него за спиной, у него на спине; гора Герцля, с военным кладбищем, плиты которого пестрят знакомыми именами, с памятником Яд-ва-Шем, в молчании которого слышны вздохи и плачи его семьи, всех тридцати четырех человек, оставшихся там, во рву, в лесу под белорусским местечком. И золотой брусок с клеймом Прусского Государственного Монетного двора от 1938 года, нежданно-негаданно выплывший из синайской пустыни, странным образом соединял Мудреца, военное кладбище и Яд-ва-Шем в один болезненный треугольник. Лысый, морщинистый, в огромных очках и с горой на спине, старик напоминал черепаху, вставшую на задние ноги.
СВИДЕТЕЛЬ № 3
Меня зовут Ханна, Ваша честь. Я – жена Иосифа, музыканта. Мы поженились весной 41-го года, в мае, 15-го числа, в Антверпене. Мы были очень счастливы вместе в течение всего времени, которое нам подарил Господь, хотя времени этого оказалось не так уж и много. И все равно: мы были счастливы каждую отдельную минуту, а это чего-нибудь да стоит, правда ведь? Мы были тогда еще очень молоды, настолько, что найдется немало людей, которые скажут, что жениться в таком возрасте неосмотрительно, что надо прежде покрепче встать на ноги, да и вообще проверить истинность чувства. Возможно, они правы: не знаю, как бы я сама отреагировала, если бы мой сын вдруг заявился ко мне с подобным требованием, едва перевалив через собственное двадцатилетие. Действительно, рановато, что и говорить. Но у нас с Иосифом имелись смягчающие обстоятельства.
Во-первых, конечно же, война. Не подумайте, Ваша честь, что я из тех, кто списывает на войну все, что только возможно. Война или не война, но жить надо всегда по-человечески. И тем не менее, что-то она меняет, и даже сильно. Во-первых… ну вот, так и знала! Это у меня такая глупая привычка, Ваша честь: постоянно вставлять это дурацкое «во-первых». Иосиф часто посмеивался надо мной из-за этого. Он даже мне кличку придумал такую: «Вопервых».
– Эй, Вопервых! – кричал он, возвращаясь с работы. – Где твое Вовторых?
Потому что до «во-вторых», Ваша честь, у меня обычно не доходит. Ну да все равно, не важно. Так вот, война отличается тем, что лишает тебя возможности планировать свою жизнь. А я спланировала свою жизнь заранее, еще подростком. Во-п… в общем, так: я хотела впервые влюбиться в семнадцать лет, но замуж выйти только в двадцать один и сразу родить шестерых детей.
Много, правда? Это потому, что мне самой очень не хватало брата или сестры. Я росла единственным ребенком в семье, причем поздним, а это нелегко. Отец владел большой обувной фабрикой в Кобленце и мог исполнить любой мой каприз, что и делал с такой нерассуждающей готовностью, как будто предчувствовал, что это ненадолго. В конце концов, мы лишились всего – и фабрики, и денег. Году в 37-м… или 38-м, не помню точно. Нацисты заставили отца переписать фабрику на них. Это тогда делали со всеми евреями, у кого был хоть какой-то грош за душой. Приходили и предлагали на выбор: отдать имущество или отправиться в концлагерь. Отец, естественно, выбрал первое. Я помню, как однажды он пришел домой, сел за обеденный стол и долго молчал перед тарелкой со стынущим супом, а потом сказал:
– До концлагеря все равно дойдет, но пока это хотя бы дает нам какую-то отсрочку. Все-таки, лучше так, чем смерть, правда? Кроме того, немного денег удалось спасти, так что с голоду не помрем.
И лукаво подмигнул мне. Все-таки он любил меня без памяти, Ваша честь. У меня действительно было счастливое детство.
