Текст книги "Опыт путешествий"
Автор книги: Адриан Гилл
Жанр:
Путешествия и география
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Тернер
Отбор кандидатов на получение Премии Тернера в этом году происходит с уже наскучившей помпезностью в центральных залах старого здания галереи Тейт[81]. Кое-кто считает, что присвоение имени величайшего художника Британии этой художественной версии телешоу Big Brother[82] отдает насмешкой и даже оскорблением. Но не исключено, что сам Тернер не был бы против. Ему импонировала жесткая конкуренция и было присуще развитое коммерческое чутье. В одном из коридоров галереи можно увидеть его работу, впервые выставленную в 1818 году. «Поле Ватерлоо» – очень необычная картина. Даже если вы знакомы с творчеством Тернера, вы вряд ли знаете эту работу размером 9 х 6 футов, которую он представил на общенациональной выставке, посвященной победе над Наполеоном тремя годами ранее.
Тернер решил изобразить поле брани ночью. Мертвецы будто спрессованы вместе, как консервированное мясо. Мешанина из человеческих останков и обрывков военной униформы покрывает призрачный волнистый ландшафт. Тернер действительно был на поле сражения, делал наброски и отмечал на них количества гниющих тел. Трупы освещены белой вспышкой в центре картины, назначение которой – отпугивать падальщиков, мародеров и призраков. Достаточно едко написанная картина совершенно не в духе тогдашнего ура-патриотизма и воинственно-высокопарных речей. Это поистине антивоенное полотно, демонстрирующее, как смерть уравнивает французов и англичан. Картину не приняли, да и, честно говоря, ее вряд ли можно считать большой удачей художника. Тернер не был мастером изображать людей – на его картинах они всегда выглядят куклами, воткнутыми в пейзаж, а их лица часто повернуты в сторону от зрителя. Дело, конечно же, не в том, что он был плохим рисовальщиком или живописцем – скорее, он испытывал неловкость в обществе других людей, пусть и нарисованных.
Рядом с «Ватерлоо» висит еще одна странная картина под названием «Изгнанник и моллюск»[83]. Никто так и не смог внятно объяснить, почему Наполеон (напоминающий цыганскую куклу, вырезанную из деревянного колышка) так восторженно смотрит в лучах пламенеющего заката на двустворчатого моллюска, лежащего перед ним. Вообще, Тернер – совсем не тот, кем кажется на первый взгляд. Мы воспринимаем его как типичного английского художника, что-то вроде Шекспира от живописи. Его представляют нам как один из английских архетипов, не менее почтенных, чем традиционная чайная под защитой National Trust[84] или Джон Буль с сигарным окурком. А еще Тернер – хрестоматийный отчим импрессионизма, любивший писать ностальгические морские виды и расплывчатые пейзажи. Да ведь обычно больше ничего нам и не показывают.
Но на самом деле он был наследником и еще одной британской традиции – радикализма, бунтарского, непричесанного мистицизма. После смерти Тернера в 1851 году осталось состояние в 140 000 фунтов – в пересчете на современные деньги это составляет около 11 миллионов. Так что ему, пожалуй, все удалось. За всю свою жизнь он ни разу не женился, а большую часть своих работ завещал родине. Одно из условий завещания гласило, что две его картины должны будут вечно висеть по бокам от полотна Клода Желле в Национальной галерее. Тем самым он отдал дань мастеру классического пейзажа, а заодно и устроил своего рода посмертное соревнование. Вторым условием завещания было, что остальная часть коллекции должна демонстрироваться в специально созданной для нее галерее.
В конце 1980-х годов неторопливо-благодарная родина открыла в галерее Тейт новое крыло под названием Клор. Пройдитесь по нему в компании японских студентов, фотографирующих друг друга на мобильные телефоны, и мрачных пенсионеров, ищущих бесплатных тепла и культуры, и вы поймете, насколько это здание неподходяще и жалко. Оно было построено в эпоху скупости, неуверенности нации в себе и умственной ограниченности муниципальных чиновников. Его галереи выглядят тесными и убогими, потолок слишком низок, пропорции нелепы. Живые, наполненные образами холсты Тернера, развешанные по стенам галереи, напоминают прекрасно сложенных атлетов, томящихся в очереди в центре социальной помощи малоимущим.
