355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Алан Брэдли » Здесь мертвецы под сводом спят » Текст книги (страница 3)
Здесь мертвецы под сводом спят
  • Текст добавлен: 30 октября 2016, 23:41

Текст книги "Здесь мертвецы под сводом спят"


Автор книги: Алан Брэдли



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Я держалась в стороне.

– Возможно, мисс Ундина захочет посмотреть на акул, – предложил Доггер. Он неожиданно и тихо появился на верху лестницы.

В Букшоу нет никаких акул, я в этом вполне уверена, но часть меня отчаянно надеялась, что Доггер припас парочку. Может, он втайне разводит их в декоративном озере.

6

Огромная черная акула выплыла на поверхность, на секунду неподвижно замерла, щелкнув массивными челюстями в воздухе, и затем, изгибаясь, упала обратно в неспокойные воды.

Ундина завопила:

– Еще! Еще! Еще! Еще!

– Хорошо, но это в последний раз, – сказал Доггер, манипулируя ладонями перед настольной лампой, которую он завесил тряпкой, и на стене снова возникла черная акула, злобно щелкнула зубами в воздухе и снова упала в волны качающихся пальцев.

Доггер вернул на место рукава, застегнул манжеты и выключил лампу.

Он снял одеяла, которыми закрыл кухонные окна, и мы заморгали от внезапного света.

Когда Доггер ушел, Ундина спросила:

– Он всегда показывает акул?

– Нет. Я видела, как он делает слонов и крокодилов. Его крокодил очень страшный, вообще-то.

– Ха! – сказала Ундина. – Я не боюсь крокодилов.

Я не смогла удержаться.

– Готова поспорить, ты отродясь ни одного не видела, – заметила я. – Во всяком случае, в жизни.

– Видела!

Да что она понимает в блефе, она же выступает против мастера. Я ей покажу приемчик-другой.

– И где конкретно? – поинтересовалась я. Скорее всего, она даже не знает значение слова «конкретно».

– В мангровом болоте в Сембаванге. Это был морской крокодил – самая большая рептилия в мире.

– В Сембаванге? – должно быть, я выглядела деревенской дурочкой.

– Сингапур, – сказала она. – Ты никогда не бывала в Сингапуре?

Поскольку я и правда не бывала, то подумала, что надо бы поскорее сменить тему.

– Почему ты зовешь свою маму Ибу? – спросила я.

– Это малайский, – ответила она. – Значит «мама» по-малайски.

– Сингапур малайский?

– Нет! Малайский – это язык, ты, глупая гусыня. Сингапур – это географическое место.

Дискуссия шла совсем не в том направлении, как я надеялась. Время для другой диверсии.

– Ундина, – сказала я. – Какое странное имя.

Возможно, «странное» прозвучало немного грубовато, но она, в конце концов, нанесла первый удар, обозвав меня глупой гусыней.

– Не такое уж странное, как могло бы быть, – ответила она. – Папа хотел назвать меня Сепией, но мама восторжествовала.

Она именно так и выразилась – «восторжествовала».

Что за прелюбопытное маленькое существо!

В один миг она ребенок, криками требующий, чтобы его развлекали дальше, а в другой – говорит, словно скучная старая вешалка из Клуба путешественников.

Без возраста. Да, вот эти слова характеризует Ундину: без возраста.

Тем не менее я все еще не до конца уверена, стоит ли верить ей насчет сингапурского морского крокодила. Попозже я наведу справки.

– Сочувствую из-за твоей матери, – неожиданно сказала она на фоне молчания. – Ибу часто о ней говорила.

–  По-малайски? – спросила я, желая прервать этот разговор.

– По-малайски и по-английски, – ответила она. – В Сингапуре мы говорили на обоих языках равноценно.

Равноценно? О, не заставляйте меня плеваться ядом!

– Я причинила тебе большое расстройство? – спросила она.

– Расстройство?

– Ибу сказала, что мне нельзя упоминать твою мать в Букшоу. Она сказала, что это причинит большое расстройство.

–  Ибучасто вспоминает мою мать, говоришь?

Я продолжала вести себя несколько несносно, но Ундина, кажется, не обращала на это внимания.

– Да, довольно часто, – продолжила она. – Она очень ее любила.

Должна признаться, я была тронута.

