Текст книги "Земной поклон. Честное комсомольское"
Автор книги: Агния Кузнецова (Маркова)
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
8
Назавтра утром он вошел в класс и, как всегда, испытал удивительное чувство удовлетворения и подъема, когда все тридцать учеников дружно встали, радостно приветствуя его. Он поздоровался и разрешил им сесть.
Подняла руку Наталья Ковригина и сказала заговорщицким тоном:
– Во вчерашней газете такое интересное сообщение о женщине, которая глазами двигает предметы. Останемся, а? После уроков? Поговорим?
– Останемся, – ответил Николай Михайлович.
Класс одобрительно загудел. Точно в тишину безветренного дня ворвался шмель.
После уроков, усаживаясь за стол, Николай Михайлович спросил, есть ли надобность читать статью. Оказалось, читали все. И не только читали. Каждый, конечно, сам попробовал двигать предметы взглядом. У Павла Михайлова, розовощекого, белобрысого подростка, таблетка от головной боли, над которой он производил опыты, один раз даже шевельнулась. Правда, все уверяли, что Павел, обхватив руками голову, чтобы товарищи не видели его лица, просто-напросто сильно подул на таблетку. Но Павел не сдавался. Он гордо и загадочно молчал, вперив в пол взгляд белесо-голубых глаз, может и правда чувствуя себя сверхчеловеком.
И все же всем захотелось послушать статью снова.
– Ерунда! – сказал Семен. – Чудеса умерли вместе с религией.
– Но ведь пишется в газете. Факт, как видишь, проверенный, – возразила Лаля.
– На свете еще так много загадочного, необъяснимого! – мечтательно сказала Наташка, обожавшая чудеса.
– Тебе, Коврижка, загадочное не к лицу! – засмеялся Никита Пронин. – Тут такую Аэлиту надо! – И он метнул взглядом, не очень-то равнодушным, на новенькую – хрупкую, белокурую девочку. – А ты должна быть совсем-совсем земная, определенная. Это твой стиль.
– Ну и что же! – не обиделась Наталья и передернула плечами. – Внешность такая, а мысли этакие. Тоже мне Аэлита… «Где ты, где ты, Сын Неба?..» – с завыванием почти пропела она Пронину и, пластично извивая вытянутые руки, очень удачно показала, как с Марса на Землю идут сигналы.
Все засмеялись.
– А я так думаю, Николай Михайлович… – продолжала Наталья. – Вот такой вопрос, по поводу которого мы остались сегодня, – она положила обе руки на газету, – надо бы не в классе обсуждать. Сидеть бы на низеньких диванах, в полумраке, у камина… И чтобы свечи горели… Или, скажем, поговорить о том, что у каждого есть своя особенная жизнь, свое отношение к людям, к вещам, ко всему… свой мир… Или слушать то, что вы написали.
– Ох, ох, ох! Уморила!.. – снова огласил бархатным смехом класс Никита Пронин. – Наташка-Коврижка собирается открыть салон! В нем будут гадать на картах, заниматься… как это называется, Николай Михайлович, когда… ну, еще блюдцем духов вызывали?
– Спиритизмом называется, – подсказал Николай Михайлович.
– Вот-вот. Заниматься спиритизмом, – продолжал Никита, – и обсуждать загадочные явления.
Никита уже понемногу справлялся со своей трагедией в семье. Отец вернулся, и они жили вместе у бабушки. Мать он не видел с момента ухода из дома. Не хотел видеть.