Впервые я пришел сюда сразу же после открытия галереи вместе с моим отцом, передавшим мне по наследству страстную любовь к Тернеру. Помню, как испытал огромное разочарование, впервые увидев галерею Клор. Мне казалось, что я наблюдаю за прекрасным фейерверком через замочную скважину. То решение, которое одна из самых богатых и развитых стран мира предложила в качестве храма для своего великого художника, оскорбляет веру и лишает гордости. Даже если не принимать во внимание вопросы эстетики и соответствия галереи Клор уровню гения, она слишком, донельзя мала. Тернер оставил огромное наследство: 300 картин маслом, из которых в галерее выставлена лишь половина, и около 30 000 рисунков на бумаге – набросков и акварелей, из которых в публичных галереях выставлено всего 70 или около того. Но, тем не менее, нам принадлежит каждая из его работ, и любой человек может договориться с галереей Тейт и увидеть их все. Справедливости ради, стоит сказать, что сотрудники галереи покажут вам эти работы с большой радостью и готовностью. А если вам повезет, то в запасниках вы столкнетесь с Иэном Уоррелом – экспертом по творчеству Тернера и тихим, но вдохновленным куратором галереи.
Было бы большой ошибкой не начать изучение с «Рек Франции», серии акварелей, которую Тернер нарисовал по просьбе нескольких граверов. Рисунки должны были стать книжными иллюстрациями – подобный бизнес в то время был крайне привлекательным. Он проиллюстрировал «Чайльд-Гарольда», эпическую поэму, которая сделала ее автора, Байрона, знаменитым чуть ли не за один день. Тернер принадлежал к новой волне радикальных романтиков – но не думайте, что это были какие-нибудь протохиппи. Это были любители готических романов, наполненных ужасами, безбожные революционеры-республиканцы, которые, кстати стали первыми звездами-знаменитостями в современном смысле слова. Байрон и Тернер были двумя столбами, на которых покоился культурный вигвам моего отца. В сущности, в их творчестве проявился первый намек на наш современный мир. В годы своей жизни Тернер был известен и уважаем как акварелист, а не художник маслом. Английская школа акварели прожила яркую, но недолгую жизнь в XIX веке, прежде чем выродиться в любительскую терапию для пенсионеров. Тернер же работал в то время, когда это искусство переживало свой чудесный апофеоз. Его прикосновения к бумаге говорят мне о чистейшем и безусловном проявлении невиданного прежде гения. Они деликатны, нежны, но при этом и созданы уверенной рукой. Следы краски на бумаге тонки, как если бы вы красили забор небольшим птичьим пером.
Он обладал фантастическим знанием техники и на многие годы опередил всех своих современников, предшественников и последователей. Тернер специально затачивал один из своих ногтей, чтобы царапать и скоблить бумагу. Лучше всего изучать его акварели вблизи, без защитного стекла. Мощь, блеск и близость к шедевру доводят до головокружения и заставляют глаза мерцать новым светом. Иногда зрители подолгу задерживают дыхание, теряют ощущение своих конечностей, а то и тихонько плачут, сами того не замечая. Учитель Тернера, Джон Раскин, говорил о том, что у того глаза настоящего разведчика. Он умел видеть вещи одновременно вдохновенно-лирическим и интеллектуальным образом. А кроме того, он обладал врожденной эстетической ловкостью, прекрасной рукой, не следовавшей за разумом, – на протяжении любого столетия во всем мире вряд ли найдется больше десятка таких людей, вне зависимости от рода деятельности.
Тернер рисовал постоянно. Он беспрестанно и неутомимо делал наброски и исследовал окружающее пространство – будь то топографические или архитектурные формы, которые он зарисовывал на будущее, или каракули, нарисованные от скуки на званых обедах. Переворачивая страницы его небольших самодельных блокнотов для эскизов, вы оказываетесь в невероятной близости от чувств и мыслей художника из другой эпохи – и тут вы замечаете запах. О, этот прекрасный сладкий, пряный и усыпляющий запах старой бумаги! Следы вина, отпечатки пальца и крошечные заметки. Тернер хранил и упорядочивал все свои блокноты. Они были крайне важны для него – ведь это было отражением потока его сознания, средством терапии и картотекой вкупе с дневником. Зачастую он рисовал, даже не глядя на бумагу – и прекрасные линии, легкие и скользящие, и жилистые четкие контуры. Акварели на страницах его блокнотов могли поймать и закат солнца, и плывущие облака. Они сохраняли в его памяти и поля, и деревья, и горы. Он заполнял целые тетради изображениями колоколен или одних только коров.
