Текст книги "Гроза"
Автор книги: Алана Инош
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
– Ну, не генеральным, конечно. – Валерия откусила кусочек шашлыка, прожевала, запила глотком вина. – Финансовым, если уж совсем точно.
– Неплохую карьеру сделали, – проговорил отец. – А что ваша фирма строит?
Валерия перечислила несколько объектов, которые были у них в работе, и отец понимающе кивал.
– А вы не замужем, Лерочка? – подала голос бабушка.
Мама вытаращила на неё глаза: мол, ну что за вопросы! Впрочем, гостья ответила спокойно и суховато:
– Нет. Работа, знаете ли, отнимает всё время.
– Работа работой, но и детей рожать тоже надо, – наставительно сказала бабушка. – Годики-то летят, часики тикают… За тридцать вам уж, поди, перевалило? Денежки зарабатывать, конечно, надо, но кому они нужны будут, если нет семьи?
– Не самая подходящая тема, – мягко, но решительно остановила её мама. – Личная жизнь Леры никого не касается.
– А что это у нас тихо? Скучно даже, – чтобы переменить разговор, заметил отец. – Радио, что ли, хоть включить…
Второй стаканчик вина разлился внутри у Любы теплом, одетым в сиреневое кружево и янтарные бусы заката. Остудив внутренний жар глубоким вдохом, она сказала:
– Зачем нам радио, когда у нас есть дедушкина гитара? А Лера играет и поёт, я сама слышала.
Это и был её маленький замысел: вызвать к жизни тайну высокого забора и воскресить если не смех, то хотя бы звон гитары и голос, поющий грузинские песни. Почему она была так уверена, что пела именно Валерия, а не её подруга? Наверно, малинник, колыхаясь, подсказывал ей это, да и яблони, подрумяненные вечерними лучами, высмеивали даже саму мысль о том, что на это оказалась бы способной блондинка со змеиным взглядом. Не было у неё такого сердца, из которого рождаются песни…
– Да? Вы поёте? – оживилась мама. – Дедова гитара у нас и правда есть. Может, исполните что-нибудь?
– Да ну, – нахмурилась Валерия, бросив на Любу не то укоризненный, не то сердитый взгляд. – Я давно уже не играла, позабыла всё.
– Не может быть, не верим, – поддержал маму отец. – Если поёшь, разучиться, по-моему, невозможно!
Вино влило пружинистую готовность в ноги Любы – прямо-таки богатырскую силушку. Вечер обвивался вокруг души тёплым монистом солнечных зайчиков, тихий покой неба венчал их с Валерией взгляды: один – торжествующе-ласковый, другой – смущённый.
– Я принесу гитару, – сказала девушка.
Инструмент решила этой весной сослать на дачу бабушка: после смерти деда он висел дома три года и пылился. Бережно расстегнув чехол, Люба достала жёлтую гитару с потемневшими струнами, серебристо блестевшими в тех местах, где их щипали пальцы. Вручив её Валерии, она шепнула:
– Для меня… Пожалуйста, Лер.
– Уфф, – озадаченно выдохнула та, держа инструмент на коленях, потом закинула ногу на ногу и прижала гитару к себе, тронув струны. Те отозвались низким, хриплым звуком. – Ну хорошо, я попробую… Только её чуть-чуть настроить надо. На ней, видимо, давно не играли. Сейчас, минутку…
Некоторое время она подкручивала колки, пощипывая струны и дотошно добиваясь нужной высоты звучания; её тёмные брови сосредоточенно хмурились, а Люба в тёплом облаке лёгкого хмеля не сводила взгляда с ресниц Валерии. Из их тени была готова вот-вот проступить разгадка…
– Менять струны надо, конечно, – сказала гостья, садясь поудобнее. – Ну ладно, попробую как-нибудь сейчас. Если что – не судите строго.