– Она плакала, – рассказывала Ундина, – когда тело твоей мамы вынесли из поезда.

Внезапно шарики в моем мозгу завертелись.

– Из поезда? – недоверчиво переспросила я. – Вы не были на платформе?

– Нет, были, – возразила Ундина. – Ибу сказала, что это меньшее, что мы можем сделать. Мы опоздали. Мы припарковались в стороне, но все видели.

– Я что-то устала, Ундина, – сказала я. – Иди наверх. Я пойду прилягу.

Я вытянулась на кровати, не в состоянии ни бодрствовать, ни спать, и причиной этому была вина.

Как я могла так спокойно сидеть на кухне, наблюдая за безмятежным шоу теней, когда все это время моя мать мертвая лежит наверху?

Мертвая и потерянная: десять лет пролежавшая замороженной в леднике, пока какой-то идиот-альпинист, позируя для фотоснимка, не упал в расщелину, где партия спасателей и нашла его – а заодно и ее – заледеневшие останки.

Что я чувствовала? Ужасную вину!

Почему я не рыдаю, не кричу и не рву волосы? Почему не брожу по зубчатой стене Букшоу, завывая вместе с ветром?

Даже кузина Лена оказалась в состоянии поплакать на полустанке. Почему же я стояла там, словно обломок сгнившей древесины, больше думая о гибели незнакомца, чем о смерти собственной матери?

Почему я должна была дожидаться упреков от голоса из болот моего разума?

Как получилось, что мое горе покинуло меня?

Вероятно, Фели и Даффи все время были правы: может, я и правда подменыш. Может, Харриет действительно подобрала меня в приюте – что означает, что я такая же ей родня, как обезьяна луне.

Никогда в жизни я так отчаянно не хотела быть де Люс и никогда я до такой степени не чувствовала себя чужой. Моя семья и я, казалось, стоим на противоположных концах вселенной. Я загадка для них, а они для меня, и все же, несмотря на это, мы нужны друг другу.

Я перекатилась лицом вверх и уставилась в потолок. Огромные пузыри обоев, отслоившихся под воздействием сырости и висевших над моей головой, словно заплесневевшие аэростаты, внушали мне такое чувство, будто сам дом нападает на меня.

Я закрыла голову подушкой. Бесполезно.

Через несколько часов в Букшоу начнут приходить жители деревни для церемонии прощания с Харриет. Доггеру поручено провожать их маленькими порциями по западной лестнице в ее будуар, где они будут стоять, рассматривая свои маленькие отражения в жутком блеске этого отвратительного гроба, содержимое которого ужаснее, чем можно себе представить.

Я выпрыгнула из постели и, захватив проектор, понесла его в темную комнату лаборатории.

Я снова вставила пленку в машину и нажала пуск. Картинка была меньше, но ярче, чем в камине моей спальни, и, как ни странно, я смогла различить больше деталей.

Вот Харриет, снова выбирающаяся из кабины «Голубого призрака» вместе с моей персоной, невидимой, но присутствующей под ее развевающейся одеждой. Фели и Даффи машут и прикрывают глаза руками.

От солнца, как я сначала предположила?

Или Харриет в реальной жизни была слишком сияющей, чтобы на нее можно было смотреть?

Какова бы ни была причина, проявив эту забытую пленку, я благодаря волшебству химии воскресила свою мать.

В глубине меня что-то проснулось, шелохнулось – и снова уснуло.

Теперь отец идет навстречу камере, не осознавая, что оказался в ловушке другого мира – мира прошлого.

Даффи и Фели барахтаются у берега декоративного озера, не понимая, что их снимают. Камера отворачивается, перемещаясь на одеяло, где отец и Харриет устроили пикник.

Но погодите!

Что это за тень на траве? Раньше я ее не замечала.

Я остановила проектор и перемотала пленку.

Да! Я права – на траве действительно естьтемное пятно: тень оператора камеры, кто бы он ни был.

Я пустила пленку дальше: когда отец отворачивается, чтобы достать что-то из корзины, Харриет поворачивается к камере и снова произносит эти слова.

Вместе с ней я произнесла эти слова вслух, пытаясь двигать губами, как она, ощущая ее слова у себя во рту:

– Сэндвичи с фазаном, – говорит она на дергающейся картинке.

– Сэндвичи с фазаном, – говорю я.