Николай Михайлович мешковато сидел за своим учительским столиком, косолапо скрестив ноги и подперев ладонями щеки. Он не вступал в завязавшийся разговор, но с интересом слушал его, мысленно рассуждая о том, как права Наталья: задушевные беседы хорошо бы проводить в соответствующей обстановке. «Ну, не обязательно мягкие диваны, полумрак, свечи… Может быть, лучше шалаш на берегу быстротечной реки, черное небо с мерцающими звездами и костер, разрывающий мрак. Это могло бы остаться в памяти ребят на всю жизнь. И ее же, Натальина, мысль о том, что у каждого своя особенная жизнь, свое отношение ко всему, свой мир… Это так верно. Когда мы – учителя – подгоняем под общий стандарт этот «свой мир», «свое отношение ко всему», мы не воспитываем, мы портим. Это то же самое, что неумный или нечестный и бездарный врач, не любящий свое дело, выписывает всем пациентам одинаковые рецепты. А ведь все так индивидуально! Так индивидуально! Шаблоны недопустимы в медицине, недопустимы и в педагогике. Вот, например, Наталья. На первый взгляд она выглядит ярче других в классе. Но это не значит, что остальные ординарны, неинтересны. Здесь все тридцать – личности. Только Наталья смелее, душа нараспашку. Ей будет легче жить. Она сумеет постоять и за себя и за других. Нет, она тысячу раз права. В классе, за партой, не каждого потянет на откровенность. А ребятам так нужны беседы по душам с другом, который много старше, мудрее, который сможет удержать, если что, добрым советом, натолкнуть на раздумье. В этом трудном переходном возрасте им, как никогда, необходима вдумчивая, доброжелательная и незаметная помощь взрослого: учителя или родителей. Но родители уделяют внимание детям в основном тогда, когда требуется физическая забота – в раннем возрасте, и, увы, меньше, когда начинается становление личности человека. Считают, что подросток сам разберется, что хорошо и что плохо. Но часто сам-то и не разбирается. Он может так ошибиться, что вся жизнь пойдет вкривь и вкось и уже ее не исправить. Помощи взрослых ребята не любят. Поймут, что их наставляют на истинный путь, – как ежи поднимут иголки. Нужно незаметно. Осторожно. Тактично».
Прислушиваясь к разговору учеников, Николай Михайлович думал с нежностью: «Милые вы мои! Что бы я делал без вас?! Чем бы жил?»
А в это время на защиту Натальи поднялся ее закадычный друг. Лаля Кедрина, по привычке многолетнего старосты класса, дискутировала не с места, как другие. Она вышла к доске. Стояла перед одноклассниками, поблескивая бирюзовыми глазами, залитая взволнованным румянцем, хорошенькая, пухлая, одетая на скорую руку, подчеркнуто небрежно: модные ботинки, привезенные родителями из-за рубежа, на полных ногах зашнурованы кое-как; видимо, прошлогоднее коричневое платье и черный фартук слишком уж обтягивают полную фигуру и к тому же давно не глажены, с отметинами школьных горячих завтраков. Кружевные воротничок и манжеты не первой свежести. Светлые волосы, очевидно еще с утра без затей заколотые пряжкой, и «хвост» растрепались, висят прядями, как попало. Ах, Лаля, Лаля, увидела бы тебя сейчас Дора Павловна!
«Надо будет поговорить с девочкой, – решил Николай Михайлович. – Ее протест против родительской погони за роскошью приводит к обычной неопрятности».
– Ребята! А вы слышали о Мессинге? – спрашивает Лаля товарищей.
Кто-то что-то читал в газете. Кто-то слышал приблизительно. Толком никто ничего не знает. Видимо, и Лаля не в курсе. Она умоляюще смотрит на Николая Михайловича.
– Когда-то Мессинг приезжал в наш город, – говорит Николай Михайлович. – Я оказался на его выступлении вместе с отцом. Отцу же было суждено стать участником сеанса. На сцене за столом сидели несколько человек. Им посылали записки, в которых зрители давали Мессингу разные задания. Кто-то из друзей моего отца предложил Мессингу найти в зале директора мебельной фабрики товарища Грозного, вывести его на сцену, открыть его портфель, достать оттуда авторучку и положить ее на стол президиума. Естественно, Мессинг не знал ни Грозного, ни того, что написано в записке. Ее подателя, инженера Суровцева, попросили подняться на сцену, где стоял Мессинг – худой, с лысиной в венчике пушистых волос. Глаза его горели, грудь часто вздымалась. Дыхание было шумным.
Мессинг протянул дрожащую худую руку Суровцеву и сказал лающим хриплым голосом: «Держите меня за руку и мысленно приказывайте то, что написали в записке». Суровцев взял его за руку. Какое-то мгновение Мессинг стоял неподвижно, я бы сказал, окаменело, как бы прислушиваясь к чему-то внутри себя. Потом, волоча за собой Суровцева, быстро устремился по ступенькам со сцены в зал. «Приказывайте. Приказывайте», – хрипло, задыхаясь, повторил он, пробираясь между рядами.
