Текст книги "Мед и соль"
Автор книги: Адольф Рудницкий
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
IV
– Скажешь мне наконец, почему ты опять сбежал вчера? – спрашивает Вацек Полляк маленького Гольдберга.
Больной отвечает не сразу. Он бледен, хотя и не бледнее обычного, он всегда бледный, в лице ни кровинки, волосы седые, глазки маленькие, нос длинный, губы тонкие.
– Ты боишься меня, Гольдберг?
– Нет.
– Знаю, что боишься. Ведь я иногда даю тебе тумака.
– Я понимаю: ты не можешь иначе.
– Не могу.
– Я знаю, что не можешь, потому и не сержусь.
– Рука сама поднимается.
– Я понимаю, что ты не можешь сдержаться… А скажи, какая сейчас пора, Вацек?
– Допрос учиняешь, Гольдберг? Ну, прекрасный месяц сентябрь.
– Вот видишь, Вацек Полляк, ты уже почти близок к истине.
– Говори толком, в чем дело?
– Мне все еще нет письма, Вацек?
– Нет, я ежедневно хожу на почту. И Хеню ты еще посылаешь.
– Вацек, знаешь ли ты, например, сколько проживешь на свете?
– До самой смерти, Гольдберг. А умру я смертью внезапной, быстротечной и в муках.
– Вот видишь. Посмотри на меня, ведь краше в гроб кладут, не правда ли?
– Этого бы я не сказал, Гольдберг.
– Ты бьешь потому, что не можешь иначе. И все-таки, ты… ангел.
Вацек Полляк тянется к трубе.
– Взгляни на меня, Вацек Полляк. Перед тобой человек, который покончил счеты с жизнью. Я умираю здесь в спокойствии и тишине, в бурной тишине, если можно так выразиться. Но до последней минуты человека не покидает тоска.
– Какая может быть тоска у человека в твои годы, Гольдберг?
– Такая же, как у тебя, болван! До конца она живет в человеке. Ни ночью, ни днем не покидает его, не дает ни минуты покоя. Уж мне опостылели и зелень, и воздух, и деревья, и небо, городок уже докучает вонью, в нем нет канализации, и, как только начинаются дожди, всюду растекается грязь. Меня, Вацек, съедает тоска.
– Последний Аккорд, – говорит Вацек Полляк.
– Что ты сказал?
– Последний Аккорд, – повторяет Вацек Полляк.
– Это именно то, о чем ты говоришь. Это действительно так! Последний Аккорд! Возможно, что последний мой праздник, Вацек Полляк? Мне бы хотелось побыть со своими в праздничные дни, но ничего не поделаешь…
– И поэтому ты смылся вчера? А говорил, что у тебя никого нет.
– Никого близкого, но речь не о них.
– Устрой этот Последний Аккорд здесь, Гольдберг!
– Здесь, в городке? Тут ничего нет. Синагогу переделали на кино с подслеповатым фонарем и отвратительным звуком. В крайнем случае можно обойтись и ложем Марийки, но для Последнего Аккорда нужны люди, а я здесь один как перст.
– Ты не один.
– Один. Из верующих евреев – единственный, Вацек Полляк.
– Ты не один.
– Это по-твоему, Вацек Полляк.
– Не ершись, Гольдберг. Говорят тебе, что ты не одинок. Твои приехали… Я приведу их к тебе, сколько захочешь. Если я приведу их, ты сможешь устроить здесь свой Последний Аккорд?
– На ложе Марийки?
– На ложе Марийки, Гольдберг. Побудь еще немного. Едва ты уедешь, дом запрут и меня вытурят. Древняк только того и дожидается. А незапертый дом в конце концов заставит ее, подлую, вернуться. Имущество все же…
– Так, значит, Последний Аккорд я должен устроить на ложе Марийки? – спрашивает Гольдберг.