Увы, относительно денег отец оказался неправ. Нацисты были совсем не дураки. Тогда многие переводили деньги в Швейцарию, в самые надежные и честные банки. Ха! Надежные и честные… Не знаю, насколько они надежные, но уж относительно честности… Я не утверждаю, Ваша честь, что швейцарские банки работали на нацистов, но то, что они работали вместе с нацистами, не подлежит сомнению, во всяком случае, для меня. А иначе как объяснить, что номера счетов моего отца и многих других оказались в руках нацистов? Ну, а дальше понятно: деньги или концлагерь. Между прочим, и фабрику тоже отец переписал не на германскую, а на какую-то швейцарскую фирму… не помню ее названия. Так что, если вы носите швейцарскую обувь, то не исключено, что сшита она из нашей кожи. Из нашей – в смысле – украденной у нас. Хотя Иосиф бы сказал, что из нашей кожи – во всех смыслах.
У моего мужа была странная теория, Ваша честь. Он полагал, что все гонят нас так дружно потому, что мы, евреи, существа с другой планеты. Когда из Польши стали приходить страшные слухи, я им совершенно не поверила. Во-первых, такого просто не могло быть, потому что ни один человек не в состоянии сделать другому человеку такого ужаса. Хотя нет… не так… бывают всякие сумасшедшие и садисты, но это ведь больные, Ваша честь, их немного, а в основном-то люди нормальны. И поэтому ужасы не могли совершаться в таком огромном масштабе одними лишь садистами, обязательно потребовалось бы участие обычных, нормальных людей – просто потому, что одних садистов не хватило бы, чтобы поднять такое большое предприятие, хоть собери их со всей Европы. А нормальный человек такого сделать не может – следовательно, слухи лживы. Доказательство от противного, как в школе.
Но когда я привела это рассуждение Иосифу, то он улыбнулся – у него была такая грустная, смутная улыбка, похожая на фонарик одинокого велосипедиста на пустынной ночной дороге – и сказал:
– Глупости, Вопервых. Посмотри, разве твой отец делал обувь из искусственной кожи?
– Но при чем тут это? – возразила я. – Там кожа животных, а не людей.
– Вот-вот, – сказал он. – В этом-то все и дело. Мы для них тоже не люди, и поэтому нет никакой причины, отчего бы не сделать с нами то же самое…
– Но мы же люди!
– Откуда ты знаешь? Если мы говорим одно, а все остальные, все человечество, столь дружно утверждает обратное, то кто, по твоему, прав?
Иногда он был совершенно невыносим, Ваша честь. Но красив. Мой муж был исключительно красив. Я пропала моментально, едва лишь увидела его в первый раз там, на «Сент-Луисе». Это было 15 мая 39-го года, за два года и один день до нашей свадьбы. Конечно, точно, Ваша честь. У меня вообще превосходная память. А! Кстати! Я вспомнила название той швейцарской обувной фирмы: «Балли». Так она называлась. «Балли».
Мне исполнилось тогда семнадцать с половиной лет, а я, как вы помните, по плану предполагала впервые по-настоящему влюбиться в семнадцать. Другими словами, прошло целых полгода, а я еще не встретила никого и, честно говоря, начала уже слегка беспокоиться. Нет, кавалеров у меня всегда хватало, но все они были какие-то не те… хотя… нет, все-таки не те. Иосиф играл на фортепьяно вместе с корабельным ансамблем, так что я даже сначала подумала, что он один из музыкантов. Ах, Ваша честь, если бы вы видели его на сцене! Высокий, худой, с голубыми глазами, вдохновенным профилем и очень короткой стрижкой. Я еще, помню, подумала с досадой: ну зачем он постригся так коротко, как после тифа? С длинной спутанной шевелюрой он был бы, как две капли воды, похож на великих пианистов прошлого. На кого?.. Ну, например, на Шопена… или на Листа… то есть, на их портреты. Рахманинов? Ах да, действительно… А разве Рахманинов тоже был в концлагере? Нет ведь, правда?
