Текст книги "Майорат"
Автор книги: Ахим фон Арним
Жанры:
Готический роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
Но вот из блаженной сей грезы явилась явь – в ночном остроконечном колпаке, подвязанной пестрою ленточкой, в очках на рдеющем рьяно носу, в японском цветистом шлафроке и с обнаженною шпагой в руке; конечно же, то был разбуженный полуночною суматохой Кузен. «Дорогой мой кузен, – обратился он к Майоратс-херру, – вы ли это, или беспокойный ваш дух?» – «Дух, – отозвался Майоратс-херр смущенно, – потому как сам я и представить себе не могу, каким таким образом оказался вдруг здесь, в окружении сонмищ ангельских». – «Шли бы вы лучше обратно, в комнату, – сказал ему на это Кузен, – а не то перепугаете мне всех голубей окончательно, и они не станут высиживать яйца; индюки внизу переполошились тоже, вы ведь и там, должно быть, успели уже побывать. Но слава Богу, что это вы, всего-навсего, а я-то уж перепугался, думал, вор забрался к нам с Юденгассе и бегает вверх-вниз по лестнице. Да, кстати, любезный мой кузен, а не лунатик ли вы часом? Мне приходилось лечить лунатиков…» – Он говорил, а сам подталкивал Майоратс-херра вниз по лестнице, к дверям комнаты. Тот, однако, принялся объяснять ему все по порядку; с бедняжкою Эстер, мол, случился припадок, судороги, а она там совсем одна, вот он и бросился к ней на помощь, но перепутал, к несчастью, каким-то образом двери. «К счастью, к счастью, – тут же вскричал Кузен, – окажись дверь на Юденгассе открыта, вам бы не избежать скандала, а то и чего похуже.» Зайдя в комнату, Майоратс-херр бросился тотчас к окну и сказал: «Она, кажется задремала, припадок миновал.» Но Лейтенант рассказывал себе дальше: «Видели бы вы свою Эстер с год назад, вот это была красавица; у нее был роман с сыном одного моего, так сказать, полкового товарища, мальчик служил здесь в драгунах. С тех пор как отец его погиб в перестрелке – а они бывают зачастую куда опаснее больших сражений – мальчик стал для матери своей единственной отрадой в жизни. Матушка его при мне, помнится: шила ему как раз сорочку, последнюю уже, перед самой отправкой; откуда ей было знать, что в этой-то сорочке он и умрет? А мальчишка был сорванец; видели бы вы только, как он ездил верхом, вечно выкинет какой-нибудь фортель, прямо на улице, ему и дела не было, что по улицам люди ходят. Короче, влюбился он в красотку нашу Эстер, она в него, и принялся он, голубчик, ходить к ней по вечерам. С евреями, спаси их, Господи, в городе обращаются, конечно, дурно, но зато уж и они, надо вам сказать, в своем квартале по вечерам христианам спуску не дают; вот они на драгуна нашего и насели – с Фасти во главе, она тогда едва его не задушила вовсе. Дело предали огласке, господа офицеры не возжелали более служить с юным фенрихом в одном полку. Он и прибежал ко мне, больше-то ему тут идти было не к кому. Я ему сказал: „Ну, что же, делать нечего: пойди да застрелись“. А он возьми, да и пойми меня буквально, пошел и в тот же вечер застрелился. Вот, доложу вам, выпала мне работенка – сообщить об этом матери; я, конечно, приукрасил все, как мог. А Эстер с тех пор, что ни вечер, в один и тот же час, чудится пистолетный выстрел – никто, кроме нее, конечно же, и близко ничего не слышит – и тут в нее словно бес вселяется, говорит, говорит, говорит, потом плясать вдруг примется, просто черт знает что; домашние уж и не вмешиваются, да и побаиваются они ее». Пораженный историей этой, рассказанной столь хладнокровно, Майоратс-херр воскликнул: «Какие пропасти разделяют несчастное человечество, тоскующее вечно по единству, как по утраченному раю! Как велико должно быть назначение, для которого возводится такой фундамент, приносятся такие жертвы; простые истории эти – в них истинность и сила тех чудес, на коих держится священная история. Господи, да все священные истории, ведь все они истинны, священные истории всех народов!» Потом, чуть помедлив спросил: «Неужто Фасти и впрямь ангел смерти? Мне говорили, она вытягивает из умирающих последние капли жизни». – «Если бы и так, – ответствовал Кузен, – значит делает она благое дело, потому как не дает евреям хоронить людей живыми, у них ведь есть дурацкий такой порядок, по которому покойника выносят из дому не далее чем через три часа после смерти». Один знакомый врач будто бы рассказал Кузену по секрету, как ему пришлось чуть не силой отбивать у родственников одного эпилептика, беднягу едва не схоронили, приняв за мертвого – так и задохнулся бы в могиле. «Родственники так причитали, так суетились, так вздыхали – мертвого, мол, все одно не воскресишь, что он понял: они только и ждут, чтобы он ушел; он остался: и эпилептика того воскресил, так сказать, из мертвых. Покойник очень был ему впоследствии благодарен. Власти непременно должны заняться этим и запретить столь скорое предание тел земле. Однако, давайте же поговорим о предметах более приятных, – продолжил Кузен. – Я не знаю, как мне и благодарить вас, вы столько сделали для меня сегодня. Моя возлюбленная, моя обожаемая Хоф-дама, которая тридцать лет отказывала мне, согласна, слышите, согласна даровать мне руку и сердце, при условии, что я усыновлю вас, и вы останетесь с нами жить на правах любимого сына, и скрасите тяготы преклонных наших лет. И теперь, дорогой мой кузен, когда все заботы и нужды ваши вместе с должностью, так сказать, управляющего майоратом, перешли в мои руки – а я из опыта общения с вами давно уже понял, что мыслите вы для мира сего чересчур абстрактно – я даю вам слово стать не просто опекуном вашим, но и, если хотите, отцом».
Майоратс-херр почувствовал, что из цепких лап Кузена ему уже не вырваться, как не вырваться Эстер из лап старухи Фасти; ангел смерти явился, наконец, из тьмы, и Майоратс-херр знал наверное, что узнай Кузен сейчас тайну майората, он с тем же безразличием, с каким отправил когда-то на смерть молодого драгуна, и новоявленному сыну своему протянул бы заряженный пистолет. Однако, Майоратс-херр любил жизнь, как любят ее все больные и страждущие, и выход, предложенный Хоф-дамой, показался ему приемлемым вполне; и в самом деле, свадьба эта сделает его – опять – единственным наследником, единственной надеждой и опорой стариков-родителей, ведь не ждать же от них, в их-то возрасте, еще детей. И он счел в конце концов, что будет правильней пожелать Кузену счастья и заверить его в искренних своих сыновних чувствах по отношению к Хоф-даме; еще он обещал перебраться с ними вместе в майоратс-хаус, начать понемногу выезжать в свет и даже попытать как-нибудь удачи при дворе. Затем Кузен прочел ему вслух несколько старательнейшим образом рифмованых опусов о небывалом счастьи неземном, незнаемом, и когда, наконец, пытка эта кончилась, и Кузен ушел, Майоратс-херр, проклевавший последние полчаса носом, дал себе слово никогда больше стихов не писать, не читать и не слушать, раз уж подобные люди навострились с известною сноровкой связывать ничтожнейшие словеса свои посредством благородного искусства рифм и метров. Однако две-три навязчивые рифмы так и крутились у него в голове, давно уже, и он все никак не мог вспомнить, где он слышал эти слова, откуда их взял – разве что ночью, за атлантом, в нише, когда подслушивал он за старухой, могло прийти к нему нечто подобное.
У старой сварливой еврейки
Красавица-дочка была.
Мать золота не пожалела,
По-царски дочку одела
И жемчуг молочно-белый
В косы невесте вплела.
«Ах, милая, милая матушка,
Пророчит мне сердце беду.
Пусти меня, матушка, к морю:
Цветущим, заброшенным полем
В моём подвенечном уборе
На море взглянуть я пойду.
Усни же, милая матушка,
Хлопотно будет с утра.
Мне велено было креститься —
Соленой водицы напиться.
Я в море хочу утопиться,
Ветер крепчает. Пора».
Уснул он довольно поздно, а проснулся лишь к вечеру следующего дня – разбудил его тот самый пистолетный выстрел. Почти сразу же вошла служанка и, заставши его бодрствующим, спросила, не пожелает ли он взглянуть на еврейскую свадьбу – как раз удобно будет через заднее окно. «А кто женится?» – «Красотка Эстер выходит замуж за того самого оборванца, что вчера вернулся в город». – По счастью, Майоратс-херр заснул не раздеваясь, на диване; не теряя ни секунды, он бросился тут же к задним окнам, из коих наблюдал недавно за странными повадками здешнего зверья. Длинные тени домов пополам с косыми лучами вечернего солнечного света расчертили поросший травою пустырь за кладбищем, по краям его толпились жуткие, чумазые, оборванные дети. Послышалась музыка, по строю своему совершенно восточная, и на середину пустыря четверо юношей вынесли вышитый богато балдахин. Столь же необычны показались ему и признаки веселья среди собравшейся толпы, люди пели соловьями, перепелками, щипали друг друга, корчили рожи, наконец, некоторые принялись вдруг скакать на чудной манер, приветствуя жениха; тот вышел в окружении нескольких друзей, и на голове у него, точно у трубочиста, повязан был черный платок. А сколько было нетерпения, как ждали появления невесты; невеста же все не шла. И вдруг, ломая руки, выбежала какая-то женщина и выкрикнула резко: «Эстер умерла!»
Замолкли разом цимбалы и литавры; юноши бросили балдахин, и лишь теперь, в наступившей вдруг тишине, стало слышно, как мычит надсадно огромный бык. Все бросились к дому Эстер, и один только Майоратс-херр остался сидеть неподвижно в углу своего окна; вернулись откуда-то голуби, завозились шумно под крышей, и служанка сказала: «Ах, Господи! Что-то они там еще принесли, не придется ль после какому бедолаге сожалеть, что связался он с голубками?» – «Замолчите! – вскричал Майоратс-херр, – уж она-то была голубкою истинной, голубкой небесной, и уходите прочь, я не желаю вас больше слушать!»
Он пошел назад, к себе в спальню, и даже осмелился глянуть в окно. У Эстер было пусто – из страха перед мертвой все ушли. Внизу, перед домом, предавался горю жених в разорванных праздничных одеждах, а старики обсуждали детали похорон. Она лежала на кровати. Голова ее свесилась, и расплетенные косы упали на пол. Рядом стояла ваза, полная цветущих весенних ветвей, самых разных, и чаша с водой, из которой она пила, должно быть, совсем недавно, пытаясь прохладою облегчить хоть немного предсмертную свою горячку. «Куда вы денете ее теперь? – закричал он, поднявши голову к небу, – вы, духи небесные, кружившие вокруг нее? Где ты, прекрасный ангел смерти, двойник бесплотный матери моей? Значит вера – и впрямь лишь зыбкая греза на грани сна и яви, та призрачная дымка поутру, что исчезает вмиг под жестокими лучами солнца! Где та крылатая душа, с которой жаждал я соединиться так искренне, так чисто – где она? А если я не отдам вам доли вашей, если я все оставлю себе, кто станет свидетельствовать за вас на последнем суде? Старики в переулке договорились уже, как хоронить, где хоронить, и разошлись себе по домам. А в комнате-то все темнее, и прекрасных черт ее я почти уже не вижу!»