На краткий миг она подняла взгляд, и Люба увязла в нём, как в тёмном гречишном меду. Быстрый, серебристый перезвон вступления – и к музыке добавился голос Валерии, сперва приглушённо-шероховатый, чуть дрожащий от нежного придыхания, но постепенно набирающий силу и выразительность. У него был особый, чуть хриплый тембр, но хрипотца эта была не хулиганистая, а обаятельная, галантно обволакивающая сердце. Название песни звучало как «Махинджи вар»; звуки грузинского языка слетали с уст Валерии отчётливым, металлическим узором, твёрдо, но вместе с тем ласково и чувственно. Песня звенела тихой грустью, а в проигрышах Валерия прикрывала глаза, перебирая струны почти вслепую, будто в каком-то трансе. Непонятные, но красивые слова падали прозрачными, рубиново-алыми гранатовым зёрнами: «Махинджи вар… Маграм шентуис гаукаргдеби…» О чём пелось в этой песне? Без всяких сомнений, о любви: сердце улавливало пульсирующий ток этой нежности, печальной и высокой, как небо над вершинами гор. Когда растаял в золотисто-розовых облаках последний аккорд, а голос Валерии опустился в траву уснувшей птицей, мама со вздохом прошептала:
– Помню эту песню… На неё ещё клип показывали – где картины песком рисовали.
Жидковатые, но тёплые аплодисменты вознаградили Валерию, и она смущённо заулыбалась. Горячая искорка её взгляда вонзилась Любе в сердце.
– Душевно, – сказала бабушка. – У вас грузинские корни, Лера?
– Да, мой прапрадед был родом оттуда, – ответила та. – Но я уже русская, наверно. Я даже языка толком не знаю – по песням только чуть-чуть. Так, что-то вроде небольшого увлечения.
– Хорошая песня, красивая, – сказал отец. – Знать бы вот только, о чём там поётся…
Пусть безобразен я (вокруг так люди говорят),
Но боль твою забрать сочту я лучшей из наград.
Ты – птица в облаках, неуловима и горда,
Не спустишься ко мне: твоя печаль как лёд тверда.
Как звёзд небесных лик, твоя улыбка далека.
Прими моё тепло – уйдёт усталость и тоска.
Полночный бархат глаз, карминный хмель любимых губ…
Не жду, душа моя, чтоб стал тебе мой облик люб:
Ведь безобразен я – вокруг все люди говорят.
Отдай мне боль свою – воздам я нежностью стократ.
Тихо, по-вечернему грустно прошелестели эти слова, устало падая с губ Валерии прямо к ногам Любы. Зябкий холодок окутал плечи девушки серебристым плащом: может, вовсе не ей, а ушедшей подруге пела гостья, посылая крылатую нежность и мольбу ей вслед? Брови Любы сдвинулись, душа отяжелела от протеста. Но разве выбирает любовь, кто её достоин, а кто нет?
– Что-то все пригорюнились, – усмехнулась Валерия. – А Люба, вон, даже хмурится… Наверно, надо было что-нибудь повеселее спеть.
– А «Сулико» в оригинале знаете? – спросила мама.
– Ну, она не намного веселее, чем эта. – Гостья двинула плечами, словно разминая их и прогоняя оцепенение. – Но – как скажете.
Старая гитара заплакала светлыми слезами, а затянутый влажной дымкой взгляд Любы то касался поникших на лоб прядей волос Валерии, то целовал голубые жилки под смугловатой кожей, оттенённой белизной рукава, то пересчитывал заклёпки на её остроносом сапоге со скошенным каблуком. Вино, вечер и песня слились в один струящийся по жилам сплав, а сердце, похоже, нашлось среди пыльных страниц памяти… Оно было здесь и сейчас, усыпанное блёстками вечерней зари и заблудившееся в сиреневой пене.
Отец налил коньяка только себе и гостье: бабушка и мама сказали, что им уже хватит.
– За песню – голос души, – произнёс он.
Валерия выпила коньяк, будто прохладительный чай, не моргнув и глазом.
– «То не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит», – затянула вдруг бабушка дребезжащим и заунывным, как скрип старых дверных петель, голосом.
Люба фыркнула в кулачок, но мама, вдохновенно закрыв глаза и мечтательно подперев рукой щёку, поддержала:
– «…то моё, моё сердечко стонет, как осенний лист дрожит…»
– Ну всё, винцо подействовало, – добродушно хмыкнул отец.
Валерия не растерялась с аккомпанементом, и мама с бабушкой разлились растомлённым, подгулявшим дуэтом, а Пушок принялся подвывать. Гостье до этого он почему-то не подпевал: наверно, она исполняла не в его тональности. На середине песни бабуля вдруг забыла слова, махнула рукой и рассмеялась сама над собой.
– Тю, голова моя садовая, памяти-то уж нету никакой – а туда же!