V
«Наш древний городок часто принимает в своих стенах туристов. Отечественные не в счет – наш турист непривередлив, – как говорит новый председатель горсовета, – все проглотит, забудет и вернется; у него невелик выбор. Есть у нас малость древних развалин, богатейшие традиции, река, кусты, много кустов. Кусты для дачной местности то же, что дамские панталоны для современной литературы. В наших стенах мы часто принимаем и заграничных туристов. Но заграничный турист – совсем другое дело. Вовсе не требуется такой политической подготовки, какую прошел каждый из нас, чтобы это понять. Заграничный турист – это валюта; валюта – во-первых, валюта – во-вторых и валюта – в-третьих. Конечно, далеко не вся эта валюта поступает в государственную казну, но ведь и гражданам тоже надо жить. Кое-какой процентик все же перепадает и государству, значит, все довольны. Впрочем, заграничный турист – это не только валюта, но и пропаганда, а каждому ребенку известно, какое значение имеет пропаганда. Заграничные туристы возбуждают повсеместно самый пламенный энтузиазм. Я бы сказал, даже слишком пламенный, особенно у нашей женской общественности, которая всегда руководствуется побуждениями, не всегда носящими общегосударственный характер. И эти выходки женского пола раздражают меня, меня – Древняка. Разумеется, мое раздражение проистекает от того, что Марийка чересчур стреляет глазами. Но на кого только не зыркает Марийка? «Ты взял на себя тяжкий крест», – говорит моя мама. Но я никому не позволяю распространяться на эту тему.
Вот и сейчас у нас находится экскурсия из-за границы. Экскурсия, к которой я, впрочем, благоволю. Некоторым это дает повод для грязных намеков в адрес моей мамы, но бог с ними!
Вся эта группа, скажу вкратце – хотя и не понимаю тех, кто преклоняется перед краткостью, ведь краткостью сам себе сокращаешь жизнь, а жизнь требует пространства и прежде всего воды, воды, много воды, посмотрите, сколько воды в нашем организме, – так вот эта группа вся состоит из одних… Гольдбергов. Прибыли они издалека, из-за моря. Все, или по крайней мере большинство, родом из нашей прекрасной страны, которая так изменилась за последнее время. Они приехали, чтобы навестить родные могилы. Действительно, могилы у нас богатые, единственные в своем роде; что поделаешь, такая уж нам выпала честь. В наших могилах покоятся их матери, их жены («К чему оплакивать жен?» – говорит наш новый председатель горсовета). Разъезжая автобусом по стране, они завернули в наш древний городок. Некоторые из них знают польский язык; это обстоятельство хлопотное для властей, хотя иногда и приносит выгоду, и исключительное; почти все знают и понимают по-нашему хоть несколько слов, – отсюда более тесные контакты с местными жителями, а не только с прекрасным полом, как обычно. Кое-кто из них утверждает, что нигде на свете не был так счастлив, как некогда у нас, что нигде нет таких вечеров, таких ночей, такого неба, таких ароматов, что даже груши на чужбине менее вкусные. (О молодость! Молодость!) Их человек пятнадцать. Снуют по улочкам, заходят в магазины, обмениваются несколькими словами, выслушивают ответы, смотрят. А жители улыбаются – не так, как обычно. Всему виной – осень. В разгар сезона у граждан ни на что нет времени, сейчас его хватает даже на то, чтобы улыбаться. Из некоторых соображений это не радует.
Одно обстоятельство особенно действует мне на нервы. Вместе с нашими lazzaroni увивается возле туристов и Вацек Полляк. Наши lazzaroni знают кто несколько, кто дюжину слов на любом языке; Вацек Полляк тоже знает пару иностранных слов, но чаще пользуется изуродованной, исковерканной родной речью, очевидно полагая, что ломаный язык будет легче понять туристам. С помощью этих слов он рассказывает туристам удивительные вещи. Из рассказов следует, что в нашем городке сейчас находится ученый раввин-чудотворец, некогда известный, а теперь уже состарившийся, который чудесно поет старинные песни. Раввин этот якобы горит желанием дать концерт художественного слова, на котором он хочет исполнить несколько старинных песен специально для своих заморских братьев. Он мечтает посвятить им свой Последний Аккорд.