Я снова перемотала пленку обратно, чтобы рассмотреть мимолетную тень на траве. Кому Харриет сказала эти загадочные слова?

Я снова пересмотрела запись, думая, есть ли способ заставить изображение замереть.

– Сэндвичи… – заговорила Харриет, и послышался ужасающий стук и скрежет.

Проектор заело!

Изображение на стене застыло на полуслове. Прямо у меня перед носом лицо Харриет начало коричневеть, темнеть, сморщиваться и пузыриться…

Пленка загорелась! Откуда-то из внутренностей проектора поднялся столбик темного вонючего дыма.

Если пленка состоит из нитрата целлюлозы, а я знаю, что некоторые пленки его содержат, то у меня проблемы.

Даже если она не взорвется, – а это вполне вероятно, – комната быстро наполнится ядовитой смесью водорода, моноокиси углерода, диоксида углерода, метана и разнообразных неприятных разновидностей оксидов азота, не говоря уже о цианиде.

Эта маленькая темная комната вмиг превратится в идеальный склеп. А через несколько минут и от Букшоу может остаться только пепел.

Я сорвала с крючка передник и набросила его на проектор.

Нитрат целлюлозы не нуждается в кислороде, чтобы гореть, он сам его содержит.

Ничто – даже огнетушители и вода – не потушат пламя нитрата целлюлозы.

Обычно, когда дело касается химикалий, я неплохо соображаю, но должна признаться, что в этом случае я запаниковала.

Я выскочила из темной комнаты, захлопнула за собой дверь и прижалась к ней спиной. Вместе со мной вырвался клуб дыма.

Я так и стояла – словно существо, только что выбравшееся из колодца, – когда послышался голос из-за дыма:

– Опасность?

Это Доггер.

Я смогла только кивнуть.

– Прошу прощения за вторжение, – сказал он, размахивая руками в воздухе и открывая окно, – но полковник де Люс хочет, чтобы через четверть часа семья собралась в гостиной.

– Благодарю, Доггер. Непременно буду.

Доггер не уходил. Его ноздри раздулись, и он слегка приподнял подбородок.

– Ацетат? – поинтересовался он, даже не потрудившись принюхаться.

– Полагаю, да, – ответила она. – Если бы это был нитрат целлюлозы, мы бы изрядно вляпались.

– И правда, – согласился Доггер. – Я могу помочь?

Я помолчала долю секунды, перед тем как выпалить:

– Можно ли склеить пленку?

– Можно, – ответил Доггер. – Профессионалы называют это монтажом. Надо лишь несколько капель ацетона.

Я мысленно представила себе химическую реакцию.

– Разумеется! – сказала я. – Химическое связывание целлулоида.

– Именно, – подтвердил Доггер.

– Мне следовало самой сообразить, – признала я. – Где ты этому научился?

Лицо Доггера затуманилось, и несколько неудобных секунд мне казалось, что я нахожусь в обществе совершенно другого человека.

Полного незнакомца.

– Я… не знаю, – наконец медленно ответил он. – Эти фрагменты иногда неожиданно оказываются на кончиках моих пальцев… или на языке… как будто…

– Да?

– Как будто…

Я затаила дыхание.

– Почти как будто это воспоминания.

И с этими словами незнакомец исчез. Внезапно вернулся Доггер.

– Я могу помочь? – снова спросил он, будто ничего не произошло.

Вот ведь загвоздка! Как бы я ни желала помощи Доггера, какая-то мрачная и древняя часть меня упорно цеплялась за желание сохранить эту катушку пленки в тайне.

Все так чертовски запутанно! С одной стороны, часть меня хотела, чтобы меня погладили по голове и сказали: «Ты хорошая девочка, Флавия!», но одновременно другая часть хотела утаить этот новый и неожиданный взгляд на Харриет, сохранить пленку только для себя, как собака закапывает свеженайденную суповую косточку.

Но потом я подумала, что Доггер никогда не видел Харриет лично, он появился в Букшоу только после войны. Странно, но Харриет была для него лишь тенью, оставленной покойной женой его нанимателя, – примерно как и для меня, с неприятной болью осознала я.

Только, разумеется, она еще моя мать.

В общем, все сводится к одному: насколько я доверяю Доггеру?

Могу я поделиться с ним своим секретом?