Валерия пела ещё другие, незнакомые, но проникновенные песни, уносившие Любу в озарённые солнцем горы и окутывавшие её бархатно-вишнёвым хмелем. От носков щегольских сапогов и сильных, нервных рук с голубыми жилками до кончиков взъерошенных ветерком волос Валерия впечатывалась в сердце светлым и выпуклым, как чеканка, силуэтом – не вытравить, не стереть, не вывести, как татуировку. Её брови тоже пели, то напряжённо сдвигаясь, то изгибаясь в лирическом надломе – тосковали, любили, задумывались, страдали и смеялись…
Бабушка задремала прямо в кресле, и Валерия отложила гитару.
– Поздно уже… Наверно, спать всем пора, – сказала она вполголоса. – Спасибо вам большое за хлеб-соль, а точнее, за вино-шашлык. Пойду я, пожалуй.
– Это вам спасибо, Лерочка. Будто на концерте побывали, честное слово! – расплылась в чуть хмельной, сердечной улыбке мама. И добавила со смешком: – Даже не думала, что финансовые директора у нас могут так душевно петь.
– Работа – это то, что кормит и обеспечивает жизнь тела, а увлечение – это жизнь души, – глубокомысленно изрёк отец, тоже уже слегка отяжелевший от съеденного и выпитого, но вполне крепко и устойчиво державшийся на ногах.
Хмелёк объединял узами любви и умиротворения, все были добры, растроганы и очарованы красками тихого вечера, плавно переходящего в ночь. Валерия тем временем остановилась около девушки, которая будто приросла к своему стулу, застывшая от непереносимой необходимости расставания.
– Люба… И тебе спасибо.
– А мне-то за что? – Девушка разглядывала сапоги соседки, не в силах поднять глаза, в которых острыми иголочками засели слёзы.
– Не знаю, – усмехнулась Валерия. – Наверно, за красоту, которой ты озаряла этот вечер.
Убирать со стола уже не осталось сил, и было решено отложить это дело на завтра. И вот, все уже вроде бы разошлись по постелям, а Люба дышала темнеющим небом, прислонившись к столбу веранды: нервы пели, горели и стонали, земля плыла, а в груди теснились несуразным клубком смех и рыдание… Краем глаза поймав белое пятно рубашки за калиткой, она судорожно вздохнула до боли в ключицах.
– Лера… Вы забыли что-то?
Их руки встретились на задвижке калитки. Глаза Валерии темнели в сумерках пристально и серьёзно, но в следующий миг губы смешливо прыснули:
– Да… Рассудок свой трезвый забыла.
Люба открыла калитку, гостеприимным жестом приглашая соседку назад, на участок:
– Ну так проходите, давайте его поищем вместе.
Они обе задыхались, фыркали, смолкали, но, едва взглянув друг на друга, опять принимались давиться приступом веселья.
– Смех без причины… – начала Валерия.
– Призрак капучино, – брякнула Люба первую ерунду, что пришла ей в гудящую от ночного колдовства голову.
Снова придушенный хохот до колик в боку и слёз на глазах. Люба сняла свою шляпу с гвоздика и дурашливо нахлобучила на голову Валерии.
– Вот, теперь полный облик… И сапоги, и шляпа, только коня не хватает.
Её пальцы скользнули по лицу соседки – впрочем, нет, теперь уже не просто соседки, а той, что отыскала в затхлой пыли однообразных страниц жизни её сердце. Ладони Валерии тепло накрыли руки Любы, чуть сжали запястья.
– Я хотела сказать спасибо… Нет, не за красоту, хотя и за неё – тоже. Спасибо… вот за это всё. Я не брала в руки гитару уже больше года. Думала, всё пересохло… Отболело. Но оказалось – есть ещё слёзы. Только лились они сегодня через твои глаза.
– «Отдай мне боль свою – воздам я нежностью стократ», – повторила Люба по памяти, вглядываясь в блестящую звёздочками тьму глаз под полями шляпы. – Наверно, это и есть настоящая любовь. Я хотела бы взять себе твою боль, Лера. Выплакать твои слёзы. Отдай мне свою боль, а я дам нежность…
Это было как шаг в пропасть, холодящий только в первый миг, а потом раскрывающий телу исступлённо-горячие объятия смерти. Неуловимая дрожь встретившихся губ, замершее дыхание, а после – трепет сомкнувшихся ресниц и влажная, щекочущая сердце ласка.