Тернер был заядлым путешественником, и не только английским, но и панъевропейским художником. Палитра цветов в его альбомах экономна, грубовата и мрачна. Казалось, что он испытывал особое пристрастие к красному цвету. В каждой его работе можно заметить брызги и мазки, своего рода азбуку Морзе, цепляющие наше внимание и согревающие наши глаза – и в полете малиновки в зимнем оперенье, и в едва заметных каплях крови.
Я беседовал обо всем этом с Иэном Уоррелом, и вдруг он упомянул, что в галерее хранится посмертная маска Тернера, «Не желаете ли ее увидеть?» – спросил он. Затем он бережно достал ее из коробки, завернутую в ткань, подобную дорогостоящей шляпке, которую берегут для скачек в Эскоте. Я смотрел на угловатое впалое лицо, старые беспокойные глаза, полые и наконец-то закрывшиеся, на поджатый беззубый рот, и вдруг произошла странная, почти готическая и мистическая вещь – маска превратилась в лицо моего отца. После смерти моего отца я постоянно думал о нем и вспоминал наши разговоры, но сейчас мне показалось, что я гляжу в его умирающее лицо – и это было для меня шоком, хотя и не очень печальным.
Тернер родился в 1775 году в Ковент-Гардене, где его отец работал цирюльником. Настоящий кокни, Тернер говорил с сильным лондонским акцентом всю свою жизнь. Его мать была душевнобольной и частенько проводила время в психушках. Отец побудил его рисовать, отправлял его к учителям рисования, а когда мальчик начал показывать успехи в акварели и гравировке, отец оставил свое парикмахерское дело и начал управлять студией своего сына, занимаясь административными делами. Получилась своего рода компания «Тернер и сын». Для Тернера всегда был важен высокий класс в работе. Искусство было для него семейным бизнесом, объектом торговли, и он занялся этим делом со всей решительностью, честолюбием и гордостью своего рабочего класса. Нужно понимать, что значило его завещание в тех условиях. Он никогда не мог бы получить рыцарский титул или теплое место при дворе. Тернер просто не вписывался в систему – ни тогда, ни сейчас.
Он был глубоко потрясен смертью своего отца в 1829 году, и после этих переживаний его стиль изменился. Не то чтобы он стал мрачнее – скорее, он стал громче, быстрее и, пожалуй, искреннее. Казалось, что внутри него внезапно исчезли какие-то ограничения. В запасниках галереи есть его работа под названием «Смерть на коне бледном». Вам даже может показаться, что ее написал не Тернер – она похожа, скорее, на работы Гойи. Смерть в виде скелета протягивает вперед руку, сидя на спине своего апокалиптического коня. Картина наполнена гневом, печалью и страхом – в залах галереи ее можно увидеть довольно редко. Во время Второй мировой войны она могла бесследно исчезнуть, если бы только Кеннета Кларка, молодого директора Национальной галереи, не позвали взглянуть на несколько свернутых в трубку холстов, выброшенных из подвала в ходе очистки. Оказалось, что этими холстами были примерно 70 работ Тернера.
Еще при жизни Тернера люди пытались загнать его в рамки определенного стиля. Особенно в этом преуспел человек, ставший его наставником и своего рода заменой утраченного отца, критик Джон Раскин. Раскин отдавал должное его гению, но видел его совсем не в том, что и сам Тернер. Раскин воспринимал Тернера как романтика, национальное сокровище, радующее глаза народу. Он не признавал и не любил экстремальных, непознаваемых и мрачных настроений в картинах Тернера, и его беспокоили даже легкие намеки на эротику. Однако после смерти отца Тернер начал рисовать все больше, и все чаще делал это для себя, накапливая работы, которые должны были превратиться в его мемориал, его подарок нации. Он переносил на холст свои экспрессивные наблюдения и эмоции. В какой-то момент ты перестаешь понимать, закончена картина или нет. Тернер просто останавливается, и кажется, что он не может сделать ни одного нового мазка, будучи не в силах разорвать связь с предыдущим, как будто еще один новый штрих повергнет всю картину в хаос.