Через минуту мы были в темной комнате. Доггер включил вытяжку (а я и не знала, что она существует) и внимательно изучал липкие остатки во внутренностях проектора. Пламя и дым исчезли, унеся с собой страх взрыва.

– Особого ущерба нет, я думаю, – сказал он. – Сгорели несколько кадров. У вас есть ножницы?

– Нет. – Я недавно угробила прекрасную пару ножниц, когда разрезала ими кусочек цинка во время провалившегося эксперимента – пыталась снять отпечатки пальцев с водосточной трубы с помощью изобретенного мной процесса выедания металла кислотой.

– Еще что-нибудь острое? – спросил Доггер.

Немного устыдившись, я достала из ящика складной нож марки «Тьер-Исар»: я позаимствовала его какое-то время назад, и он оказался таким удобным, что я подумывала попросить еще один такой же на Рождество.

– Ага, – сказал Доггер, – так вот куда он подевался.

– Я храню его в чехле, – указала я. – На всякий случай.

– Очень разумно, – сказал Доггер. Он не стал говорить, что надо вернуть нож отцу, как сделали бы многие. Вот что я еще люблю в Доггере: он не ябеда.

– Сначала мы отрежем поврежденную секцию, – объяснил Доггер, – потом зачистим оба конца пленки.

– Ты говоришь так, будто уже это делал, – небрежно заметила я, не сводя с него глаз.

– Делал, мисс Флавия. Показывать кинофильмы инструктирующего плана ордам незаинтересованных людей когда-то было не самой несущественной составляющей моих обязанностей.

– То есть? – уточнила я.

Память Доггера – это всегда загадка. Временами он видит свое прошлое будто в темноте сквозь стекло, а временами – будто сквозь идеально чистое окно.

Я часто думала о том, как это, должно быть, сводит его с ума: все равно что смотреть в телескоп на луну ветреной ночью сквозь облака.

– То есть, – продолжил Доггер, – мы быстренько восстановим эту пленку. Ага! Вот так – более чем удовлетворительно.

Он развернул склеенную пленку передо мной и хорошенько дернул ее в месте склейки. Она выглядела как новенькая.

– Ты волшебник, Доггер, – сказала я, и он не стал мне возражать.

– Попробуем прокрутить ее еще раз? – предложил он.

– Почему бы и нет? – согласилась я. Мои страхи развеялись, как дым.

Вычистив сгоревшие кусочки из проектора – я предложила снова воспользоваться ножом отца, но Доггер не пожелал и слышать об этом, – мы снова установили пленку, выключили свет и наблюдали вблизи, как дергающиеся черно-белые картинки возвращают Харриет к жизни.

Вот она снова, опять выбирается из кабины «Голубого призрака». Отец застенчиво идет в сторону камеры.

– Эй! – внезапно произнесла я. – Это кто?

– Ваш отец, – сказал Доггер. – Просто он моложе.

– Нет, за ним. В окне.

– Я никого не заметил, – ответил Доггер. – Давайте перемотаем.

Он перемотал пленку к началу. Похоже, он явно лучше знает, как обращаться с проектором, чем я.

– Вот тут, посмотри, – не отставала я. – В окне.

Изображение промелькнуло очень быстро. Неудивительно, что он не заметил.

Когда отец приблизился к камере, в окне второго этажа что-то мелькнуло – и исчезло.

– Мужчина в рубашке без пиджака. Галстук и булавка. В руке бумаги.

– У вас более острый глаз, чем у меня, мисс Флавия, – сказал он. – Слишком быстро для меня. Давайте посмотрим еще раз.

Бесконечно терпеливыми пальцами он снова перемотал пленку.

– Да, – подтвердил он, – теперь я его вижу. Довольно отчетливо: рубашка, галстук, булавка, в руке бумаги, волосы разделены пробором посередине.

– Точно, – подтвердила я. – Давай еще раз глянем.

Доггер улыбнулся и снова воспроизвел этот эпизод.

Я видела то, что я видела? Или воображение играет со мной шутки?

Но меня интересовал не так мужчина на пленке, как его местонахождение.

– Как странно, – заметила я, вздрогнув. – Кто бы он ни был, он в этой самой комнате.

И это действительно было так, мистер Галстук-с-булавкой – теперь, когда глаз приспособился, его легко было заметить, – перебирал бумаги в окне моей химической лаборатории: комнаты, заброшенной и запертой в 1928 году, после того как экономка нашла холодного дядюшку Тара за письменным столом, невидяще уставившегося в микроскоп.