– Нет, Люба, боль была бы плохой платой за твоё тепло… Прости, кажется, я пьяная и позволяю себе лишнее.
– Нет, нет, не лишнее. – Обняв Валерию, Люба вжималась в неё со всей силой песни, снова зазвучавшей в ушах, и ворошила её волосы на затылке со всей нежностью танцующих на струнах пальцев.
Второй поцелуй был уже осознанным, глубоким и продолжительным. Ладони Валерии скользили по спине Любы, задержались на талии, потом легчайшей пляской пальцев забрались на плечи и коснулись щёк. Она отчаянно, крепко впивалась в губы девушки снова и снова, а та едва успевала голодным галчонком открывать рот.
– Стоп. До добра это не доведёт, – вдруг оборвала себя Валерия, дохнув на Любу коньячно-винным букетом и щекочущим холодом разлуки. – Прости, Любушка, это всё – ни к чему.
Калитка закрылась за ней, а Люба сползла на траву, не жалея своего белого сарафана, раздавленная тяжестью этого чистого неба и шелестящего сумрака яблоневых крон.
Отсвет экрана выхватывал её лицо из темноты: всхлипывая, Люба набирала текст письма. Конечно, Оксане, кому же ещё…
«Привет. Не спишь?»
Подруга часто полуночничала, засиживаясь над своими рассказами, и ответ пришёл почти сразу.
«Сплю».
Фыркнув, Люба набрала:
«А как ты тогда пишешь?»
«Во сне, – пришло спустя полминуты. – Ну, чего там у тебя? Давай короче, а то у меня тут вампирские страсти на самом пике».
Люба откинула голову, улыбаясь нависшему над ней небу и позволяя ветру высушивать ручейки слёз на щеках. Потом, снова склонившись над экраном и глотая запятые, выплеснула:
«Твои вампирские страсти – детский лепет по сравнению с реалом. Рокерша я влюбилась! Это капец… Туши свет».
Все эти рассказики не шли ни в какое сравнение с молчаливой песней неба, от которой она плакала сейчас, забирая боль и отдавая всю нежность до капли, до последнего стука сердца. Телефон вдруг зазвонил, и Люба непонимающе уставилась на экран: кажется, такого сигнала на новое письмо она не устанавливала. До неё не сразу дошло, что Оксана вызывала её на разговор голосом, а не тычками по клавиатуре.
– Алло, – пробормотала она наконец, приложив аппарат к уху.
– Ну, в кого ты там влюбилась опять? – донёсся до неё голос подруги.
Люба даже видела её сейчас – за компьютером, со сдвинутыми на шею наушниками, кружкой чая и горкой печенья на блюдце, в мягком сумраке комнаты, увешанной постерами.
– Не опять, а в первый раз, Рокерша, – ласково ответила она с высоты тёмного неба и вершин далёких тополей, окружавших дачи. – Всё, что было до этого – детский сад, штаны на лямках.
Сначала повисло молчание комнаты, озарённой отсветом монитора и настольной лампы, а потом Оксана сказала с усмешкой в голосе:
– У-у, мать, да ты пьяненькая.
– Ну да, да, да, есть такое! – согласилась Люба, улыбаясь и не вытирая беспрестанно текущих слёз.
– Ты где сейчас вообще? – обеспокоилась комната с лампой и компьютером.
– Где я? – Люба хлопнула на себе комара. – Сижу на дереве, зад чешу! Рокерша, не задавай глупых вопросов. Неважно где я, важно, что со мной происходит. А происходит со мной то, что я втрескалась по самые миндалины.
– Ну хорошо, – с терпеливым спокойствием доктора, слушающего пациента-неврастеника, ответила далёкая уютная комната. – Это замечательно. И кто же сей счастливчик?
– А вот тут ты, сестрёнка, промахнулась. – Люба засмеялась и растянулась на земле, чувствуя спиной все бугорки, все колючие травинки и растворяясь в шелесте тёмных крон. – Это не он. Это она.
Как она могла простыми, дешёвыми словами передать сладкий ток и пульсацию нежности, что билась в жилках деревьев, дышала небесной тьмой, кричала ночной птицей, звенела струнами? Не находилось словесного выражения у изгиба грустных, шелковистых бровей, нервно чувствовавших каждую ноту, каждую волну лирического чувства, нельзя было разложить на слоги и буквы рубиновый свет души. Это следовало только петь, что Люба и сделала.