Дело в том, что мой Иосиф не сам выбрал свою короткую стрижку – его постригли в лагере, в Дахау. И худоба имела то же происхождение – лагерное. И, видимо, шрамы у рта тоже. Видимо – потому что никакие уговоры не могли заставить его рассказать что бы то ни было о Дахау. Так что мне приходилось довольствоваться одними лишь редкими обмолвками, намеками, кивками и прочими мелочами. Женщины, Ваша честь, очень наблюдательны и умеют пользоваться интуицией намного лучше мужчин. Так что мне никогда не составляло особого труда понять, что происходит в голове у моего мужа – во всех отношениях, кроме того, лагерного. Просто утыкаешься в непроницаемую перегородку, как в каменную стену, и все – кричи или стучи – не достучишься, не докричишься.
Но это все выяснилось уже потом, а тогда, на «Сент-Луисе», мы просто переглядывались в течение целого дня, пока я не поняла, что успею состариться, прежде чем он отважится заговорить со мною. В итоге я подошла к нему сама – но не как к незнакомому мужчине, что выглядело бы неподобающе, а как к музыканту. Я всего лишь попросила его сыграть тему пилигримов из «Тангейзера», знаете: та-та, та-та, та-та-рам… я очень люблю Вагнера, Ваша честь, как любой человек, родившийся на Рейне. Иосиф посмотрел на меня ошеломленным взглядом, как-то автоматически кивнул, взял первый аккорд и опустил руки с клавиш.
– Пожалуйста, извините меня, госпожа, – сказал он. – Но я не могу играть Вагнера. Он слишком напоминает мне напильник.
В жизни не слышала более странного сравнения, но поскольку цель у меня была все-таки совсем не музыкальная, то я легко согласилась на Шопена. Так мы познакомились, во вторник… а уже к пятнице губы у меня распухли от поцелуев.
Ах, Ваша честь… мы вцепились друг в дружку, как сумасшедшие. Счастливее тех недель у меня не было ничего в жизни. Стыдно сказать, но я даже не особо огорчилась, когда нас не пустили на берег. Люди вокруг находились на грани отчаяния, один даже бросился за борт, а я просто светилась от радости. Странно, не правда ли? Думаю, что та безнадежная, жуткая ситуация только усиливала наши чувства. Ведь отчаяние и счастье очень близки по природе, Ваша честь: и то и другое дает ощущение пропасти. Уж мне-то можете поверить, как побывавшей в обоих этих состояниях. Кто-то говорил, что в самом крайнем отчаянии, когда уже совсем-совсем дальше некуда, и от надежды не осталось ничего, даже имени, там, на самом краю, есть крохотный пятачок, где человек чувствует себя счастливым. Свободным от всего и счастливым. Это действительно так. Жаль, что добираться до этого пятачка так неимоверно больно.
И на обратном пути я расстраивалась не оттого, что нас возвращают в Германию на вполне вероятную смерть, а оттого, что кончаются наши свидания на палубе, в волшебном, пахнущем дегтем, мире шлюпок и корабельных канатов. Мне очень стыдно в этом признаваться, Ваша честь. Я и тогда изо всех сил корила себя, напоминала о несчастной судьбе моих бедных родителей, давших мне так много, ругала свое поведение эгоистичным и бессердечным, но ничего, ничего не могла поделать с собственным счастьем. Так же, как и потом, через четыре года – с собственным отчаянием… в этом тоже заключается их большое сходство. Ими невозможно управлять – они сами управляют тобой. Вот и там, на «Сент-Луисе», нами управляло наше счастье и общее несчастье.
Когда стало окончательно ясно, что мы возвращаемся прямиком в руки гестапо, я вынуждена была скорректировать свои подростковые планы. Конечно, Ваша честь, я не планировала становиться женщиной в столь раннем возрасте и уж, во всяком случае, не до свадьбы. И хотя за те две недели наши с Иосифом отношения несколько устали от одних только поцелуев, а губы так просто отваливались, и хотя на ощупь мы уже знали друг дружку наизусть, до самого последнего квадратного сантиметра, но все это еще не являлось поводом для того, чтобы позволить ему перейти последнюю границу. И несмотря на то, что мне хотелось этого не меньше, чем ему, я всегда помнила о необходимости сохранять голову даже когда ты ее совершенно теряешь. Но война, как я уже говорила, имеет обыкновение расстраивать самые благоразумные планы.