Судя по возрасту Фели и Даффи и по тому факту, что я еще не явилась на свет, пленку сняли в 1939 году, незадолго до моего рождения и за год до исчезновения Харриет.

Десять с лишним лет спустя после смерти дядюшки Тара.

В этой комнате никого не должно было быть.

Так кто же этот мужчина в окне?

Отец знал, что он там? А Харриет? Они должны были знать.

– Что ты об этом думаешь, Доггер?

Что я очень в себе люблю, так это способность оставаться открытой к предложениям.

– Я бы сказал, это американец. Судя по рубашке, военный. Военнослужащий сержантского состава. Вероятно, капрал. Высокий – шесть футов и три или четыре дюйма.

Я, наверное, открыла рот от изумления.

– Элементарно, как сказал бы Шерлок Холмс, – объяснил Доггер. – Только американский сержант заправил бы галстук в рубашку таким образом – между второй и третьей пуговицами, а его рост легко определить по сравнению с фрамугой, которая, по моим прикидкам, находится в шести футах от пола.

Он указал на то самое окно, которое было видно на пленке.

– Остается вопрос, – продолжил он, – что американский военнослужащий делал в Букшоу в 1939 году.

– В точности мои мысли, – сказала я.

– Нам пора идти, – неожиданно промолвил Доггер. – Нас уже ждут.

Я совершенно забыла об отце и Харриет.

7

Я с извиняющимся видом проникла в гостиную. Не стоило и утруждаться. Никто не обратил на меня ни капли внимания.

Отец, как обычно, стоял у окна, погруженный в свои мысли. На вокзале он был одет в темно-темно-синий костюм с черной лентой на рукаве, будто отчаянно цеплялся за идею, что даже незаметнейший оттенок цвета может вернуть Харриет домой живой. Но теперь он сдался и облачился в черное. Его белое лицо над траурным одеянием выглядело ужасно.

Фели и Даффи тоже нарядились в черные платья, которые я никогда прежде не видела. Я вздрогнула при мысли о древних гардеробах, которые пришлось переворошить, чтобы найти что-то пристойное, что-то подходящее.

Почему отец не одел меня в черное?Почему позволил появиться в Букшоу в белом сарафане, который, если подумать об этом, выделяется, словно фейерверк в ночном небе?

Непристойность на похоронах, – подумала я, но тут же прогнала эту мысль прочь.

Проблема с тяжелой утратой, как я решила, заключается в том, чтобы научиться надевать и снимать разнообразные маски, которые человек должен демонстрировать: глубокая и неутолимая печаль вкупе с опущенными руками и потупленными глазами для тех, кто не принадлежит к де Люсам; отстраненная холодность для семьи, которая, по правде говоря, не особенно отличается от нашей повседневной жизни. Только когда ты наедине с собой в своей комнате, можно корчить рожи в зеркало, оттягивая кончики глаз вниз средним и безымянным пальцами, высовывать язык и жутко косить глазами, просто чтобы убедиться, что ты еще жив.

Не могу поверить, что я это написала, но именно так себя и чувствую.

Можно с тем же успехом признать правду: смерть – это скука. Для живых она еще тяжелее, чем для усопших, которым, по крайней мере, не приходится беспокоиться о том, когда сесть и когда встать, или когда позволить себе слабую улыбку и когда бросить трагический взгляд в сторону.

Я вспомнила о слабой улыбке, потому что именно ею одарила меня Лена де Люс, подняв глаза от газеты, которую она листала слишком быстро, чтобы поверить, что она ее читает.

Она сделала последнюю затяжку сигаретой и безжалостно раздавила ее в пепельнице, перед тем как зажечь еще одну с помощью длинной каминной спички.

В углу Ундина лениво отдирала полоски обоев.

– Ундина, милочка, – произнесла ее мать. – Прекрати и сбегай наверх за моими сигаретами. Ты найдешь их в каком-нибудь чемодане.

Отец, видимо, наконец осознал, что мы все в сборе, но даже теперь он не повернулся от окна, обращаясь к нам монотонным голосом.