Когда Мессинг втиснулся в наш ряд, меня охватил страх. Он остановился около нас, потом резко подался назад и захрипел Суровцеву: «Приказывайте! Приказывайте!»
Потом опять двинулся вперед, схватил за руку моего отца и потащил его на сцену. Одной рукой Мессинг держал отца, другую его руку сжимал Суровцев. Мессинг порывисто бежал к сцене. Отец и Суровцев с трудом поспевали за ним. На сцене Мессинг отпустил отца. Мгновение постоял, наклонив голову, опять словно бы прислушиваясь к себе, потом протянул руку к портфелю, сказав: «Разрешите». И, не дожидаясь ответа, раскрыл портфель, достал ручку, бросил ее на стол и в изнеможении опустился на стул.
Несмотря на то что у нас на глазах он совершил почти что чудо, мне было почему-то жаль его.
– В самом деле жалко, – сказал Семен Неверов, – с таким даром – и выступать на эстраде…
– Вот в войну бы, – мечтательно сказал Никита Пронин, – разгадывать мысли врагов.
– Не выйдет! – высунула ему язык Наталья. – Надо внушать, приказывать… Слышал, как рассказывал Николай Михайлович? Где ты такого идиота-врага найдешь?
Пронину не хотелось сдаваться. Но все же пришлось замолчать.
– Дар особый, – сказал Николай Михайлович. – И тут особый дар, – показал он глазами на газету. – Здесь нет мистики. Просто наука еще многого не знает.
9
Стоять, видно, этой зиме суровой и снежной. Бело до боли в глазах в лесу, где чернеет старая баня. Белый пуховый шлем украсил ее безобразную от времени голову. Покосившиеся бока подпирают искрящиеся на солнце сугробы, которые кажутся не белыми, а многоцветными. И так хочется поваляться в них, так манят они своим мягким уютом.
Вокруг баньки хороводы подлеска. Деревца под мохнатыми снежными шапками напоминают то грибы на толстых ножках, то присевших зайцев, а то и человеческие фигуры можно угадать в причудливых снежных скульптурах.
За подлеском стеной встает тайга. Ох и хороша же она в зимние дни – пронизанная ярким солнцем, утонувшая в морозном тумане, разукрашенная искрящимся куржаком!
Здесь когда-то был выселок, а теперь остались только следы его: поскотина, фундамент дома да вот эта старая, покосившаяся баня… Ученики восьмого «А» облюбовали ее для своих вечеров и назвали «Избой раздумий».
Ребята поставили в бане железную печь, смастерили у стен деревянные лавки. Кто-то принес журнальный столик, с которого «ради общего стиля» соскребли полировку. В окна вставили слюду. Лаля Кедрина принесла два старинных подсвечника со свечами.
В этот вечер на лыжах пришли в «Избу раздумий» все до одного. Торжественно расселись по лавкам. Зажгли свечи и затаив дыхание стали слушать Николая Михайловича.
Глава из повести Николая Михайловича Грозного
ВЕДЬМА
В ту пору в городе N проездом в Японию остановился наследник престола, и Николай Саратовкин, как крупнейший капиталист Сибири, был приглашен генерал-губернатором на обед в честь «высокой особы».
Двухэтажный каменный генерал-губернаторский дом стоял на набережной, фасадом к реке-красавице – зеленоокой, быстротекущей и обжигающе холодной даже в знойные летние дни.
В тот вечер, казалось, все население города хлынуло к генерал-губернаторскому дому, заполняя набережную и близлежащие улицы. Всем хотелось увидеть хоть издали будущего монарха, посмотреть, как куражат жизнь те, кто имеет власть и деньги.
Николай Саратовкин не только увидел наследника, но и был представлен ему.
– Ваше императорское высочество! – склоняясь в полупоклоне, говорил генерал-губернатор. – Этот молодой человек значительными капиталами приносит пользу отечеству.
Молодой блондин в мундире капитана, которому судьба неизвестно за что уготовила будущее монарха великой державы и бесславную гибель от рук своего же народа, окинул Николая Саратовкина рассеянным холодным взглядом. А молодой миллионер, тоже случайный баловень судьбы, глядел на будущего монарха восторженными глазами.
Яркий праздничный зал ничуть не напоминал о глухой провинции. Он блестел рамами дорогих картин, позолотой мебели, хрусталем пышных люстр. С хоров грянул духовой оркестр.
Будущий монарх благосклонно оглядел нарядных дам и на всю жизнь осчастливил хозяйку дома, повел ее к столу.
Но не встреча с наследником престола, не новизна впечатлений парадного обеда сохранила навсегда в памяти Николая Саратовкина этот вечер.
Тогда на розовое от зари небо его юности взошла романтическая звезда любви, любви, которую пронес он в сердце своем через всю жизнь. И даже старцем он вспоминал ее стихотворным четверостишием:
Среди миров, в созвездии светил
Одной Звезды я повторяю имя…
Не потому, что я Ее любил,
А потому, что я томлюсь с другими.
Наследник уехал рано. Генерал-губернатор отправился в его свите. Они увезли с собой напряженность и чопорность. В зале стало шумно, весело, оживленно.
Николай Саратовкин стоял с бокалом в руке среди гостей, заискивающих перед молодым миллионером, удостоенным чести говорить с наследником, когда к ним торопливо подошел городской голова – пожилой человек, удивительно подвижный, несмотря на хромоту и тучность.
– Господа! – приподнято сказал он, белоснежным платком отирая пот с лысины и мясистого пористого носа. – Слышали новость?
И он рассказал, что на окраине города в маленьком домишке, где живет старуха с внучкой, вот уже несколько дней происходят чудеса.
– Чепуха! – рассмеялся директор гимназии, небольшой, сухонький старичок, с живым, строгим лицом, испещренным следами перенесенной оспы.
– Дьявольское наваждение! – размашисто перекрестил грудь, украшенную массивным золотым крестом, архиерей в черной рясе, в высоком клобуке. При своей худобе и значительном росте он казался еще более худым и возвышался, как и полагалось ему по чину, над всей «паствой».
– Сам видел. Сам дивлюсь и в толк не возьму, что это такое, – не обижаясь на директора гимназии, продолжал городской голова. – До шестидесяти лет дожил – чудес не видел, а тут такое, что ум за разум заходит!
– Чепуха! – снова сказал директор гимназии и убежденно тряхнул головой. С носа его свалилось пенсне и повисло на шнуре.
– Чепуха, говорите?! – повысил голос городской голова. – А ну едемте со мной, сейчас же. Господа! Кто хочет поглядеть на чудо?
– Конечно, я, – улыбаясь, сказал директор и, манерно оттопырив мизинец, водворил пенсне на нос.
– Я! – торопливо воскликнул Николай Саратовкин.
– А вы, владыко? – спросил городской голова архиерея.
Тот отрицательно покачал головой и пробормотал:
– Верю на слово. Да и не любитель сатанинских проделок, не любитель.
Может быть, этот поздний осенний вечер был обычным осенним вечером, которые опускаются на землю из года в год, из века в век. Но через десятки лет, когда Николай Михайлович вспоминал притихший город, светлый серп месяца, повисший над крестами собора, высоко поднятыми в небо, коляску, которую кони с трудом выволакивали из грязи окраинных улиц, ему все это казалось значительным. Будто говорило, что должно произойти что-то очень важное, что оставит след на всю жизнь.
Старый домишко с низко нахлобученной крышей был погружен во мрак. Закрытые ставни напоминали опущенные веки спящего. Домишко охраняла стража, разгоняя любопытных, которые даже в это позднее время стекались сюда со всего города.
Двери дома оказались незакрытыми, и приезжие вошли сначала в сени, потом в душную, темную кухню.
– Эй, хозяйка, давай лампу! – приказал городской голова.
В темной горнице послышался скрип деревянной кровати, полусонное бормотание, шлепанье босых ног. Потом в кухню вошла большая рыхлая старуха, щурясь на зажженную лампу, которую она осторожно несла в руках. Видимо, ей надоели посетители, именитые и неименитые, и она поздоровалась неприветливо, не сдерживая досады. Старуха поставила лампу на стол, а сама, то и дело позевывая и крестя рот, села у печки на скрипучий табурет.
Городской голова, директор гимназии и Николай Саратовкин присели на лавку и стали ждать чуда.
Но чуда не было. Николай разглядывал кухню, в которой стояли всего лишь лавка, стол, табурет да кадка с водой. На плите у чела русской печи была свалена немытая посуда. Текли минуты, а чуда по-прежнему не было, и городской голова начинал беспокоиться.
В горнице послышались легкие шаги, и в дверях появилась девочка. На вид ей было не более пятнадцати лет. Помятое ситцевое платьице, в котором она, видимо, спала, не скрывало угловатость и худобу ее тела. Взлохмаченные темные волосы она наспех прихватила красной тряпкой, и они висели до пояса неаккуратной метелкой.
Девочка мельком взглянула на посетителей и, не поздоровавшись с ними, встала у стены возле бабки.
Свет лампы падал на девочку, и Николай Саратовкин внимательно и даже удивленно разглядывал ее кроткое личико, хрупкую шею, щеки, залитые ярким со сна румянцем, и широко расставленные огромные глаза, блестящие и темные. На обветренных губах блуждала загадочная усмешка.
Весь облик ее, по-детски безвольный, вызвал у Николая щемящую жалость. Он вдруг представил ее в бальном платье, с локонами, рассыпанными по открытым плечам, и подумал, что на любом балу она была бы не хуже других девиц.
Она не поражала красотой, но если бы рядом с ней стояли десятки красавиц – не выделить ее было бы невозможно.
И Николай почему-то с грустью подумал, что ей никогда не бывать на балу и не стоять рядом с городскими красавицами.
– Ну-с, может быть, поедем? – любезно спросил директор гимназии, рукой с оттопыренным мизинцем расстегивая пальто и вынимая из кармана жилета часы на золотой цепочке.
– Что ж… – начал было городской голова и вдруг замолчал.
Его глаза, устремленные на печь, округлились, на лице появилось выражение торжества и ужаса. Все проследили за его взглядом и замерли.
По шестку к краю медленно двигалась деревянная ложка. Она на секунду задержалась, точно раздумывая или колеблясь, затем рывком переползла белый кирпич и упала на пол.
Директор гимназии проворно подскочил к печке, провел рукой по воздуху, словно желая убедиться, нет ли тут невидимой глазу нитки, затем присел на корточки возле упавшей ложки, протянул к ней руку, но не дотронулся до нее.
– Опять, опять, экая чертовщина! – воскликнул городской голова, вскакивая.
Директор гимназии отшатнулся от печки: по шестку двигалась вторая ложка.
– Видимо, действие каких-то подземных газов на деревянные предметы… – рассеянно бормотал директор.
А в это время по столу уже ползла картошка, все ближе и ближе к его краю.
Николай, охваченный необыкновенным волнением, не отрываясь следил за картошкой, пока она не упала на пол. Он перевел взгляд на девочку.
Вывернув плечи, придерживаясь руками за стену и всем телом подавшись вперед, она не сводила широко открытых глаз со стола, на котором лежала горка картофелин. Лицо ее было напряженным, мертвенно-бледным, по нему катились капельки пота.
Николай вскочил. Он хотел подбежать к ней, поддержать, чтобы она не упала, успокоить ее. Но его остановило странное выражение лица девочки. На нем не было страха. Не было растрогавшего его безволия. Ее лицо, фигура, поза были волевыми, жесткими, даже грозными.
– Батюшка! – запричитала старуха и рухнула в ноги городского головы. – Отселил бы ты нас куды-нибудь. Мочи боле нет с нечистой силой бок о бок жить. Соседи-то уж меня за колдунью почитать стали!
А Николай не мог оторвать взгляда от необычного лица девочки. Пока старуха валялась в ногах у городского головы, девочка села на табурет, закрыла глаза, бессильно бросила вниз руки, точно устала от тяжелой работы. На лицо ее медленно возвращался румянец.