Так и получилось, что я потеряла невинность не на роскошном ложе с балдахином, после торжественной брачной церемонии на полтысячи приглашенных гостей, а в корабельной шлюпке под грубым брезентовым пологом. Я пошла на это только потому, что «Сент-Луис» уже подплывал к Европе, а значит, и к гестапо, концлагерю и смерти, и хуже того – к неминуемому расставанию с моим любимым. Таким образом, продолжая следовать плану, я рисковала просто не узнать, что это означает – быть женщиной. И я сама затащила Иосифа в ту жесткую шлюпку. Он был еще неопытней меня, так что невинность мы потеряли одновременно, как Адам и Ева, честное слово, прямо как Адам и Ева. Так мы и чувствовали себя, Ваша честь – Адамом и Евой, одни в целом мире под брезентом, на палубе вечно гудящего своими котлами корабля, с обрывками румбы, доносившейся из танцевального зала, где тогда уже никто не танцевал. И знаете, я ни о чем не жалею. Наоборот, я была счастлива тогда совершенно неимоверным, невозможным счастьем. Верно, что шлюпка совсем не входила в мои первоначальные планы. Но и такое огромное счастье – тоже.
А наутро капитан собрал пассажиров и известил о том, что нас согласны принять в Антверпене для распределения по четырем европейским странам.
– Вот видишь, Вопервых, – сказал мне Иосиф на ухо. – Стоило нам заняться любовью по-настоящему, и все немедленно устроилось. Что бы нам было не сделать это еще до Гаваны! Глядишь, и сидели бы теперь на Кубе. И вообще, сколько времени потеряно…
Вот-вот… я ж вам говорила, что временами он бывал совершенно невыносим. Это ж надо такое сказать… хотя, потерянного времени было действительно жалко. И все равно – как можно думать о таких вещах, когда все вокруг безумно радуются неожиданному спасению?! Конечно, я устроила ему выволочку – и немедленно, там, в зале, и потом ночью – в шлюпке… Он был неутомимым любовником, мой Иосиф. Ах, Ваша честь, лучшего мужа трудно себе представить!
У отца были дальние родственники в Брюсселе, и поэтому нас распределили туда. Отец представил Иосифа, как моего жениха, так что сошли мы на бельгийский берег вчетвером. Вернее, впятером. Понимаете, нам всегда очень везло на добрых людей. Вот и на корабле Иосиф подружился с одним добрым пьяницей-музыкантом по имени Гектор. Примерно через два дня на третий Гектор срывался в запой, и тогда буквально не мог усидеть на стуле. А без пианиста ансамбль не справлялся, и поэтому они привязывали Гектора к стулу, чтобы он не падал, и это выглядело ужасно комично. И хотя при этом играл он замечательно, время от времени отвлекаясь только на то, чтобы пропустить еще стаканчик, но впечатление у многих оставалось все равно не слишком благоприятное. В общем, Иосиф сильно выручал их в такие моменты: он просто садился и играл вместо Гектора весь репертуар, даже без нот, со слуха. Он был потрясающе музыкален, мой муж. Ну и тогда Гектор получал, во-первых, передышку от веревок, а во-вторых – вот видите, я иногда говорю и «во-вторых» – а во-вторых, возможность беспрепятственно напиться у себя в каюте совсем уже до положения риз.
Так что, в определенном смысле, он хотел отблагодарить Иосифа за помощь. Но знаете, Ваша честь, в его добром отношении к нам чувствовалось еще что-то, помимо желания отблагодарить и понятного стремления пожилого человека пообщаться с красивыми молодыми людьми. Не сочтите мое замечание за бахвальство, но вы ведь знаете, что старики часто тянутся к нам, молодым, именно по этой причине. А Гектору было, я думаю, не меньше тридцати пяти лет. Возраст еще не преклонный, но все-таки… Что чувствовалось? Вина. Он постоянно смотрел на нас виноватыми глазами, как будто был причастен к тому, что происходило на «Сент-Луисе».