– Церемония прощания начнется в четырнадцать часов, – сказал он. – Я составил расписание дежурств. Каждый из нас отстоит шестичасовую вахту по старшинству, что означает, что начну я, а закончит Флавия. Скамейки для коленопреклонения уже расставлены, и мисс Мюллет позаботилась о свечах.

Мне показалось, что он сглотнул.

– С настоящего момента и до завтрашних похорон ваша мать не должна оставаться одна – ни на секунду. Я ясно выражаюсь?

– Да, отец, – ответила Даффи.

Воцарилось одно из тех де-люсовских молчаний, когда слышно, как древние камни Букшоу роняют пыль.

– Вопросы есть?

– Нет, отец, – в унисон ответили мы, и я с удивлением обнаружила, что была первой в этом хоре.

Фели и Даффи восприняли его слова как сигнал к уходу и покинули гостиную настолько быстро, насколько позволяли правила приличия. Лена неторопливо отчалила следом за ними.

Мы стояли и не шевелились. Отец и я. Я едва осмеливалась дышать. Что мне следовало сделать, что говорило мне сердце – это подбежать и прижаться к нему.

Но, разумеется, я этого не сделала. По крайней мере, мне хватает деликатности избавить его от неловкости.

Спустя некоторое время, видимо, из-за моего молчания он решил, что я уже ушла.

Когда он отвернулся от окна, я увидела, что его глаза полны слез.

Естественно, я не могла дать ему понять, что вижу его слезы. Притворяясь, что ничего не замечаю, я вышла из гостиной, сложив руки, будто участвую в процессии.

Мне надо побыть в одиночестве.

Неожиданно, первый раз в жизни я почувствовала себя узником из готических романов Даффи, которые обнаруживали себя со связанными руками и ногами в темнице на дне старого колодца, а вода поднималась.

Единственное, что мне оставалось, – это вернуться в лабораторию и сделать что-нибудь конструктивное со стрихнином. Во «Всемирных новостях» недавно была статья об отравленном улье, и я рассчитывала приобщить к научным знаниям – не говоря уже об искусстве криминального расследования – кое-какие мои идеи по части возможностей отравления за завтраком.

Я поднялась по ступенькам, выуживая ключ из кармана на ходу. Работая со смертельными ядами, лучше держать дверь на запоре.

Я повернула ручку и вошла внутрь. На полу под солнечными лучами распростерлась Эсмеральда, моя курица породы орпингтон, вытянув шею, ноги и одно крыло, будто призывая на помощь. Полосы в пыли ясно демонстрировали, что она недавно тут металась туда-сюда.

– Эсмеральда!

Я бросилась к ней.

Она не мигая смотрела на меня своими ничего не выражающими глазами.

– Эсмеральда!

Глаз моргнул.

Эсмеральда мечтательно встала на ноги и хорошенько встряхнулась.

Я схватила ее на руки, уткнулась лицом в мягкую грудку и расплакалась.

– Ты дурочка! – сказала я ей сквозь перья. – Ты глупая гусыня! Ты меня до полусмерти напугала!

Эсмеральда клюнула меня в рот, как она иногда делает, когда я кладу между губами просяные зернышки, чтобы ее угостить.

– Как ты умудрилась сюда попасть? – спросила я, хотя и так уже знала ответ.

Должно быть, Доггер принес ее в мою лабораторию, как он делает, когда она начинает мешать ему в оранжерее. А теперь, при мысли о Доггере, я вспомнила, как он однажды мне рассказал, что некоторые цыплята любят купаться в пыли и при этом ведут себя, как загипнотизированные. А пол определенно был пыльным.

Правда заключалась в том, что мне самой хотелось броситься на половицы и хорошенько изваляться в пыли. Я устала от этого постоянного спектакля, связанного со смертью Харриет: глубокое молчание, все время лучшая одежда, постоянный контроль за словами, необходимость вести себя прилично; эти круглосуточные напоминания о возвращении в прах.

Вероятно, сейчас подходящее время подумать о хорошенькой уборке.

Но не совсем. Мой неожиданный приступ рыданий поразил меня.

– Что мне делать, Эсмеральда? – спросила я.

Эсмеральда уставилась на меня желтым глазом, теплым и расслабленным, как луч солнца, и одновременно старым и холодным, как горы.

И в этот самый миг я поняла.

Харриет.

Харриет в доме, и мне надо идти к ней.

Она кое-что мне расскажет.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю