Текст книги "Белая"
Автор книги: Адольф Рудницкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
– И часто ты так поступаешь? Развлекаешься? Тебе кажется, что это очень забавно?
Он не отвечал, сейчас любые слова оказались бы неуместными; ей нужно было прежде всего успокоиться.
– Послушай, такое отсутствие доверия… – начал он снова и не смог сдержать смех, хотя видел, что его смех еще больше убеждает ее в том, что он не берет трубку потому, что это ему почему-то неудобно. Он падал все ниже, но не мог сдержать смеха, слишком нелепы были ее обвинения, а кроме того, его мужское самолюбие было удовлетворено до предела.
– Послушай, – снова заговорил он, – отсутствие доверия убьет нас! – Фразу он закончил с подчеркнутым гневом в голосе и… опять расхохотался.
Флора было заколебалась, но после этого нового взрыва смеха окончательно поверила в обоснованность своих подозрений.
– Убьет нас? – повторила она. – А почему бы и не убить? Почему ты так боишься смерти? Почему ты хочешь жить? Так страстно хочешь жить? Чтобы пить кровь? Пить чужую кровь? – говоря это, она улыбалась, но в улыбке ее не было иронии, одна только горечь.
«Да она меня любит по-настоящему», – вдруг пришло ему на ум; при этой мысли он стал серьезнее, но только на миг и снова залился смехом.
– Отсутствие доверия убьет нас!
Он вновь повторил эту фразу, в ней была правда, спасительная и для него и для нее. Но и на ее и на свое горе он не мог не смеяться. Все поступки Флоры до сих пор были крайним доказательством того доверия, какое она могла ему оказать, дальше могло появиться только сомнение. И оно появилось.
– А почему ты думаешь, что не убьет? – твердила она одно и то же. – Ты так любишь свою милую жизнь, которую оплачивают другие, за которую платят все, за исключением тебя. Все те, о ком ты никогда не думаешь, о которых не подумаешь, даже сидя там, – она показала на ванную. – Ты так любишь жизнь? А ведь все-таки придется тебе расплачиваться! Ты так доволен собой, а я ненавижу самодовольных людей!..
Он знал и чувствовал, что должен немедленно подавить в себе это жалкое самодовольство, ничтожное самодовольство минуты, за которым она не видела долгих месяцев его тоски, голода одиноких ночей, голода, нарастающего во всех клеточках тела, разрушающего мозг, низводящего его до того состояния, когда он не может породить ничего, кроме самых мелких, животных мыслей; он знал, что прежде всего должен сдержать смех, потому что ему придется расплачиваться за него, он знал это, но не мог справиться с уродством минуты, с ограниченными возможностями тела. И чувствуя, что стоит в преддверии конца, который через минуту засосет его, он повторял свое единственное:
– Капля доверия! Капля доверия!
– Нет, у меня к тебе нет никакого доверия! – крикнула она и вскочила с тахты с тем злым спокойствием, которое по временам пугало его. Он поднял трубку, но ему никто уже не ответил. Потом, когда Флора захлопнула за собой дверь, он подумал: «Возвращается время пустоты».
Все же наутро она позвонила и предложила встретиться:
– Я могу быть в пять часов в «Клавдии», если хочешь, у меня будет свободный часок; мне надо поговорить с тобой.
– Может быть, ты придешь ко мне, как всегда, тебе не кажется, что так удобнее, лучше?
– Нет, не думаю, я только хочу поговорить, – засмеялась она.
– А дома нельзя?
– Ты ведь знаешь, что начнется, если я приду.
– Что?
– Я хочу с тобой поговорить, есть у меня одно дело.
– Но почему не дома?
В том, что она позвонила, было что-то обнадеживающее, но в словах «хочу поговорить» он вновь уловил все то же начало конца, о котором уже не первый день беспрерывно думал. Повесив трубку, он, как на экране, прочел где-то в темном углу комнаты все то, что вечером ему скажет Флора, но через минуту уже ничего не помнил, озарение прошло.
«Клавдия» помещалась в подвале. Она занимала несколько темных клетушек, в которых краснота кирпича, смешиваясь с сажей, создавала впечатление, будто проворные трубочисты только что выгребли отсюда уголь огромными лопатами, а потом уже позвали гостей. После того как выгребли уголь и гости устроились на твердых скамейках за низенькими столиками, художники, притворившись детьми, размалевали стены в красный, желтый и белый цвет. Здесь всегда было полутемно, на столиках стояли свечи, воткнутые в горлышко бутылок, дожидаясь часа, когда прекратится подача электроэнергии, что часто случалось зимними вечерами в часы большого напряжения. В полутьме Ясь с трудом отыскал Флору, забившуюся в уголок. На ней был полушубок, наброшенный поверх костюма, который он раньше не видел, да и лицо у нее было не такое, как обычно.
«Чужая, другая, похудевшая, – подумал он. – Может быть, поэтому она выбрала этот темный погреб?»
– Вот и ты, а я боялась, что ты не придешь.
Она была чем-то очень взволнована. Говорила рассеянно, не обращала внимания на окружающих, не читала ему нравоучений.
– Я кое-что хотела тебе сказать, – снова повторила она; она уже несколько раз начинала с этой фразы, но всякий раз отвлекалась.
– В чем дело, Флора?
– Флора, – она передразнила его голос. – Я хотела кое-что тебе сказать.
– Ну, скажи.
– Но я не знаю, будет ли тебе это интересно.
– Не шути.
– Я не шучу. Я хотела поговорить с тобой об одном человеке.
– Каком человеке? – Он почувствовал, как почва уходит у него из-под ног.
– Я хотела с тобой поговорить об одном человеке… о пане Памеле.
– Как ты сказала, пане…
– Пане Памеле, пане Памеле, пане Памеле.
Он не поверил своим ушам.
– Ты знаешь, о ком я говорю?
Она смеялась вымученным смехом, звучавшим словно из-под стеклянного колпака. Выражение лица у нее было еще более ребячливое, чем обычно. По временам Ясю казалось, будто он видит ее впервые.
Пан Памела… Он не мог бы с точностью сказать, откуда взялось это женское имя: из книги, из газет, с вывески, может быть, это была фамилия знакомых из далекого детства. Сколько он себя помнил, он всегда писал это имя на обложках книг, на тетрадях, на салфетках, это была квинтэссенция бессмыслицы, темноты. Когда впервые вместо Флоры к телефону подошел ее муж и спросил, кто нужен, Ясь, растерявшись, сказал: «Не могу ли я поговорить с паном Памелой». С тех пор он каждый раз задавал тот же вопрос; ему хотелось создать видимость, будто звонят по похожему номеру и поэтому так часто происходят ошибки.
– Пан Памела, – усмехнулась она.
Ясь услышал паузу на том конце телефонного провода, ту паузу, которая каждый раз предшествовала ответу: «Вы ошиблись, здесь нет пана Памелы…» Он снова услышал эту паузу, непроницаемо плотную.
– Пан Памела пишется через два «л» или через одно? – Ее губы скривила болезненная гримаса. – Он все знал с первой же минуты, у нас нет тайн друг от друга. Впрочем, ему все можно сказать, он ничему не удивляется и слишком много понимает. Он слишком много видел в своей жизни.
Она характерным движением подняла брови и поглядела куда-то в пространство, словно хотела оторваться от материального мира; гримаса сделала более резкими черты ее лица. Все это Ясю было знакомо, все это появлялось в те минуты, когда она начинала говорить о муже, которому с ним изменяла. Он почувствовал ревность. Он знал, что в такие мгновения, когда она далека от чувственного голода, все лучшее, что в ней было, «неподвластное телу», высказывалось в защиту обманутого мужа. Она прощала ему даже то, что по его милости ее зовут Флорой Гольдман. Она понимала обездоленность Гольдмана, он был ничтожным актеришкой, игравшим выходные роли и обреченным играть эти роли до конца жизни, человеком, которым все помыкают в их маленьком, тесном мирке, даже не помыкают, а попросту не замечают, не считаются с ним. В такие минуты Флора обнаруживала величие в слабости, величие в ничтожестве, величие этого чужого человека, который не переставал быть ей чужим, хотя был ее мужем. В такие минуты, говоря о муже, Флора давала оценку не только себе, но и Ясю. Ревность Яся была тем сильнее, что в душе он и сам восхищался Гольдманом, завидовал ему, ибо тот умел ничего не хотеть.
Однажды вечером она, как обычно, спросила его – трудно было понять, в шутку или всерьез, – что он думает об измене.
– Все говорят, что ты интеллигент, хотя и добавляют, что до твоего отца тебе далеко. Скажи мне, как ты думаешь, измена – это что-то серьезное?
– Какая измена? – спросил он.
Она не помнила себя от гнева.
– Все люди… – начал он.
– Что значит все? Кто это все?.. – Она не хотела больше слушать его. – Кстати, – заговорила она снова, немного погодя, – как они красиво это называют. Откуда только они берут такие красивые слова? Наверно, долго искали. Изменяешь не столько другому человеку, сколько себе, прежде всего себе. (А ты кому изменяешь? Может быть, подать тебе телефонную книгу?)
– Это ты о Памеле?.. – спросил он.
Она перебила его:
– О Памеле он сказал мне сразу…
«Значит, с первой минуты, – подумал он, – мы любили друг друга с его ведома? Так вот откуда берется постоянный панический страх в ее глазах, странности, которых я никак не мог понять?»
Она взяла его руку.
– У тебя красивая рука, – сказала она, – у тебя красивая форма головы, красивые глаза, у тебя все свое, родное! Ты весь тех же цветов, что и я. Такой же точно славянский тип.
Она так смотрела на него, словно хотела запечатлеть в памяти его черты. Он вспомнил, что вчера она так же всматривалась в него, даже зажгла свет; положила его голову себе на грудь, была как-то по-особенному ласкова.
– Ты не представляешь себе, какой покой затаен в родных цветах. Чужой цвет – это враг, это чужой, жестокий бог. Послушай, теперь я должна решиться, должна… – закончила она с отчаянием в голосе.
Несмотря на это, она продолжала смотреть на него с удивительной мягкостью в глазах. Ему хотелось спросить, почему все не может оставаться по-старому, но боялся, что такой вопрос вызовет ее гнев. Впрочем, он знал, почему все не может быть как прежде, слова Флоры были совершенно ясны, ее поведение все объясняло. Но некоторое время спустя он вдруг перестал понимать, о чем вообще идет речь и чего она на самом деле хочет. Ему показалось, будто он видит дорогу между деревьями, и хотя он был уверен, будто хорошо ее знает, приглядевшись, убедился, что, быть может, когда-то ее и знал, но дорога, на которой он оказался теперь, совсем другая, вовсе не та.
– Послушай, сейчас я должна принять решение. Сейчас мне нужно помочь, – сказала она тихо, совершенно беззвучно. И опять она усмехалась, словно из-под стеклянного колпака.
Он ясно слышал, как она еще раз повторила, что нуждается в его помощи. И снова через мгновение все понял, знал, как должен поступить, что должен ответить ее усталому личику, ее нежным глазам; он знал все, смотрел на нее с настоящим и сильным волнением, но молчал. В этом затянувшемся молчании все постепенно теряло яркость, благородство, становилось фальшивым.
Минуты тянулись, как годы. С удивлением он вдруг услышал, как Флора рассказывает ему о каких-то шляпах.
– Ты ведь знаешь Клару, ту самую, что всегда ходит в огромных шляпах, это я о ней говорю.
Сквозь эти шляпы, как сквозь темный, тесный коридор, он мысленно возвращался к предыдущему рассказу Флоры о какой-то ее подруге, тоже актрисе, муж которой, влюбленный в нее без памяти, вместе с любовником поехал ночью кататься на лодке; ни один из них не вернулся. Ясь даже не был уверен, рассказала ли ему это только что Флора, или он где-то об этом читал.
– Ты не знаешь Клары? Ты же знаешь ее! – Он снова увидел перед Собой рассерженные глаза Флоры и не понимал, почему она злится. Ему ужасно мешал табачный дым.
Флора постучала по крышке столика, появилась официантка. Флора полезла в сумочку – она никогда не позволяла платить за себя. Ясь смотрел на все это, как во сне. Официантка отошла.
– Интересно, да? – внезапно спросила она его.
– Что интересно?
– Ведь я рассказывала тебе интересные вещи… Ну, об этих… шляпах.
Она ушла, невзирая на его уговоры, ушла, оставив его, как в дурмане. Он просидел еще несколько минут один. Потом тоже ушел, бросив взгляд на бумажную салфетку и обнаружив там три слова, написанные им: Памела, и ниже: Смерть Памеле. Он всегда писал эти три загадочных слова в таком порядке.
Единственным местом, где он теперь мог видеть Флору, был театр. Она играла Миранду в «Буре» Шекспира. Когда-то, в самом начале, он сказал ей: «Раз ты такая нервная, старайся сдерживать себя, если ты дашь себе волю – получится истерика, если ты овладеешь собой, будешь потрясать зрителя». Глядя на нее сейчас, он чувствовал, что время от времени она вспоминала его советы, но, устав, давала волю природе, которая всегда оказывалась сильней ее. Вот и ее отношение к отцу, божественному Просперо, по-прежнему было чувственным, к нему примешивалось что-то сексуальное, дочь так не относится к отцу. Ясь и на это когда-то обратил внимание. Играя, Флора все-таки становилась похожей на большинство девушек. Анкета, проведенная в одной из провинциальных школ среди учениц старших классов, показала, что семьдесят пять процентов из них уже стали женщинами. В послевоенные годы чистота не пользовалась популярностью. На городских свалках валялся прекрасный и таинственный цветок природы – девственность. Девочки даже не знали, что можно быть в каких-то других отношениях с мужчиной. Немногочисленные моралисты что-то проповедовали тонкими, слабыми голосками, неуверенными и неубедительными; их заглушали проповедники грубой чувственности, они считали, что ветер дует в их сторону, и не помнили себя от спеси. Вот и Флора гладила руки отца так, будто это были руки любовника.
Однажды мартовским вечером он зашел в клуб, где не был с декабря; века отделяли его от того разговора с Флорой, при котором присутствовал Бернард. Ясь не любил клуб по многим причинам и редко приходил сюда. По понедельникам вечера здесь были особенно людные, театры не работали и свободные актеры начинали вечер в клубе, и уже отсюда отправлялись в дальнейшие странствия. Ясь не без колебания переступил порог клуба; сюда приходило довольно много людей, один вид которых был ему неприятен, – обычная история в своем узком кругу. С трудом он нашел свободный столик. Усевшись, с радостью обнаружил по соседству две родные души – молодого актера Миколая и Эмилию; они сидели напротив в большой компании и сразу же приветливо помахали ему.
Эмилия отняла у него несколько лет жизни, хотя ни он, ни она не любили друг друга, а потом она ушла из его жизни, как сквозь открытую дверь. Определение: «Они не любили друг друга» – никак не характеризует их отношений; им было хорошо вместе, по временам даже очень хорошо, они не ссорились, напротив, даже в последний день их отношения были точно такими же, как в первый. Но Ясь все время чувствовал, что ждет кого-то другого. Они много раз расставались и снова сходились, пока Флора надолго не разлучила их.
Глядя на Эмилию, можно было поклясться, что это ангел. Взгляд, лоб, рот, овал лица, манера поведения очаровывали своим сладостным покоем. Она держала себя, как принцесса, получила прекрасное воспитание, умела притворяться равнодушной, когда страсти сжигали ее, говорить на самые отвлеченные темы, когда ее снедало жгучее любопытство. Ее отношения с людьми ей совершенно безразличными могли служить образцом хорошего тона, такта, коварства и умения владеть собой. Но так она держала себя, только пока была трезва; в пьяном виде она безо всяких церемоний выкидывала такие номера, на которые не решилась бы ни одна девка. Ясь не сразу разобрался в ее характере. Царственное спокойствие, умение владеть собой, деликатность были результатом ее равнодушия ко всему. Она жила, подчиняясь одному богу – богу чувств. Она верила, что настоящая любовь основывается на физической тайне, в особенности у женщин, для которых важнее всего голос плоти. Сама Эмилия искала эту тайну у многих. Всегда зная, чего хочет, она была опасна для тех, кто принимал всерьез ее минутные чувства и пытался удержать ее – таких ей легко было сломить. Ясь оказался исключением, впрочем, он был сильнее ее, и она это знала. Как и все люди, которые ставят перед собой прямую цель, она без всякого труда наладила жизнь так, что окружающие считали ее образцовой женой и матерью. Сейчас ей было тридцать лет, и она нисколько не походила на тех попрыгуний, которые так любят развлекаться. Она была представительницей другого времени, на ней лежал отпечаток ослепительной женственности, характерный для мира, далекого от наших дней. Когда Ясь окончательно разобрался в характере Эмилии, он решил, будто все о ней знал с первого дня, будто все вычитал в ее ангельском личике, в ангельском мягком голосе, нежном, деликатном, слабом и безвольном, в ее мягком взгляде, в ее губах, в ее походке. Расставшись с ней, Ясь не испытывал ни малейшего сожаления, и она тоже – как ему казалось. С тех пор как он был с Флорой, встречи с Эмилией – они виделись несколько раз, впрочем так же случайно, как и сегодня, – доставляли ему особенное удовольствие, он любил изливать перед ней душу и внимательно выслушивать ее ответы и советы. По его мнению, женственность обладает своими тайнами, ключ к которым есть только у женщин, хотя Ясь и признавал их неполноценность: великолепно разбираясь в мужчинах, они не замечают женщин.
При виде Эмилии у него стало теплее на душе. С улыбкой он наблюдал за тем, как, заметив его, она стала вырываться из цепких рук своих друзей, которые, смеясь, пытались удержать ее. В конце концов она убежала от них и села рядом с Ясем. Вблизи, как и издалека, она выглядела совсем не так, как все вокруг; на ее лице оставили следы недели, проведенные под горным солнцем; люди, побывавшие под мартовским горным солнцем, всегда кажутся в городской толпе принадлежащими к другой расе.
– Ах, Ясь, – сказала она, как всегда тихо; она редко повышала голос, – там было безумно весело, такого оживления не припомнят и старики; все говорят, что подобного сезона Закопане еще не видывало. Мы тебя ждали. Почему ты не приехал? Мы ждали тебя каждый день.
– Я не мог.
– Безумие, везде толпы народу, на Каспровом, на Губалувке, на Крупувках, в кафе приходилось дожидаться столика; чтобы попасть в ночной ресторан, нужно было кому-то сунуть в лапу. Каждую ночь мы ложились в три, вставали в одиннадцать и хоть бы что, горы… Ну, а как твои дела?
Он не понял вопроса и не ответил. «А может, вернуться к Эмилии, – мелькнула у него мысль. – Почему, в самом деле, я ее оставил?»
Миколай, сидевший напротив, был такого же шоколадного цвета, как Эмилия; значит, они там были вместе. Эмилия не смотрела в его сторону, но Миколай не спускал с них глаз.