Покуда он бился так, без единой слезы, в припадке безумной и яростной скорби, в комнату вошла с потайным воровским фонариком Фасти, открыла шкаф, вынула два или три кошелька и рассовала их мигом по бездонным своим карманам. Затем она сняла у мертвой с головы подвенечный убор и, доставши откуда-то ленту, измерила длину ее тела – снимала, должно быть, для гроба мерку. Чуть погодя она присела на кровать, в изголовье, и вроде бы стала молиться. И Майоратс-херр простил ей воровство за молитву эту, и помолился с ней вместе. Едва она кончила шептать, все черты ее лица собрались вдруг в контрастную резкую маску: так вырезывают из картона чей-нибудь профиль, чтобы показать – против света – китайские тени; когда же свет рождает тень, тень, должно быть, и сама уже не знает, что она чья-то тень. Старуха походила теперь уже и не на человеческое существо, но на коршуна, который, согревшись в лучах света Божьего, тем яростнее падает вниз, на голубя. Жутким чудищем, душителем из ночного кошмара, сидела она чуть не на самой груди у несчастной Эстер, и рука ее – как будто нащупывая пульс – опустилась девушке на горло. Майоратс-херру показалось вдруг, что голова, руки и ноги прекрасной Эстер дернулись раз или два, но ни желания, ни воли пошевелиться у него не осталось, он весь захвачен был страшным смыслом происходящего, так, словно и самому ему пережить эту сцену была не судьба. «Свирепый коршун, бедная голубка!» – когда же Эстер затихла снова, и руки ее упали без сил на подушку, свет погас, и из глубины комнаты явились, с тихим возгласом, первообразы, первотворения Божьи, Адам и Ева; из-под ветвей рокового Древа, из под весенних вечно райских небес, глядели они на мертвую ласково, а в изголовьи у нее сел ангел смерти с печальным очерченным тонко лицом, в одеянии, исполненном глаз и с ярким огненным мечом в руке, готовый уронить ей в рот последнюю горькую каплю. Словно изобретатель, окончивший кропотливый свой труд, сидел тот задумчивый ангел. Но вот заговорила Эстер, надломленным тихим голосом, она сказала Адаму и Еве: «Не из-за вас ли пришлось мне столько выстрадать!» – И прозвучало в ответ ей: «Мы совершили один лишь только грех, а ты? ты тоже совершила лишь один?» Эстер вздохнула, и стоило губам ее чуть приоткрыться, упала в рот ей горькая капля с меча ангела смерти; тело ее забилось судорожно – то душа прощалась с привычным, с любимым до боли обиталищем своим. Ангел смерти омыл меч свой в стоящей рядом чаше с водой и вложил его в ножны, а затем снял осторожно с губ Эстер трепещущую – как стрекоза необсохшими крыльями – покинувшую грешное тело чистую душу ее. Душа в его ладонях поднялась на цыпочки и протянула руки к небу, и так они исчезли оба, словно стены и крыша вовсе и не были препятствием для них, и проявились вдруг сквозь видимые формы, сквозь перекрытия и балки Дома Зримого очертания иного, высшего мира, чей план и смысл доступен одной лишь Фантазии; той самой Фантазии, что стоит меж двух миров и творит вечно новое, соединяя мертвую материю оболочек и форм с жизнью духа. Старая Фасти, между тем, ничего этого не поняла, да и не увидела вовсе; отведши в сторону глаза, она дождалась, пока затихнут последние предсмертные судороги, рассовала по карманам еще кой-какие украшения, сняла со стены картину с Адамом и Евой, и пошла с картиной вместе из комнаты прочь.
Только теперь дошло до Майоратс-херра, что увиденное им могло иметь касательство также и к миру земному. С криком: «Господи спаси, старуха же ее задушила!» – он прыгнул, едва отдавая себе отчет в том, что делает, из окошка вон, и счастливо угодил как раз в открытое окно напротив. На крик его сбежались враз гробовщики и жених. Ворвавшись в комнату, они застали там совершенно им незнакомого человека, который безуспешно пытался вернуть Эстер к жизни. Едва собравшись с силами, Майоратс-херр принялся им рассказывать, что видел, как Фасти ее задушила. Жених закричал тут же, чуть не в один голос с ним: «Он прав, он прав, я видел сам, как она прокралась украдкою наверх, и так же украдкой спустилась вниз, но я никому ничего не сказал, я боюсь ее!» Гробовщики, однако, высказали тут же несколько других, и весьма, к слову, дерзких предположений: а может быть, этот гой просто сумасшедший, или он вор, и выдумает все, что угодно, лишь бы ему поверили и отпустили подобру-поздорову? Тогда Майоратс-херр схватил чашу с водой и крикнул: «Как верно то, что смерть омыла в этой воде меч свой, и вода здесь – яд, так же верно я видел своими глазами, как Фасти задушила несчастную Эстер!» С этими словами он выпил чашу до дна и опустился на кровать. По горячечному блеску его глаз, по тому, как побелели губы, все поняли, что он и в самом деле отравлен, и вслушивались, как могли, в прерывистые, с трудом дающиеся ему слова. «Она ее душила много лет подряд, – говорил он, – Эстер жила не жизнью, но отраженьем жизни, этакая безделушка из камушков, красивых, но холодных, мертвых – их-то блеск и разбудил в старухе коршуна, и напрасную любовь – во мне. Но неба веры своей она не лишилась, никто не смог, и уже не сможет хоть этого у нее отнять, она уже там, уже там, и я, я тоже найду свое небо, покой и радость вечной синевы, она возьмет меня к себе, она меня поглотит в немыслимой бескрайности своей, меня, последнего из детей своих, так же, как взяла когда-то первенца своего, с тем же спокойствием, с тою же радостью».