Рассказывая эти истории, Вацек Полляк, который снова стал выпивать, хватает собеседников за лацканы их тоненьких пиджаков и встряхивает как следует. Они, естественно, смеются, но малость робеют; зачем, спрашивается, хватать за грудки и трясти демократического человека? Далее, что за чудотворец раввин, о котором они ничего не слыхали ни от своих за границей, ни в Польше? Почему нет о нем ни слова в путеводителе? Наши жители, люди хитрые, смотрят на все это и неуважительно хихикают. А ведь мы, как известно, нуждаемся в валюте, и поэтому нельзя допускать излишнего хихиканья. Впервые Ясь Панек, мой начальник, который до сих пор пропускал мимо ушей все, что я говорил относительно гражданина Гольдберга, начинает смотреть другими глазами на это дело. Ясь Панек – человек мудрый, основательный, но чересчур осторожен и слишком большое значение придает демократии. Ему, конечно, обо всем докладывают! Ерунда! Никакой это не раввин-чудотворец, просто бухгалтер из маленького, никому не известного музыкального издательства. У раввина должна быть раввинша, а этот одинок как перст, и нет у него другой раввинши, кроме Вацека Полляка (или Хени, которая по-прежнему просиживает там целыми днями). У раввина должна быть большая или маленькая паства, а у этого один прихожанин – Вацек Полляк. И какой он раввин, если не имеет диплома, не занесен в список раввинов и не получает жалованья от государства? Если бы гражданин Гольдберг был раввином, то он, Ясь Панек, наверняка получил бы своевременно секретное сообщение.
Пьяный Вацек Полляк, безцеремонно хватающий туристов за грудки и вселяющий страх в их истерзанные сердца, – это явный подрыв пропаганды, вопиющий аргумент против нас всех, доказательство того, что все наши усилия оказались тщетными: где рос бурьян, там он и растет по-прежнему.
Итак, Ясь Панек понимает, что должен вмешаться, что это не только личное дело какого-то Древняка, от которого можно требовать соблюдения дисциплины, благо он находится на службе, что это дело не только какого-то Древняка, который дрожит при мысли, что Марийка бросит его.
Нет, это дело наконец стало нашим общим делом!
Мы сидим теперь втроем в отделении милиции – Ясь Панек, капрал Козел и я. Ясь Панек произносит следующие слова:
– В принципе дело по-прежнему остается несерьезным, и я сам толком не понимаю, зачем вмешиваюсь. Туристы пробудут у нас еще два дня. Что может случиться за эти два дня? Я не предвижу ничего плохого. То, что Вацек Полляк хотел высказать, уже высказал. Если туристы захотят навестить больного бухгалтера, – пожалуйста, пусть идут, это ведь в какой-то мере их священный долг. Почему наш Вацек Полляк должен один ухаживать за больным? Я узнал, например, что он даже фрукты покупает ему за собственные деньги. Но раз уж вы так настаиваете, то ты, Козел, если встретишь его на улице или на рынке, скажи ему, чтобы он зашел ко мне на минутку.
Поручения такого рода Ясь Панек обычно дает мне; Козел недавно из деревни и не годится для деликатных дел, но в данном случае я лицо слишком заинтересованное.
– А если я не встречу Вацека Полляка ни на рынке, ни в другом месте, идти мне туда, где он живет? – спрашивает Козел.
Вопрос настолько обескураживающий – Вацека Полляка почти всегда видишь на улице, – что мы оба, Ясь Панек и я, чувствуем себя так, словно нас вдруг громом поразило.
– Если не встретишь, то погоди немного, – говорит Ясь Панек.
– Ведь речь идет о спасении… гражданина Гольдберга, – вспыхиваю я. – В следующий раз он, чего доброго, окончательно загнется.
– Не валяй дурака, Древняк, – отвечает Ясь Панек».
VI
«Час был не такой уж поздний, но, за исключением двух летних месяцев, жизнь в городке замирает рано, а люди чересчур примелькались друг другу, чтобы кому-нибудь приспичило в эту пору искать себе общество. Даже у себя редко кто засиживается допоздна. На рынке только в немногих окнах еще горел огонь. Из «Русалки» выходили последние посетители. Выйдя из здания милиции, я остановился; по рынку разносилась мелодия, которая, если не ошибаюсь, называется «Рай»; кто-то скрытый в темноте играл на трубе; песенка эта вот уже несколько месяцев у всех на устах. Вдруг захватило дух; в последнее время от любой мелодии у меня навертываются слезы на глаза. Не хватает только, чтобы меня увидели с увлажненными глазами: плачущий сержант милиции! Показалось, будто чья-то рука крепко стиснула мне сердце. Что-то так и подталкивало меня к колодцу; там стоял человек, игравший на трубе и слишком хорошо мне известный. Я быстро взглянул на знакомые окна; они были темны.
– Вацек Полляк, – сказал я, не испытывая уже никакого волнения. – Едва вышел из пансиона и снова ищешь туда дорогу?