– Э, генацвале! – возмутилась комната на том конце линии. – Хватит терзать мне уши плохими пародиями на Сосо Павлиашвили. Ты скажи лучше толком, как всё получилось-то?
Люба плохо представляла себе сейчас, как это – «сказать толком», но она каким-то образом рассказала. Комната сопела в трубку.
– Блин, как тебя легко развести! – проворчала она. – Одна песенка под гитару – и всё, ты уже поплыла!
– Куда я поплыла? – нахмурилась Люба.
– Да хоть прямиком в постель! – буркнул, похоже, один из плакатов. – Готов пирожок – разевай роток…
– Рокерша, ты ничего не понимаешь, – сказала Люба, морщась от банальности своих слов, но всё же пользуясь ими для убеждения этого примитивно мыслящего существа на том конце «провода». – Это надо слышать своими ушами и видеть своими глазами. И вообще, знать её. Она – порядочная, умная, грустная… Эта… эта… эта сука её бросила, я знаю. Ей до сих пор больно.
– Угум, она бросила, а ты решила подобрать. Ага. – Настольная лампа иронично мигнула. – Короче, мать… Иди-ка ты спать. Проспись сначала, а дальше видно будет. Всё, давай, споки-ноки, чмоки-чмоки. Мне работать надо.
Утром все встали вялые, помятые, бледные. Отец налил себе полную кружку пива из холодильника и залпом выпил, крякнув, причмокнув и облизнув пену с губ, мама возилась с заваркой чая с чабрецом, а бабушка приняла таблетку от давления, отмахиваясь от Пушка.
– Уйди ты, дармоед. Охламон лохматый…
Достав нераспечатанную полуторалитровую бутылку пива, отец вразвалочку направился к калитке. Мама тут же насторожилась:
– Ты куда это намылился, м?
– Дык… У Леры-то, поди, тоже отходнячок, – с кудахчущим смешком отозвался отец. – Отнесу ей хоть.
– Так, Сорокин! – В голосе мамы прозвенел суровый металл, а слова без паузы слились в одно грозно-хлёсткое «таксорокин». – Ты, похоже, жаждешь продолжения банкета? А кому завтра на работу, а?
– Да ничего я не жажду, – огрызнулся отец, но сдался и никуда не пошёл.
– Я ей лучше водички холодненькой отнесу, вдруг у неё нет. – Люба взяла бутылку охлаждённой минералки и легконогой козочкой помчалась на участок Нины Антоновны. Возражений от мамы вслед не послышалось.
Вчерашний хмель сошёл мутной пеной, но драгоценные жемчужины-песни остались поблёскивать на светлом песке, чистые, недосягаемые для суеты и пошлости. Сердце вместе с ногами отстукивало каждый шаг до новой встречи, ветер обдувал плечи и играл с волосами, запотевшая бутылка холодила ладони.
– Лера! Вы дома? – позвала Люба, постучав в калитку.
Никто не отзывался, но калитка не была заперта изнутри. Воровато оглядевшись по сторонам, девушка вошла сама. Вот и сирень, которую Валерия вчера обломала для букета… Внутри всё трепетно и сладко сжалось: «Это вам, мадемуазель».
– Лера! Извините, если беспокою… – Люба постучалась в дверь домика.
За минуту ожидания сердце отбило в три раза больше ударов, чем было в ней секунд. Дверь открылась, и на пороге показалась, заспанно щурясь, Валерия в носках и наспех застёгнутой, выбившейся из джинсов рубашке. Причесалась она, похоже, пятернёй на ходу, а её сапоги стояли около двери, как странный привет из вестерна. Типично старушечью комнатку с древней мебелью, вязаными круглыми ковриками и цветами в горшках ярко заливал солнечный свет; он же блестел на стеклянном боку коньячной бутылки, пустой на три четверти (другой, а не той, что стояла на столе с шашлыками), и на пупырчатой корочке лимона на блюдце, от которого были отрезаны несколько ломтиков.
– У-у, да у тебя тут, похоже, случилось, как выражается мама, продолжение банкета, – усмехнулась Люба, переходя на «ты»: теперь их никто не мог слышать.