– Они тоже были там, – сказала она. Его удивила внезапная перемена в ее голосе. – Они были там вместе в начале, – повторила она; он не был уверен, что правильно понял, кого она имеет в виду, и чувствовал себя неловко. – Я тебе говорю, что они были вместе в «Промыке», а Ксаверий ждал тебя со дня на день; это он пустил слух, что ты должен приехать… Я тебе скажу – безумие! Каждый день что-нибудь новенькое, новые флирты, новая расстановка сил, а они… сидели у окна. За столиком у окна – одни. На дальнюю прогулку – одни, на Губалувку – одни… Перед самым обедом звенят колокольчики, они вылезают из санок, приехали с прекрасной прогулки. Он входит первый, она еще прихорашивается в холле и вбегает с улыбкой, садится у окна, ноготками гладит его руки. После еды они сразу же уходят к себе, не принимают участия ни в одном общем развлечении, в гостиной не показываются, влюбленные всегда одни на свете…
Он уже знал, о ком идет речь; теперь его только поразила суровость ее тона, суровость без тени злобы.
– Гольдманы переживали свой новый медовый месяц! Я не раз думала: привезу тебе трость-топорик на память, ты спас семью, примирил еще одних супругов…
И, однако, он понимал не все, что она говорила; он относил это за счет своей рассеянности; должно быть, он пропустил мимо ушей часть ее рассказа.
– Ясь, послушай, какая несчастливая была их любовь! Теперь все ясно, они хотели спастись! Она, особенно она! Но зачем я тебе все это рассказываю? Ведь ты все уже знаешь?
Он не прерывал ее, ждал.
– Когда он уехал, она собрала вещи и пошла на горную базу, и там… – она не договорила. Ясь невольно вздрогнул. – Однажды она ушла с базы и – не вернулась. И не вернулась до сих пор…
Она внимательно смотрела на него, а он – на нее; ему казалось, что она шутит, что сейчас она возьмет свои слова назад, рассмеется, тем более что легкая, едва заметная улыбка все время блуждала у нее на губах. Но хотя улыбка и не сходила с ее губ, она не рассмеялась.
– Не вернулась до сих пор. Это было десять дней назад, я приехала вчера… Никаких следов, ничего… ничего… Говорят… только в мае, когда стает снег. Я была там с Миколаем, ты спросишь его потом. Заведующий базой, тоже Миколай, рассказывал нам: она много раз ходила на лыжах в случайной компании. Держала себя совершенно просто, спокойно. В тот день на базе никого не было – какая тишина на этих пустынных базах! – она пошла одна, должно быть, часа в три, в половине четвертого, падал легкий снежок. Метель разгулялась только под вечер. И больше не вернулась…
– Как ты сказала?
– Ты что? Разве я первая тебе об этом рассказываю? Ты ничего не слышал? Не смейся надо мной…
Прошла, быть может, минута.
– Говорят, что весной, когда стает снег…
Снова молчание.
– Миколай, не этот, а другой, сказал, что она ушла уже с таким намерением. Она была слишком спокойна.
– Почему? – тихо спросил он.
– Миколай говорил, что она безумно хотела быть белой.
– Как это – белой?
– Она так говорила, я и сама не знаю, что это значит. Вероятно, она попросту хотела вести порядочную жизнь, иметь дом, мужа, которым могла бы гордиться. Она выросла в бедности, воспитывалась где-то на Люблинщине, с детства помнила запах дыма, сладковатый, тошнотворный запах, в соседнем лагере жгли узников. Она начисто забыла об этом. А когда вспомнила, то была уже пани Гольдман и – за тысячу километров отэтой своей белизны. Белизна – это ее слово. Она была от тебя беременна, это ты, конечно, знаешь? Впрочем, ты ведь все знаешь и я напрасно дурака валяю!.. Она хотела родить тебе ребенка. Гольдман был на все согласен. Но однажды она поняла, что на пути к своей белизне она увязла в чудовищной грязи, и она избавилась от ребенка и почувствовала себя еще грязней; какая-то одержимость!
Молчание.