Речь его стала понемногу и вовсе неразборчивой, он едва уже шевелил губами. Евреи шептались между собой, говорили, что вода в той комнате, где только что умер человек, и впрямь нехороша, и припоминали, а не то выдумывали всякие подобные же страшные истории. Они отнесли его в дом к Лейтенанту и пересказали добросовестно все, что он им рассказывал. Тот уверил их, что умирающий был давно уже опаснейшим образом болен, и вызвал того самого врача, которого Майоратс-херр принял когда-то за смерть, в чьи дрожки впряжены были Голод и Боль. Врач осмотрел больного, пожал плечами, попробовал уколы, прижигания и прочие сильнодействующие средства, но покоя бедного Майоратс-херра нарушить уже не смог, а только лишь приблизил кончину. В тот же вечер Лейтенант с полным правом cмог вступить – уже в качестве хозяина – в майоратс-хаус, что он и сделал, и провел первую счастливую ночь на хозяйских перинах. Не преминул он вскоре выказать и отменное свое воспитание, и вкус к настоящей роскоши, устроив Майоратс-херру поистине царские похороны. Он закатил подряд несколько великолепных званых обедов, и не прошло недели, как весь город говорил уже о том, как несправедлива бывает порою судьба к людям столь замечательным.
Многие превозносили до небес его практический поистине склад ума, еще бы, ведь он достиг-таки поставленной цели, несмотря на все те бедствия, которые уготовила ему жизнь; другим приходили на память примеры истинного героизма, проявленного им в годы войны; нашлись даже и поклонники поэтических его талантов, предлагавшие ему свои услуги с целию издания славных господина Майоратс-херра виршей.
Вскорости, поскольку возраста он был вполне призывного, поступил он и в армию, и, уже генералом, предложил руку и сердце престарелой Хоф-даме, исправивши предварительно цвет носа своего, благодаря стараньям того же самого врача.
В честь свадьбы велено было зарезать всю домашнюю птицу, которую взращивал он так долго и прилежно в доме своём. Самое изысканное общество почтило его в сей день присутствием на церемонии, и каждый счел своим долгом отметить, что давно уже не нарушали спокойного течения жизни в городе празднества столь пышные. Ночь после свадьбы также, однако, выдалась неспокойной. Врачи уверяли впоследствии: Кузен-де просто-напросто перебрал немного бургонского, прислуга же говорила наверное, что как раз перед тем, как лечь в постель, Хоф-дама разбила эмалированный флакон с нюхательной солью, в котором заключен был дух прежнего ее любовника. И будто бы сей дух защищал со шпагой в руках кровать дамы сердца своего, и бились они с Кузеном всю ночь напролет, покуда, уже под утро, господин новый Майоратс-херр, потерявши окончательно силы, не вынужден был отступить. Хоф-дама не преминула наутро пройтись на сей счет и называла его духовидцем, да еще и чокнутым притом, когда же он, рассерчав, ответил ей что-то резкое, пригрозила разгласить историю эту при дворе и тем сделать из него предмет для всеобщих насмешек. Он упал к ее ногам, умоляя хранить молчание, и она ему это обещала, с тем, однако, условием, что он не станет препятствовать любым ее в доме причудам. Он согласился. Вскорости жена его взяла себе за правило, открывши все шкафы, часами рассматривать коллекцию, а собаки ее играли при этом с драгоценными гербами и частенько, играючи, разгрызали их – он же обязан был сносить все это безобразие без звука. Пришлось ему забыть также и о безукоризненном когда-то распорядке дня; собакам нравилось обедать раньше обычного часа, а потому жена переставила, а не то испортила попросту все его часы. Впрочем, теперь, когда жена поручила ему воспитание целой своры молодых легавых и гончих, времени для прогулок у него все равно, почитай, что и не оставалось вовсе. Старая добрая Урсула не осмеливалась теперь поддерживать его, хотя бы даже просто добрым словом; впрочем, и сам он вздрагивал от ужаса при одной только мысли – а вдруг и этой ночью жена выпустит из флакона злобного духа своего, а то и вовсе выгонит его со службы; он сжился понемногу с чисто физическим чувством страха, как бойцовый петух, обратившийся раз перед противником в бегство.
Зная о слабостях его и пользуясь внушенным ею страхом, жена вытеснила его понемногу из жилых комнат в мансарду, а в освободившихся в результате спальнях и залах основала одну за другой колонии для разнообразнейших собачьих рас. Несмотря на знатность свою и общественное положение, он не смел уже показываться в свете, куда жене его доступ теперь все равно был закрыт из-за истории с тайными родами и подменою младенца. Она, однако, не горевала вовсе и тем свободней предавалась своей страсти ко всяческого рода зверью, закрывши и свету доступ в дом, как только свет от нее отрекся. Находились, тем не менее, люди любопытные, которые прокрадывались по вечерам к закрытым ставнями окнами и, дождавшись, когда зажгут в доме свет, когда загорятся огромные люстры в парадной зале, забирались повыше, чтоб сквозь щели в ставнях увидеть хотя бы отблеск необычайных тамошних празднеств. После они рассказывали, будто видели внутри буквально сонмища собак и кошек, сидевших за большими, богато убранными столами, которые ломились от изысканнейших блюд в серебряной посуде; хозяйка дома на правильном французском уговаривала собравшееся общество отведать от скромного угощения, а господин генерал стоял навытяжку, с тарелкою в руке, за стулом пуделя, хозяйкина любимца. И как посмеялась хозяйка над милою выходкой двух псов, вытерших грязные лапы о большой, на камчатной скатерти, герб майората; и как выбивала при этом звонкую дробь тарелка в руках генерала – о пуговицы парадного мундира. «Что ж, вот мы все и развеселились, – сказала тогда хозяйка, – прочитайте-ка нам, голубчик, ваши вирши на именины моего Картуша!» Тут один из тех, кто подслушивал у ставен, не выдержал и тоже рассмеялся в голос, и в доме все смешалось. Хозяйка отдавала резким голосом приказы, собаки лаяли. Генерал велел прислуге посмотреть, что там на улице. Зрители, конечно же, разбежались, а на следующий день дом был обнесен высокою железной решеткой, и все его тайны скрылись навсегда от посторонних глаз.
Решетка эта подвела черту и под доступными нам – анекдотическими или же историческими, все зависит от того, как взглянуть на них, – сведениями о владельцах майората, о майоратс-херрах. Городу предоставилась вскоре возможность, едва лишь началась революция и связанные с ней войны, вдоволь наглядеться на иных Лейтенантов и Генералов. Время было настолько неспокойное, что поминки играть было некогда, а потому целое поколенье стариков повымерло как-то незаметно. Именно так случилось и с Майоратс-херром, и с его женой, и с ее собаками, покуда город переходил из рук в руки. Кстати, один офицер-иноземец пытался даже восстановить Майоратс-херра в правах владения и выдворил насильственно и безо всякого почтения из парадных комнат всех собак. После того вскорости город окончательно попал во вражеские руки; майораты были упразднены, евреев освободили из гетто, континент же, словно беглый каторжанин, был блокирован со всех сторон. В результате торговля шла все больше окольными путями, и старая Фасти, отнюдь не терявшая времени даром, приобрела в конце концов по милости новых властей за бесценок, для закладки аммиачной фабрики, майорат-хаус и окупила расходы всего-то навсего продажей нескольких перешедших к ней таким образом по наследству картин. Так получил майорат-хаус нынешнее свое, пусть и не слишком приятное, но зато полезное в высшей степени назначение; и воцарился Кредит вместо ленного права.
1820 г.
перевод с немецкого Василия Темнова