Валерия с шумом втянула воздух, встряхнула головой, протирая ладонями глаза, потом бросила хмурый взгляд в сторону стола с остатками «банкета» и усмехнулась:
– Да, кажется, это был уже перебор.
– Вот… – Люба неуверенно протянула ей воду. – Я тут тебе принесла… Как чувствовала, наверно, что пригодится.
– Да уж, – хрипло хмыкнула Валерия. – Спасибо, Любушка. О, холодненькая…
Из-под крышки с шипением вырвался газ, и она надолго приникла к горлышку, а основательно утолив жажду, смочила виски и лоб. Потом, что-то вспомнив, потянулась к вешалке:
– Да, точно, я же вчера в твоей шляпе ушла.
Люба вернула шляпу на крючок, скользнула пальцами в растрёпанные волосы Валерии.
– Оставь, это подарок.
Несколько мгновений Валерия с закрытыми глазами прислушивалась к прикосновениям, и её бледное лицо разглаживалось, становясь нежно-задумчивым. Когда веки поднялись, из чайной глубины её глаз на Любу дохнуло осенним холодом.
– Извини за вчерашнее. Я перебрала и потеряла берега…
– Незачем извиняться, Лер.
Приблизившись к ней вплотную, Люба оплела её шею кольцом объятий. Сердце скакало галопом, по плечам растекался плащ мурашек, а внутри ёкал и пульсировал горячий комочек. Валерия отвернулась – наверно, чтобы не дохнуть на Любу перегаром.
– Любушка, прости… Лучше забыть это.
Её ладони легли на плечи девушки и мягко, но решительно отстранили её. От этого прикосновения вниз по телу Любы стекала леденящая слабость, превращая руки в варёные спагетти, заполняя грудь и подкашивая ноги.
– Люб… – Валерия нахмурилась, обеспокоенно заглядывая ей в глаза. – Что с тобой? Ты прямо посерела вся… Ну-ка… На диванчик.
Каким-то образом Люба оказалась на старом советском диване с красно-чёрными узорами на обивке, а Валерия суетилась около стола:
– Чёрт, ни одного чистого стакана…
Ополоснув минералкой стакан, из которого она пила коньяк, Валерия выплеснула воду за дверь и наполнила его снова.
– Солнышко, а ну-ка, не умирай мне тут!
Она сидела рядом, расстроенная и встревоженная, и пыталась отпоить Любу водой, но помертвевшее горло не могло глотать. Жемчужинки-песни смывала холодная волна, и оставался только пустой песок – ни следа от ноги, ни рисунка, ни раковины.
– Вот, оказывается, каково это – забирать твою боль, – шевельнулись сухие, горчащие губы девушки. – Её очень много… Слишком много для меня.
Вздох Валерии защекотал ей висок.
– Девочка… Выкинь это из головы. Для тебя это – игра, эксперименты юности, а для меня – жизнь, понимаешь? Моё сердце уже не такое молодое, живучее и забывчивое, чтобы ставить на нём опыты. Всё не так легко, как пишут в книжках. Ты готова пойти против своей семьи, если потребуется? Готова потерять добрые отношения с мамой и папой? Довести до инфаркта бабушку?
– Они поймут… Они видели тебя и знают, какая ты… замечательная. – Онемевшие, будто после укола анестезии, щёки почти не чувствовали мокрых ручейков, только пятнышки оставались на подоле сарафана.
– Нет, это вряд ли. – Пальцы Валерии бережно вытирали лицо Любы, глаза дышали отстранённой, далёкой печалью. – Я тоже кое-что видела и кое в чём разбираюсь. Ты – единственная любимая дочка, над которой трясутся, умница, красавица… Кто ж тебя мне отдаст?
– Никто надо мной не трясётся. – Стакан в руках Любы поник, вода грозила вот-вот пролиться через край. – И вообще, я не вещь, чтобы меня отдавать. Я, вообще-то, совершеннолетняя и могу сама решать. Мы не в семнадцатом веке живём. Почему ты сразу говоришь «нет», даже не попробовав?!
Горькая усмешка чуть тронула губы Валерии, искривив линию рта.
– Потому что я хлебнула этого. Моя семья развалилась, когда мне было двенадцать лет: отец ушёл к другой женщине. Когда дома узнали о моей ориентации, отчим устроил скандал и драку. С тех пор я жила у бабушки. Поступать в институт пришлось в другом городе, где меня не знали. Я не хочу, чтобы тебе пришлось пройти через что-то подобное. Слишком дорогую цену тебе придётся платить, если ты шагнёшь на этот путь.