– Ну, а что вы, молодой человек, думаете по этому поводу? – обратился к Николаю директор гимназии.
– В чудеса не верю. Но тут… тут ничего не понимаю…
Николай вновь взглянул на девочку и был снова поражен той переменой, которая мгновенно произошла в ней. Она стояла у стены. Румянец заливал ее щеки. На полуоткрытых обветренных губах и в полуоткрытых глазах вспыхивала робкая, загадочная усмешка.
Нет, никогда не видел Николай лица лучше этого.
Вскоре гости покинули заколдованный домик. Городской голова пообещал завтра же переселить старуху и внучку. А директор гимназии взялся собрать здесь ученых людей, чтобы подумать над чудесами.
Перед дверью Николай задержался.
– До свидания, – сказал он.
– Доброй дороги, доброй дороги! – пожелала старуха.
Внучка подняла глаза на молодого человека и улыбнулась ему какой-то неожиданной, искрящейся улыбкой. От этой улыбки у Николая забилось сердце, и так не захотелось уходить. Поглядеть бы еще на эту удивительную девочку, может быть, перекинуться с ней словом. Услышать ее голос. Но с улицы его окликнули, и он вышел взволнованный, утешая себя тем, что завтра же снова побывает здесь.
Эта была первая бессонная ночь в жизни Николая. Он до рассвета просидел в любимом отцовском кресле у потухшего камина.
Юноша закрывал глаза, и перед ним возникало бледное волевое лицо девочки из «заколдованного домика», ее неожиданная искрящаяся улыбка. Интуитивно он угадывал какую-то непонятную ему связь между этой девочкой и чудом, свидетелем которого он был. Чудо само по себе почему-то произвело на Николая меньшее впечатление, чем девочка. Она же показалась настолько необыкновенной, что невозможно было представить ее существование без чудес. Она сама была чудом.
Утром и днем Николая задержали дела, и в «заколдованный домик» он поехал только вечером. Так же, как вчера, ставни окон в доме были закрыты, а стража разгоняла любопытных.
Стражник сказал, что старуху и девочку вместе с вещами недавно куда-то увезли.
От этих слов Николая охватило отчаяние, но он сейчас же утешил себя тем, что все равно разыщет ее.
Он вошел в дом. В избе было совершенно пусто. Вдруг на полу среди мусора шевельнулась и двинулась скомканная бумажка. Но Николай совершенно спокойно взглянул на нее. Он был убежден, что теперь здесь не могло быть чудес. И действительно, бумажонку погнал ветерок.
Николай заглянул в горницу – маленькую, темную оттого, что ее крошечное окно упиралось в забор. Он подумал о том, что ОНА выросла в этой нищете, в этой темноте… Но, вероятно, были у нее и радости, если она умела так ослепительно улыбаться.
Он заметил на полу маленький мяч, сшитый из тряпок, и с благоговением подобрал его.
«Как же ее зовут?» – подумал Николай.
– Наверное, Любовь… Любава, – ответил он вслух сам себе и улыбнулся своему неожиданному предположению.
Он вышел из дома. Постоял у ворот. На вопросы любопытных – ползают ли вещи? – ответил, что вещей в доме нет.
«С чего же начать поиски?» – подумал он и решил зайти к соседям.
Он поднялся на крыльцо такого же ветхого маленького домика и постучал в дверь. В сени вышла молодая женщина с красными, в мыльной пене, по локоть открытыми руками. Увидев барина, она принялась вытирать руки о фартук и пригласила Николая в дом. Но он отказался.
– Я только хочу спросить, – смущаясь, сказал он, – куда переехали ваши соседи – старуха и внучка?
Женщина уточнила:
– Панкратиха с Любавой?
– С Любавой? – бледнея, повторил Николай, и ему вдруг стало не по себе.
– Не знаю, барин. И не хочу знать. Что Панкратиха, что Любава – обе с нечистой силой знаются.
Николай ничего не ответил, спустился с крыльца, пересек двор и вышел на улицу.
– Быстрее. К городскому голове, – бросил он кучеру, вскочив в коляску.
– В присутствие или к дому? – спросил мордастый кучер в высокой шапке, в тулупе, перетянутом ремнем с теми же украшениями, что и на лошадиной упряжи.
– В присутствие.
Когда коляска выехала на главную улицу, Николай увидел возле сквера городского голову и директора гимназии.
– Стой! – крикнул Николай.
– А! Господин Саратовкин, Николай Михайлович! – приветливо встретил его городской голова, снимая шляпу и раскланиваясь.
Слегка приподнял форменную фуражку и директор гимназии.
– А мы вот все насчет вчерашнего толкуем… – продолжал городской голова.
– И я насчет вчерашнего… – сказал Николай. – Не знаете ли вы, куда старуху с внучкой переселили? Я вчера портсигар у них забыл.
– Вот-вот, – заторопился городской голова. – Девица эта мне сегодня сказала: «Господин, говорит, вещицу ценную у нас забыл, так вы скажите ему, где мы теперь, может, пошлет кого».
Николай растерялся. Ему опять стало не по себе, так же, как тогда, когда соседка назвала имя девушки.
Теперь он знал ее адрес. Знал ее имя. Весь следующий день мысли о ней не покидали Николая, но что-то удерживало его идти к ней.
Ночью он увидел сон.
Потрескивая и рассыпая искры, горели в камине дрова. И вдруг из пламени взглянули на Николая глаза – черные, блестящие. Светом своим они убили свет пламени. Огонь потух. Из камина вышла Любава, стряхнула с распущенных волос, с мятого платья пепел. Сквозь нее просвечивали цветы шелка, которым были обиты стены комнаты.
– Ты боишься меня, потому не пришел, да? – шепотом спросила она. – Ты приходи, не бойся. Я завтра целый день никуда не уйду. Буду ждать тебя…
Она вдруг превратилась в кукушку и улетела через окно.
Николай проснулся. Была глубокая ночь. На часах в столовой куковала кукушка. Во дворе хриплым лаем заливался старый пес. С улицы доносился стук колотушки ночного сторожа. А из соседней комнаты, заглушая все звуки старого дома, слышался мощный храп матери.
Николай до рассвета лежал не закрывая глаз. Беспокойное ощущение, вызванное сном, постепенно улеглось.
Он встал, по обычаю, заведенному еще при жизни отца, похлебал кислых щей, выпил крепкого, обжигающе горячего чаю и поехал на окраину города, где за монастырской усадьбой доживало свой век старое кладбище, затененное столетними соснами и елями, заросшее буйным молодым подлеском.
Здесь все было знакомо. Николай часто приезжал на могилу отца. Он вошел в открытую калитку кладбища, мельком взглянул на окна сторожки, затянутые занавесками, прошел по дороге мимо, свернул на тропинку, петляющую между могилами и стволами сосен.
Михайло Иванович Саратовкин был погребен в фамильном склепе из черного мрамора, с позолоченным крестом наверху. На склепе такими же позолоченными буквами было написано: «Да будет воля твоя!»
Николая с детства волновали эти слова своей страшной покорностью богу, непостижимой уму и сердцу.
Николай снял шляпу и склонил голову перед склепом. Сразу же он услышал шорох позади себя и обернулся, уверенный в том, что сейчас увидит Любаву.
Действительно, прислонившись к стволу сосны, стояла она. Ее черные вьющиеся волосы были тщательно причесаны и ничем не покрыты. Она завернулась в старый бабкин салоп, стараясь скрыть, что он велик ей.
Девушка улыбнулась смущенно и чуть слышно сказала:
– Я увидела вас в окно, барин. У вас тут батюшка схоронен?
Николай отметил, что она сообразительна и смела – сразу же нашла тему для разговора, а он растерялся.
– Да, батюшка, – сказал он. – Видите, вот в этом склепе…
– Красивый склеп. И слова какие написаны!..
– Это из Евангелия, – сказал Николай.
– Я знаю, что из Евангелия…
И они замолчали.
– Вы что же, теперь здесь всегда будете жить? – поинтересовался Николай.
– Всегда. Бабушка сторожить кладбище нанялась, а я ей подсобляю. Я вчерась все кладбище обошла. Здесь красиво.
И опять они помолчали.
– А вам не страшно тут? – спросил Николай.
– Мы с бабушкой смелые. Живых людей нам больше боязно. А мертвые спят. Они не обидят. За жизнь-то наобижали друг дружку вдосталь, теперь отдыхают. – Она недобро усмехнулась.
– Где же вы грамоте обучались, Любава?
Она заметно обрадовалась тому, что он назвал ее по имени, покраснела и, смущенно улыбаясь, сказала:
– Сначала бабушка учила. А теперь я в воскресную школу хожу. Я страсть как люблю книги читать. Только вот где их брать? Если у вас есть книжки – может, дадите?
– У меня много книг, – горячо заговорил Николай. – Я буду приносить их вам. Хотите, Любава, я буду учить вас?
Она ничего не ответила на эти его слова, а только спросила:
– А вы начальнику сказали, что забыли у нас что-нибудь?
«Откуда она знает про это?» – тревожно подумал Николай.
– Откуда я знаю? – вдруг ответила Любава на его мысль. – Я не могу объяснить. Я иногда могу делать то, что другие не могут. Это ведь я вещи в избушке двигала… Откуда я знаю, почему? Такая уж я родилась. Со мной никто знаться не хочет… Ведьмой меня кличут… Вот и вы не пожелаете книжки мне давать, не пожелаете. И учить меня не пожелаете.
Она закрыла лицо руками и по-детски безудержно заплакала.
– Любава! – Николай шагнул к ней.
Но она отскочила, вытерла слезы кулачками.
– А я могу заставить! – вдруг крикнула она, и глаза ее загорелись, слезы мгновенно высохли. – Даже вас, барин, заставить могу, если захочу. Только я не хочу захотеть. Я хочу, чтобы вы сами…
И она исчезла так же неожиданно, как появилась. Если бы не слышался шорох сухих листьев под ее ногами и не мелькал старый салоп между стволов деревьев, крестов и памятников, можно было бы подумать, что это исчез призрак.
Следующие дни Николай был занят делами, связанными с поступлением на учительские курсы. Новый мир, в котором он оказался, так увлек его, что он забыл о Любаве.
В первый же день занятий Николай был поражен и обрадован, увидев на кафедре того самого учителя гимназии, который когда-то заступился за него перед классом.
После занятий, на улице, Николай дождался лектора, снял фуражку, почтительно поклонился и сказал:
– Василий Мартынович! Вы меня, конечно, запамятовали. Таких, как я, сотни прошло через ваши руки. А я вас всю жизнь помнить буду. И на курсы я пошел потому, что мечтаю стать таким, как вы.
Василий Мартынович некоторое время серьезно и напряженно смотрел на молодого человека, как бы перебирая в памяти бесчисленные детские лица.
– А! Николай Саратовкин! Помню, помню. Хорошо, что мы с вами встретились. Мне ведь давно надо было рассказать вам конец той истории. Дело в том, мой молодой друг, что конец-то был мною выдуман для педагогических целей – чтобы вас выгородить. А подкидышем-то у купца Саратовкина был не первый сын, а вы. Вы теперь взрослый, вам надо знать правду. И мать свою постарайтесь разыскать.
Теперь, когда прошли годы и стали стираться воспоминания о нянюшке Феклуше, слова Василия Мартыновича не произвели на Николая того впечатления, какое они имели бы прежде, но все же на душе стало беспокойно, так беспокойно, что захотелось немедленно кому-то рассказать обо всем, ощутить сочувствие, послушать добрые советы.
И конечно, он вспомнил о Любаве.
Он долго бродил по кладбищу, то и дело выжидательно поглядывая, не дрогнет ли занавеска на окне сторожки. Ему все же пришлось подняться на шаткое крылечко и постучать в низкую дверь.
– Войдите! – откликнулась хозяйка.
И он вошел.
Прежде всего он увидел огромные, блестящие глаза Любавы. Девушка лежала на кровати, закрытая до подбородка старым лоскутным одеялом. Потом только он заметил и Панкратиху. Здесь так же, как в «заколдованном домике», Николая поразила удручающая бедность. Она сказывалась во всем: в отсутствии мебели, в одежде старухи, в спертом воздухе, в закопченных стенах, холоде, почти таком же, как на улице.