В одном из самых красивых в мире залов, увешанных картинами, можно сразу заметить еще одну. Ее название «Вьюга. Пароход у входа в гавань». Стоя рядом с Иэном и глядя на огромный вихрь в центре картины, я сказал, что, возможно, это самая прекрасная из когда-либо нарисованных в Великобритании картин. Он согласился, что, возможно, это действительно так. Но тогда я еще не знал, что Тернер, по слухам, велел на самом деле привязать себя к мачте в штормовую погоду, чтобы понять, каково быть в центре бури. Я не знал, что один из критиков смертельно обидел его, сказав, что картина похожа на хлопья мыльной пены вперемешку с побелкой.
Вернувшись в запасники, Иэн принес стопку блокнотов. Это были последние рисунки Тернера, которые тот делал во время своей поездки в северную Францию. Страницы испещрены штрихами и эскизами, наполненными грубой силой и пафосом, которые невозможно передать в терминах искусства, красоты, наследия или эго. Эти рисунки, которые никто и никогда не должен был увидеть, напоминают ритмические толчки и пики сердечного монитора, говорящего «Я еще здесь. Мои глаза еще все замечают, а рука все фиксирует».
«После смерти Тернера эти рисунки видело не больше сотни человек», – сказал мне Иэн. Бумага блокнотов явственно пахла сандалом, табаком, фимиамом и черной землей.
Четвертый постамент
(июль 2009 года: проект One& Other Энтони Гормли)
Первое, что я увидел, выйдя на Трафальгарскую площадь, была горилла на постаменте. Я сразу же подумал, что горилла наверняка ненастоящая. Живая горилла не стала бы спокойно стоять на постаменте. Никакая сетка не могла бы обеспечить защиту человека рядом с живой гориллой. Кроме того, гориллу на постаменте вряд ли можно назвать произведением искусства – скорее, она бы вызывала ассоциации с фильмом-катастрофой. Я подумал, что вряд ли это и чучело гориллы – потому что тогда это была бы имитация работы Дэмиена Хёрста[85]. Но нет, это был человек, облаченный в костюм гориллы. Причем явно не подходивший ему по размеру. Он даже не смог застегнуть костюм на спине. Представляете, каково это – быть слишком толстым для костюма гориллы. «Прошу прощения, сэр, но это самый большой размер, который у нас есть». Не исключено, впрочем, что ему просто было некого попросить застегнуть костюм на спине.
Несостоявшаяся горилла (не уверен, что когда-нибудь в жизни мне представится удовольствие вновь использовать это выражение) стояла на постаменте и бросалась в окружавших различными предметами. Парочка проходивших мимо итальянцев, похоже, не имела ничего против того, чтобы получить в спину бананом. В конце концов, они же приехали в Англию, а зачем еще ехать сюда, как не за идиотским юмором и эксцентричностью? Чуть поодаль шла смена караула: пара десятков мужчин с медведями на головах[86] двигалась с поразительной синхронностью – по мне, это гораздо смешнее, чем нейлоновая шкура обезьяны.
Итак, что же я должен был думать при виде человека-обезьяны? Он должен вызывать ассоциации с Кинг-Конгом в миниатюре? Или олицетворять насмешку над величественностью мемориала? Была ли это аллегория вымирания и потери? А может, это был просто пьяный жених, которого дружки закинули на постамент после мальчишника? Не ждала ли его какая-нибудь безутешная Джейн возле алтаря?
Через толпу, подавая предупредительные сигналы, проехал погрузчик. На его площадке стояла женщина, одетая во все оранжевое, которая должна была сменить гориллу на постаменте. Обезьяна собрала все использованные банановые шкурки, оператор погрузчика, одетый в куртку со светоотражающими полосами, потянул на себя один из длинных рычагов, и площадка поехала вниз. Стоявшая на ней горилла пожелала женщине в оранжевом всего наилучшего. Во всем поведении гориллы чувствовались нервозность и страх – ее время на постаменте закончилось, и теперь ей предстояло вновь стать нештатным заместителем учителя или женихом. А может быть, швейцаром в Rainforest Cafe.
Женщина в оранжевом разместилась на постаменте и крикнула «привет» прямо навстречу порыву ветра. Ее оранжевые одежды создавали какое-то буддистско-хипповое настроение. Вообще, мне кажется, что оранжевый цвет, совершенно непригодный для носки, может восприниматься как универсальный цвет мирного протеста. Настоящий художник никогда бы не разрешил ей совместить с одеждой такого цвета букет красных роз, который она держала в руках. Я заметил, что в качестве нижнего белья она предпочитает трусы из прочной ткани (красота вторична, главное – безопасность).
Обо всем этом стоит подумать, когда собираешься забраться на пьедестал на Трафальгарской площади. Когда проект демократической лотереи, придуманной Энтони Гормли, только начинался, мне довелось увидеть, как один репортер с местного телеканала спросил его с присущим провинциальным телерепортерам насмешливым, дружелюбным, наигранно простодушным и псевдонародным скепсисом: «На самом деле это ведь не искусство, правда?» На это Гормли вполне искренне ответил: «А вам-то что до этого?»
В достаточно жидкой толпе, стоявшей перед постаментом, звучал тот же вопрос: «Искусство ли это?» Точнее, задавался он в несколько иной форме: «Это ведь не искусство, правда?» Но это совершенно неправильная постановка вопроса. Правильно будет звучать так: «А вам-то что до этого?» И на этот вопрос, пусть и частично, отвечает проект под названием One & Other. Должен признаться, я учился с вместе Энтони и его женой Викен в художественном колледже. Скорее, не «вместе», но в одно и то же время. И я считаю его умным и талантливым, хотя и не настолько, как кажется ему самому. И я думаю, он делает красивые, глубокие и запоминающиеся вещи, то есть владеет всеми тремя элементами, формирующими настоящее творчество.
Этот проект представляется естественным продолжением одной из первых его работ, носивших название «Поле». Самое ужасное в вопросе об искусстве заключается в том, что само искусство вынуждено отвечать на него уже свыше 120 лет. Этот вопрос звучал и во времена модерна, и из уст людей, в туалете которых висит репродукция Энди Уорхола. «Искусство ли это?..» Вам кажется, этот вопрос свидетельствует о вашей интеллектуальной глубине? На самом деле он звучит крайне удручающе. Вы совсем не понимаете, о чем спрашиваете? Почему вы вновь и вновь задаете один и тот же вопрос?
На следующий день перформанса на постаменте состоялось открытие мемориала жертвам теракта 7/7[87]. Никакой самодовольный телевизионный репортер или щедрый банкир даже не задался вопросом «Искусство ли это», ведь открывавшийся объект четко соответствовал всем необходимым критериям. Он был создан художником, он уникален, эстетически правилен, не имеет практического применения и сильно напоминает другие предметы, которые мы считаем объектами искусства. Однако при этом является мемориалом, т. е. своего рода объектом искусства, хотя и с оговоркой. Но если бы он оказался лишенным духовного смысла и его мемориальные функции были бы переданы другому объекту, превратился ли он в объект искусства и воспринимался бы в этом качестве так, как в нынешнем, мемориальном? Взгляните на Трафальгарскую площадь, на другие ее памятники. Никто не задается вопросом, является ли памятник Нельсону объектом искусства, но стоит надеть на него костюм гориллы, и вечный вопрос снова возникнет.
Вопрос «Искусство ли это?» задают люди, не чувствующие себя свободно в вопросах культуры, те, кому нужно знать, что сумка, в которой они хранят свои мнения и предубеждения, – «настоящий Louis Vuitton». Вот вам простое правило – искусство есть ничто. Цель искусства заключается не в том, чтобы быть искусством, а в том, чтобы двигать, вдохновлять, подавлять, возбуждать, манипулировать, заставлять людей демонстрировать чувства и мысли, слишком тонкие и глубокие, чтобы им можно было найти словесное выражение. Оно может заставлять вас смеяться, может успокаивать, расстраивать, а порой даже приводит к эрекции.
С другой стороны, цель обоев состоит в том, чтобы украшать стены. Не стоит путать искусство и ремесло. Искусство тоже может быть частью ремесла, но объект ремесла не всегда будет произведением искусства. Смысл искусства точно такой же, как у пудинга, – оно предназначено для потребления. Его нужно почувствовать и узнать. А если вы хотите узнать, относится ли тот или иной объект к искусству, взгляните, как воспринимают его другие люди. Мы смотрим на произведения искусства не так, как на другие окружающие нас объекты. Существует четыре вида искусства: хорошее искусство и искусство плохое, успешное и неудачное искусство. Успешное искусство не обязательно будет хорошим, а неудачное искусство не всегда уж плохо.
Женщина в оранжевом начинает кричать на нас, стоящих ниже ее. Она кричит нам, что стоит там, наверху, чтобы привлечь внимание к женским половым органам. Ага, так вот для чего ей понадобились эти большие трусы. Она вытягивает наружу футболку с надписью «Мали» и вновь кричит: «Я делаю это во имя трех миллионов женщин, которые подвергнутся в этом году обрезанию в Мали». Затем она вытаскивает кривые садовые ножницы, символическим щелчком обезглавливает розу и швыряет бутон в поток встречного ветра. Никто не задается вопросом, кажутся ли девушкам из Мали цветочные бутоны достойной заменой половых губ и клитора. Затем она стаскивает с себя футболку и вновь кричит: «А вот, кому хочется Мали?» Бросает футболку жирному американцу в бейсбольной кепке, а тот передает ее жене.
Что ж, это было забавно. Но кто мог подумать, что вопрос женского обрезания может вызвать смех? Путь этой женщины в Африке будет долгим, и на этом пути многие розы лишатся своих бутонов. Толпа, жаждущая маек на тему клитородектомии, машет руками и требует еще. (Все же футболка – забавная вещь, находящаяся на стыке культуры и политики, своего рода персональный рекламный щит, посвященный тому или иному убеждению.)
Николас Пенни – директор Национальной галереи, человек, который (я готов биться о заклад на картину Пуссена[88]) даже если и ходит в футболках с рисунком, то разве что с едва заметным. На прошлой неделе он, воспользовавшись интересом к происходящему на Трафальгарской площади, заявил о том, что следовало бы вновь сделать проезжей дорогу перед Национальной галереей. По его словам, это позволило бы создать санитарный кордон (три ха-ха) между высоким искусством и простонародьем. Ну-ну!
Мы занимаемся не чем иным, печально кивал он головой, как разрушением классической красоты площади. На ней проходит множество событий, она стала шумной и вонючей. На статуи львов и фронтоны зданий то и дело забираются люди. Это, кстати, проблема любого классического монументального градостроительства – оно заставляет людей чувствовать себя никчемными, неуместными, вульгарными человеческими отбросами – хотя, разумеется, это совершенно не входило в планы проектирующих монументальные городские пейзажи.
Само это место предназначено для того, чтобы человек почувствовал себя маленьким и убогим. Его величие и масштаб позволяют одновременно грозить кулаком populus[89] и показывать французам непристойный жест аж двумя руками. Архитекторы георгианской эпохи разрушили площадь, спроектированную Нэшем, который построил ее на месте средневекового рынка с магазинчиками и улочками. Площадь стала своего рода каменной печатью гражданской империи, убедившей растущее, не находящее себе места и скандалящее население в его долге. Граждане были призваны помнить о великих и благородных мужах, создавших империю и принесших ей богатства.
Можете ли вы назвать имена людей, чьи статуи делят площадь с проектом Гормли? Это труднее, чем найти ответ на знаменитый вопрос об именах семи гномов или братьев Маркс. Могу ли сделать это я сам? Ну, разумеется (после изучения ряда источников). Это Генри Хейвлок, герой осады Лакхнау[90], – он умер, не успев вернуться домой, от сильного расстройства желудка. Генерал Нейпир, человек, которого не любили при жизни, хотя куда меньше, чем его статую после смерти. Он захватил провинцию Синд и, возможно, никогда и не посылал апокрифическую телеграмму (со словом peccavi)[91]. Статуя Георга IV, авторства Чантри, она тут по завещанию; за ней бюсты первых морских лордов: Джеллико, Битти и Каннингэма. За ними, перед фасадом Национальной галереи, стоит статуя Якова II, худшего из наших королей, достаточно абсурдно облаченная в одежду Юлия Цезаря и созданная Гринлингом Гиббонсом. Рядом с ним можно увидеть скульптуру Джорджа Вашингтона, подаренную народу Британии штатом Вирджиния. Вашингтон поклялся, что никогда не ступит и шагу по британской земле, поэтому его ступни покоятся на импортированной, республиканской земле, присланной нам янки. К югу, на островке, лицом к Арке Адмиралтейства стоит лучшая статуя на площади, а то и во всем Лондоне, и уж точно лучшая конная статуя: Карл I работы Ле Сура. Он внимательно смотрит на Уайтхолл, где распрощался со своей головой[92], Вестминстер и дальше на дворец[93].
Никто и никогда не осмеливаться спросить, являются ли эти суровые бронзовые гранды произведениями искусства. Они стоят здесь для того, чтобы вдохновлять нас, пробуждать древний гражданский долг, гордость, самопожертвование и благодарность. Но самое главное, они стоят, чтобы указывать нам наше место в этом мире. Само собой – у подножия. И в этом как раз и заключается проблема появления живых людей на постаменте. Это – не место для живых. Они слишком малы. Монументы огромны, потому что именно с помощью размера мы демонстрируем наши достижения. Великие герои больше простых смертных, ибо они достигли большего. Люди, стоящие на пьедестале Гормли, выглядят еще менее значительными, чем есть на самом деле. Для начала их сложно разглядеть. Постамент отсекает из нашего поля зрения всю нижнюю половину их тел. Они не создают ощущения разнообразия и не говорят о благородстве обычного человека. Им не присущ и коммунистический героизм. Все то, что они делают, показывает нам, насколько мы все просты и обычны.
Искусство, которым пользуются победители арт-лотереи для демонстрации своего «я», наполнено неуклюжими клише. Люди, меняющие друг друга перед веб-камерой, неловко рассказывают о том, что считают важным, резко сворачивают с одной темы на другую, пользуются простейшими дихотомиями[94] или визуальными каламбурами. Кто-то уже отмечал, что этот процесс представляет собой нечто большее, чем еще одну разновидность реалити-шоу. Наверное, это неплохо, но если и есть тут достижение, то слишком скромное. Неиссякающий поток победителей лотереи доказывает, что искусство не создается случайно, его неспособны создать обычные люди – это удел личностей экстраординарных. Искусство – это не что-то, что вы видели раньше, это то, чего вы не могли себе прежде представить. И создать настоящее произведение искусства могут немногие. А мы, остальные, способны заниматься лишь стилизацией и плагиатом.
Женщина собирает стебли своих роз, и ее сменяет мужчина, который принимается читать Ветхий Завет. И без того небольшая толпа рассеивается прежде, чем он заканчивает первый стих. И это позволяет мне понять одну истину – не о Господе, а о постаменте. На самом деле это – не постамент, а кафедра, линия защиты и трибуна беззастенчивого агитпропа. Чтобы занять место на постаменте, надо сначала умереть. А для того, чтобы выйти на трибуну, достаточно пожаловаться на свою беду. Фактически, на Трафальгарскую площадь пришел Уголок ораторов[95] – примерно таким же образом заканчивалось большинство маршей последнего столетия.
Так что все эти действия – всего лишь пример неудачного плохого искусства. Ну а если говорить о самом Гормли, то это – неудачный акт хорошего искусства. С точки зрения искусства, это место станет хорошим, если на нем не будет ни одного человека. Пустой постамент со смешными, навязчиво заботливыми и уродливыми конструкциями сетки безопасности, постоянно пищащий погрузчик JCB, охрана в куртках со светоотражающими полосами, бытовка, в которой сидят телохранители, пиарщики и организаторы, – все это способно сказать так много об уязвимости нашего общества, о нашем навязчивом страхе перед опасностью, о постоянном беспокойстве о шансах и неудаче и желании защититься от всего окружающего. Мы боимся упасть со своего пьедестала и пораниться.
Человеку не нужно многого. Ни Хейвлоку, ни Непьеру не нужна сетка безопасности. Даже Карл I перед казнью попросил лишь вторую рубашку, чтобы не дрожать. Где-то там, на самом верху колонны, стоит Нельсон с одним глазом и одной рукой, и ему не нужны ни оценка рисков, ни ремень безопасности. Как всегда, Гормли смог создать нечто современное и важное – мемориал здоровью и безопасности.