– Если придётся платить, я заплачу столько, сколько надо. «Но боль твою забрать сочту я лучшей из наград».
Солнце струилось в окна, за стеклом колыхались с майской меланхолией гроздья сирени, а яблони взорвались душистым бураном, усыпая все дорожки позёмкой своих лепестков.
– Втемяшилась тебе эта песня, – покачала головой Валерия с грустно-ласковой усмешкой, собравшейся лучиками около глаз. – Романтический бред.
– А по-моему, это и есть правда. Только её выдают за глупую романтику, которой якобы не бывает в реальной жизни. Просто эта правда не всякому по силам.
Выпив выдохшуюся воду, Люба поставила стакан на деревянный подлокотник дивана. Валерия встала и забрала его оттуда от греха подальше, привела в порядок блузку, озабоченно глянула на Любу.
– Так, всё, мой хороший. Успокаиваемся, слёзки вытираем. К своим тебе в таком зарёванном виде идти нельзя. Что обо мне твои родители подумают? Посиди, что ли, пока… Чай будешь?
Люба пожала плечами. Пальцы упрямо выковыривали из мокрого песка разбросанные и зарытые прибоем, дорогие сердцу жемчужины, бережно собирая в горсть, а Валерия налила воду в чайник, поставила на электроплитку и молча ждала у окна, пока он вскипит. Её залитый солнцем орлиный профиль отражался в стекле, рот затвердел и посуровел, брови хмуро и утомлённо нависли. До стона, до нежного писка хотелось подойти и обнять её, а сад беззвучно вздыхал зелёной живой картиной в оконной раме.
– Опа, тут чашки есть, – удивилась она, открыв настенный шкафчик. – А я-то стаканы чистые искала…
Чайные пакетики пустили янтарные «чернильные облака» в кипятке. Валерия плеснула себе в чашку коньяка:
– Я, если ты не возражаешь, подлечусь чуть-чуть… – И добавила с невесёлой усмешкой: – После тридцати, знаешь ли, с каждым годом всё тяжелее пить. Печень уже, видно, не та.
– Знаешь, мне было бы не так больно, если бы ты просто сказала, что я тебе не нравлюсь. – Люба топила и мяла чайной ложечкой пакетик в своей чашке.
Между бровей Валерии пролегла сумрачная складка, под ресницами темнела усталая тень.
– Солнышко, не трави душу. И так тошно.
– Лер, ну скажи, я тебе хоть чуть-чуть нравлюсь? – Пальцы Любы забрались на рукав Валерии, проскользнули под ткань, уютно уткнувшись в тёплую, чуть влажную локтевую ямку.
– Если я скажу, что ты самая прекрасная и удивительная девушка, которую я когда-либо встречала, тебе станет легче? – В глазах соседки мерцали горькие искорки, а на губах не было и тени улыбки.
Жемчужинки-песни, стуча друг о друга, жались к сердцу, и Люба грела их ладонью, маленьких и беззащитных. Было светло, колко, радостно – невыносимо радостно, до слёз.
– Это правда? Ты правда так думаешь?
– Правда. – Валерия сделала глоток обжигающего чая с коньяком, и в её взгляде проступила больная, как лучик осеннего солнца, ласка.
Люба несла боль этой встречи в себе медленно и осторожно, будто боялась расплескать сердце. Дорога вдоль забора тянулась тяжёлой, серой лентой, негнущиеся ноги деревянными ходулями скрипели по щебёнке. Мама в белом платке разводила в опрыскивателе средство от вредителей: на чёрной смородине она обнаружила тлю и клещей.
– Что-то ты ушла с водой и пропала, – сказала она. – Что вы там делали-то так долго?
– Да так… Чай пили. – Голос звучал плоско и обыденно, теряясь в солнечном пространстве между яблоневых крон, и было очень больно смотреть в синеоблачную даль – туда, где собиралась грозовая прохлада.
На пороге домика показалась бабушка.
– Любаш, а ты не спрашивала – гитару-то Лере не надо?
Люба пожала плечами – тоже онемевшими, плохо слушающимися.
– Не знаю. У неё, наверно, своя есть, новая. Зачем ей старая дедушкина?