– Это ты, Древняк?
– Так уж было там хорошо? Почему не даешь спать людям? Они спать хотят.
– Это ты, Древняк? Наша взяла!
Меня словно что-то хлестнуло по глазам.
– Я же их усыпляю, Древняк, пою им на сон грядущий. Знаешь ли ты, как называется эта песенка, которую я играл? «Рай», «Рай», Древняк! То, что потеряно тобою.
Я онемел.
– Я пою серенаду нашей любви.
– Обойдется, – ответил я с усилием; получил удар, не отрицаю. – Не буди людей, а то посажу, – добавил я уже увереннее.
– Не надо, Древняк, не надо, – снова нагло ответил он.
– Если не прекратишь, сведу в отделение, – ощущение слабости снова охватило меня.
– Уже не требуется! Впрочем, «спи спокойно», Древняк.
Он ушел в сторону костела.
Я чувствовал себя разбитым. Ничего еще не зная, я, собственно, знал уже все, предчувствовал… все.
Я быстро взглянул на дом, где жили родители Марийки – ее отец-часовщик держал мастерскую, – темно. Вокруг ни единой живой души, несколько тусклых фонарей – вот и вся жизнь на рынке. Я перешел площадь наискосок. Внезапно из-за угла показалась темная женская фигура. Я узнал Хеню, но прошел мимо. Потом, подумав, вернулся и спросил, что она делает здесь одна в такой поздний час. Несколько секунд Хеня не отвечала. При свете лампочки над дверями кооперативной лавки я увидел, что она возбуждена.
– Слыхала, как играл?
– Ты не знаешь, для кого он играл, – я заметил ее ироническую усмешку.
– Знаю, – неуверенно произнес я.
– Она вернулась, – сказала Хеня.
– Почему бы ей не вернуться, – ответил я. Каждое слово обжигало, как раскаленный уголь.
– Они уже виделись, – сказала Хеня.
– Почему бы им не видеться?
– Она даже призналась ему, что… с тобой не встречалась… – Я услышал ее издевательский, низкий смех. – Сказала, дескать, насчет тебя – это сплетни.
– Вольному – воля, – ответил я, чувствуя острие ножа в сердце.
– Ну и выдержка!
– А кому он должен был играть? – вдруг взорвало меня. Любой ценой надо было вернуть утерянное достоинство. – Ты ведь не из тех, в честь кого поют серенады!
Все кончено.
Я снова остался один во мраке. Зачем я сказал это ей, той, которой восхищаюсь, которая мне нравится, и кто знает – возможно, даже больше, чем нравится! Что и говорить, бедному человеку ветер всегда в лицо! Раз она страдала, так и я ей должен был еще добавить! Раз она стояла за углом и он истязал ее игрой на трубе, раз она стояла здесь и терзалась из-за него, должен был и я добавить ей на сон грядущий. Да, но уже несколько дней я ходил как потерянный, подспудно предчувствуя все это. Ничего не знал в точности, а как будто все было известно. Перешептывания, взгляды, намеки – много ли надо, когда это касается главного (женщины в таких делах просто гении), вот отчего развинтились мои нервы.
С той минуты как я услышал трубу на рыночной площади, некоторые вещи стали окончательно проясняться: число улик, подозрений, уязвимых мест, деталей в последнее время значительно возросло!
Но всему подвела окончательный итог Хеня. Я должен был защищаться! Я должен был взять реванш! Я не мог не нанести удара этой прекрасной, печальной девушке, погубленной Вацеком Полляком; сколько таких прекрасных девушек с разбитым сердцем видишь вокруг! Она мне сказала: «Теперь нам ехать на одном возу, подай же мне руку, Древняк». Да за такие слова убить меня мало!
Значит, Марийка здесь. Я предчувствовал это, ждал со дня на день, потом обрел твердую уверенность. До этого должно было дойти. Я связался с самой отъявленной вертихвосткой в нашем городке. Но даже если она была такой, то из чистейшего меда. Это был сладчайший мед в самом лживом сердце, которое когда-либо билось на нашем маленьком рынке. И все-таки я любил ее. «Любил», – трагическое, нелепое, обманчивое, порождающее хаос слово. Однажды ты оказываешься втянутым в круг каких-то странных явлений, начинаешь переживать множество перипетий, которые объединяются одним словом – любовь. Но это название, пытающееся объять весь хаос, только усугубляет его! Потом уже невозможно выбраться из этого безбрежного хаоса.