– За несколько дней до того, как уйти на базу, она сказала Миколаю, что ей нужны высокие снега, чтобы обмыть себя… Она растворилась в снегу. Вышла навстречу снегам – и нет ее. Красиво.
Молчание.
– Ты знаешь, что она когда-то изрезала себя ножом? Ей тогда было шестнадцать лет, она влюбилась в одного парня. Потом она сказала себе: если я знаю, что в любой момент могу покончить с собой, то могу жить…
Молчание.
Первое время – до того как Флора начала приходить к нему. – Ясь был олицетворением жажды и ожидания, его можно было сравнить с домом, где открыты все двери и окна. Он долго боролся с собой, прежде чем заговорил. Быть может, целую минуту он не мог унять биения сердца, ему казалось, что он потеряет сознание у телефона. У него не было сил продолжать разговор, он с величайшим трудом произносил какие-то отдельные слова; счастье еще, что их разделяло расстояние. Когда наконец он выдавил из себя просьбу о встрече, то услышал отказ, смягченный фразой: «Позвоните как-нибудь в другой раз».
Спустя несколько дней под вечер он вышел из дому: был октябрьский вечер, теплый, свежий после дождя, в лужах отражались первые огоньки – он всегда любил ранние огни осенних вечеров. Впервые после знакомства с Флорой он почувствовал облегчение в душе; он начинал забывать, начинал мириться с поражением и почти перестал страдать. Часто так бывало: когда он уже опускался на самое дно и, казалось, никогда ему оттуда не подняться, вдруг без всякой видимой причины – для этого достаточно было теплого ветерка или клочка звездного неба – к нему возвращалась радость жизни, он чувствовал себя наново рожденным, счастливой частицей великой гармонии всей природы. В тот вечер, когда он увидел первые звезды на небе, первые огни витрин, отраженные в лужах на тротуаре, людей, двигающихся почти бесшумно, совсем не так, как всегда, он пережил нечто подобное. Он прошел не больше двухсот шагов и вдруг столкнулся с Флорой. Она стояла, разглядывая жалкую витрину частного сапожника, который поставил себе целью удовлетворить тоску по парижской моде в этом бесчеловечно разрушенном городе. Она созерцала коробку с одной-единственной парой дамских туфель на высоких каблуках; сама витрина была скорей рекламой стекла и света. Флора стояла, уткнувшись подбородком в воротник пальто, и не видела его. Он взял ее под руку. Подняв голову, она взглянула на него широко от крытыми глазами, которые потом всегда казались ему неиссякаемым источником слез, хотя он никогда не видел ее плачущей. Он чувствовал, что она дрожит. Бурные, почти черные тучи набегали на темнеющую синеву неба. Они свернули в неосвещенный переулок и стали целоваться. После этого безумного порыва каждый чуть более светлый отрезок улицы они проходили в сосредоточенном молчании.
После часовой прогулки они оказались возле ее обветшалого унылого дома, одного из немногочисленных домов, которые пережили две войны, освобождение и революцию. Остановившись на некотором расстоянии от дома, Флора вынула из сумки пудреницу и попыталась привести в порядок свои прекрасные медные волосы, выбивавшиеся из-под бархатного берета. Облизнула припухшие губы. Не подымая глаз, сказала: «Когда я прихожу домой с распухшими губами, он сразу догадывается».
«Шлюха», – подумал тогда Ясь…
– Быть может, ты сумел бы вернуть ей белизну, но свою белизну ты искал где-то в другом месте. Ты ведь тоже из тех, что гонятся за белизной. Только тебе не нужны высокие снега, чтобы обмыть себя, – горько рассмеялась Эмилия. – А я боялась, что вы подойдете друг другу! А я-то боялась, что вы подойдете друг другу!
Ее горький и злой смех все еще звучал.
Ясь увидел, как Миколай встает из-за столика с явным намерением подойти к ним. И прямо позади Миколая он увидел Флору – ту, какой она была в первый вечер у него в комнате.
1959