Что?.. Да в том-то и дело, что – не был! Просто никаким боком.
Уверена ли я? Конечно, Ваша честь. Причем, здесь вы можете положиться не только на мою женскую интуицию. Дело в том, что однажды я невольно подслушала его разговор с Иосифом на эту тему. Я совершенно отчетливо слышала, как Иосиф успокаивал Гектора, доказывая, что нет на нем никакой вины, просто ни капелюшечки. А Гектор молча пил стакан за стаканом и время от времени вставлял всякие нехорошие слова, которых я даже повторить не могу, особенно в вашем присутствии.
Он очень хотел нам помочь, но не мог поделать ничего. Уж если сам Бог не мог, то что же говорить о простом круизном музыканте, да к тому же еще и пьянице! Но одно Гектор обещал твердо – помочь Иосифу с работой. Сначала в Гаване, а потом, когда выяснилось, что мы остаемся в Бельгии, – в Брюсселе. Поэтому он просто самовольно разорвал контракт со своей компанией и сошел с нами на берег. И действительно, помог! Знаете, у музыкантов везде знакомства, особенно в таком продвинутом возрасте. Перед тем, как уехать в Америку, он даже какое-то время поиграл вместе с Иосифом в кабаре рядом с площадью Сент-Жан, куда им удалось устроиться. Это нас здорово выручило – ведь тогда из всех четверых работал только Иосиф. Тащил все на себе в неполные девятнадцать лет. Без него мы просто бы не выжили.
…Гектор уехал в конце августа.
– Не спешите со свадьбой, Ханна, – сказал он мне на прощанье. – Отпразднуем в Нью-Йорке. Будут тебе и тысяча гостей, и кровать с балдахином. Обещаю.
Я поцеловала его в губы, пахнущие столетним перегаром. Он был настоящим другом, этот Гектор Салазар. Думаю, насчет свадьбы Гектор сказал в шутку, но я подумала, что, по сути, он прав. Куда торопиться? В глазах всего света мы уже были женаты, хотя и соблюдали определенную степень внешних приличий. Тем не менее, я не сомневаюсь, что мои родители прекрасно слышали, как по ночам я пробираюсь в иосифову комнату. Слышали, но понимали, что война меняет самые лучшие планы. Из этого факта, кстати, следовал еще один вывод: если уехать подальше от войны, то вполне возможно вернуться к нормальной, планируемой жизни. А уехать от войны было можно только через американскую визу. В момент расставания с Гектором никто не сомневался, что это вопрос нескольких месяцев.
– Получим визы в декабре, максимум – в феврале, – рассуждала я. – В Нью-Йорке будем не позднее марта. А в мае сыграем свадьбу. Уж я припомню Гектору его обещание!
Что может быть красивее свадьбы весной, в мае!
Но прошел декабрь, и февраль, и май, а виз все не было.
– Ничего, ребятишки, – говорил мой оптимистичный папа. – Никто из моих знакомых еще не ждал визы дольше двух лет. Не падайте духом, недолго осталось.
И лукаво подмигивал мне, как делал всегда, когда хотел скрыть собственную растерянность. Иосиф молчал, не возражал, но я-то знала, что он уже ни капельки не верит в то, что мы вот-вот окажемся на Бродвее.
Он говорил: – Американцы дают евреям чуть больше двадцати тысяч виз в год. А спастись хотят миллионы. Представляешь, сколько лет надо ждать очереди? Надо Бога благодарить за то, что мы здесь, а не в Германии. Уж сюда-то нацистам не добраться.
– Почему? – спрашивала я.
– Ну как это почему, – уверенно отвечал он. – У короля сильная армия. Франция и Англия тоже помогут. Гитлеру в жизни не преодолеть Арденны. Там знаешь какие укрепления!