– Спрос – не грех, за него в морду не дадут, – сказала бабушка. – Может, возьмёт, раз она играет? А то чего инструменту зря валяться, пыль собирать…
Плакали листья ивы за окном, плакали лужи, отражая серое небо, крыши домов истекали слезами, а водосточным трубам было плохо. Их рвало водой.
– Сорокина, ты где загуляла? – беспокоилась по телефону Оксана. – Любовь-морковь – это хорошо, но сама знаешь, кто такой Звягинцев… Удод, хохлатая птица степей. У него, если хоть одну лекцию пропустишь – всё, зачёт автоматом не поставит. Тем более, зачётная неделя уже на носу. Ты каким местом думаешь?
– Да так, что-то хреново мне, голова болит. – Люба перебирала веб-страницы по поисковому запросу «дыхательные упражнения при болях в сердце».
– Пить меньше надо, детка, – ожидаемо съязвила Оксана. – Печень – не резиновая.
Похоже, «разбитое сердце» было не только образным выражением, и Люба испытала это на своей шкуре. Выйдя утром в упругую пелену дождя, она направилась, как обычно, на остановку автобуса, чтобы поехать на занятия, но на полпути застыла с открытым ртом: грудь словно пронзил яркий, как молния, кинжал боли. Дома боль отступила, но слабость и тягучая тоска под рёбрами сохранялись и сейчас. На пары Люба решила не ходить.
– Пошёл в жопу этот Звягинцев. – Голос её тоже казался серым, дождливым, глухим, как далёкий рокот машин на улице. – Не поставит «автомат» – значит, буду сдавать, как обычно. Плевать уже, если честно.
– Так… Колись, что у тебя там опять стряслось? – сразу насторожилась подруга. – Неужели прошла любовь, завяли помидоры?
Люба набрала воздуха в грудь для тяжкого вздоха и тут же испуганно замерла: не кольнёт ли опять? Не кольнуло, и она осторожно, медленно выдохнула. Сухо, коротко она пересказала суть их с Валерией разговора.
– Ну что… В принципе, правильно она всё сказала.
Голос Оксаны прозвучал до обидного буднично и житейски-спокойно. Ей-то что? Не у неё ведь сердце от боли заклинивало.
– То есть, ты считаешь, что надо плюнуть и растереть? И поставить крест? – Горький ком мешал говорить, разбухая в горле и застилая глаза солёной плывущей плёнкой.
Трубка глубоко вздохнула.
– Что ж… Судя по великой тяжести слёз, кои дрожат в твоём голосе горестным вибрато, тебе нужна психотерапия. Ну, приходи, чо.
Невольная улыбка растянулась на лице Любы от витиеватой фразы подруги-писательницы. Однако на часах было только полпервого, а занятия сегодня заканчивались в полчетвёртого. Отсюда вытекал закономерный вопрос:
– А ты-то сама чего не на парах?
– Я только на Звягинцева сходила, – ответила Оксана. – Его реально пропускать нельзя, я у него «автомат» хочу. Зачёт хрен сдашь: мучить будет, кóзел велкопоповицкий. На его парах отсидела, а остальное – по барабану.
– Деловая ты, – хмыкнула Люба.
В автобусе она потихоньку выполняла дыхательные упражнения, которые успела вычитать в интернете. Серебристо-серая занавесь дождя струилась по стеклу, густая хмарь туч тяжело давила на глаза и мозг – катастрофически не хватало света. Холодные пальцы сырости сразу пробрались под толстовку, едва девушка соскочила с подножки на мокрый тротуар. В груди немного ёкнуло… Не мешало бы сбавить обороты, но всё время носить себя, будто хрустальную вазу, было сложно.
– Погода – как в одном из твоих полных депрессняка рассказов… – Люба скинула в прихожей кеды и поставила мокрый зонтик сушиться, прошла в комнату. – Ещё только какой-нибудь вампирши в подворотне не хватает.
Оксана почему-то стояла к ней спиной, по которой струился блестящий плащ иссиня-чёрных волос – то ли сморкалась, то ли…
– Почему не хватает? А чем я плоха? – Повернувшись, подруга оскалила совершенно натуральные, зверски длинные клыки: – Ы-ы-ы…
– Да иди ты! – Вздрогнув, Люба ощутила, как в сердце вонзилась маленькая острая иголочка – к счастью, только на один миг. – Черепанова, так же до инфаркта довести можно!