Потом отец нашел работу, хорошую, на алмазной фабрике в Антверпене, и они с мамой переехали туда, а мы с Иосифом остались в Брюсселе. Теперь мне уже не приходилось прокрадываться в его постель по ночам, осторожно ступая босиком по холодным скрипучим половицам. С одной стороны, это было удобнее, а с другой – исчезло что-то такое… не знаю, как и сказать. Единственно, что я знала твердо: свою свадьбу я сыграю в мае, несмотря ни на что. Уж если мне не суждены полтысячи гостей и кровать с балдахином, то будет хотя бы май. Нельзя же так уж во всем себя ограничивать, Ваша честь!
Мы назначили свадьбу на 15 мая – ровно через два года после того, как впервые увидели друг друга, день в день. Планировать, так планировать! Виз все еще не было, но на этот раз я решила больше не откладывать. Во-первых, мы с мамой сшили красивое платье. Иосиф свой фрак должен был взять напрокат. За неделю до свадьбы он заранее заказал праздничный ужин. А 10-го числа Гитлер вошел в Бельгию и стало уже не до свадеб. Сильная армия короля даже не пыталась сражаться. Все было кончено за две с половиной недели. Блицкриг. Эсэсовцы маршировали по улицам Брюсселя, и восторженные горожане бросали им цветы. Оказалось, что множество людей ждали немцев, как манны небесной. Повсюду, не только в Брюсселе, потому что с Голландией и Францией случилось ровно то же самое. О бродвейской свадьбе можно было забыть. Мы снова оказались в руках у Гитлера.
Они не сразу начали нас убивать, Ваша честь. Сначала все казалось не так уж и страшно. Люди продолжали жить, как жили, шли утром на работу, а вечером – в кафе, так, как будто бы страна не перешла из рук в руки, словно подержанная автомашина. Выходили те же самые газеты, даже коммунистическая. Разве что тон их слегка изменился.
– Все еще будет хорошо, вот увидите, – сказал мой папа, когда мы приехали к ним в гости в Антверпен. – Бельгия – это вам не Германия. Тут штурмовики не водятся. – И подмигнул мне.
Но оказалось, что штурмовики водились и в Бельгии. По всей стране шел набор в дивизии СС; молодые люди записывались тысячами – очищать от евреев и коммунистов объединенную Гитлером Европу.
Осенью были объявлены новые правила. Всем нам приказали зарегистрироваться заново и получить особое удостоверение личности, поперек которого стоял крупный штамп «Еврей». Отныне евреям запрещалось заниматься многими профессиями, посещать парки, рестораны, театры… любое место, где мы могли бы осквернить своим видом взгляд добропорядочных граждан арийского происхождения. Для нас ввели специальный комендантский час. Иосиф потерял работу почти сразу. Надо сказать, что внешне он выглядел идеальным арийцем – светловолосый юноша с голубыми глазами и прямой линией носа. Но, видимо, люди гестапо обладали сверхъестественным нюхом на такие вещи. Затем, когда начали конфисковывать еврейское имущество, потерял работу и отец.
Тогда-то Иосиф и потребовал немедленной свадьбы. Почему немедленной?
– Ну как же, – сказал он. – Ты что, не помнишь «Сент-Луис»? Там тоже все шло наперекосяк, пока ты упрямилась. А стоило нам, наконец, залезть в шлюпку, как тут же произошло чудо, и все устроилось.
– Как же мы сыграем свадьбу без гостей? – спросила я. Понимаете, Ваша честь, комендантский час не очень-то способствовал хождению в гости. Да и вообще люди уже тогда предпочитали не высовываться из своих нор. С мечтой о сотнях приглашенных я уже рассталась, но все равно было непонятно, как именно Иосиф предполагает собрать на празднество несколько наших друзей и родственников. Он посмотрел на меня своими грустными глазами и улыбнулся.
– Нет! – твердо сказала я в ответ на эту улыбку.