Самая отпетая вертихвостка в городке. Я знал все, что она вытворяла, знал, что нельзя принимать ее всерьез, и прежде всего – что нельзя в нее влюбляться.
Все меня предостерегали, все, мать плакала, то есть еще не плакала, но предугадывала, что я буду утопать в слезах, она, мол, меня знает. Список возлюбленных очаровательной Марийки был бы с порядочную телефонную книжку. Я знал о телефонной книжке, не забывал телефонную книжку, но из всей телефонной книжки ревновал только к Вацеку, который прежде был моим другом, как Хеня – подругой Марийки; я знал, на что иду, Марийка была замужем, муж ее всегда работал где-то в глубине страны, был каким-то специалистом, для которого в нашем городке не нашлось работы, копил деньги, хотел построить собственный домик под старость, как и все у нас. Я знал, что беру, и все-таки взял! То, что взял, разумеется, ерунда, главное – полюбил! Я строил планы, рассказывал, убеждал! Едва взял, сразу перестал видеть, что взял. В одну минуту забыл, вернее, почти забыл, – кое-что я помнил, но воображал, что теперь все пойдет по-другому. А почему, собственно, должно было быть иначе? Какими я обладал необыкновенными талантами? Но так было.
Когда я узнал, что этот бандюга должен выйти из каталажки, начал пугать ее, что он может, чего доброго, применить оружие и будет лучше, если она хотя бы на какое-то время уедет к знакомым в лесничество. До тех пор, пока удастся разгадать планы этого головореза, который действительно грозился прикончить ее; он говорил об этом и Хене, и другим, кто его навещал. Когда я заводил об этом речь, она вначале смеялась; Марийка вовсе не боялась Вацека; я полагаю, что она вообще не боялась ни одного мужчины, всегда повторяла: «Все вы одинаковы». Разговоры о том, что ей свернут шею, слушала со смехом, но потом все-таки согласилась. Я приезжал в лес – мы валялись вместе на траве, глядели сквозь кроны деревьев на небо, вдыхали свежий воздух, напоен ный ароматом хвои, ели картошку с простоквашей и были счастливы. Это ее собственные слова, потому что все дело в ней! Приезжая, я всегда ждал, что она начнет жаловаться на скуку. Но она была в восторге от леса. И все же я ждал. С ней я никогда и ни в чем не был уверен. Любя Марийку, невозможно быть в чем-либо уверенным. Невозможно, ведь, по ее мнению, все нынешние переживания только заслоняют какие-то другие, которые, быть может, гораздо лучше, интереснее и красивее, – кто знает? Отсюда какая-то затаенность у Марийки, постоянное, ничем не утолимое ожидание, любопытство, которое невозможно пресечь. По этой причине иные вещи и дела могли тешить Марийку, но никогда не захватывали ее целиком. А вдруг они заслоняют нечто более привлекательное, чем то, что ее сейчас занимает? Вопреки словам, что она счастлива и небо сквозь листву деревьев выглядит необыкновенным, я все-таки ждал. Ждал в неуверенности и страхе. В лесу все было хорошо, но даже в лесу я улавливал такие слова и взгляды, что создавалось впечатление, словно какой-то человек стоит совсем рядом с нами и Марийка в равной степени, а может быть даже и большей, обращается к нему. Однако в последнее воскресенье она вела себя как никогда прежде!
Я никогда не видел ее такой. Она была точно вся в слезах или окутана туманом, какая-то потусторонняя – сама податливость, упоение, нежность, сладость. Раньше я ее такой не видывал. Уехал. И вдруг в понедельник, за обедом, вспомнил ее поведение и содрогнулся. Появилось недоброе предчувствие.
Значит, Марийка здесь. Стало быть, подтвердился случайно дошедший до меня слушок, будто ее видели. Теперь мне совсем не хотелось спать. Я жаждал лишь одного – объясниться, но не с Марийкой, а с Вацеком Полляком. Вернулся на рыночную площадь, которая была совсем безлюдна, заметил вдалеке ночного сторожа с собакой. Мы перебросились несколькими словами. Я побежал по темным улочкам на гору, и мне все казалось, что я вижу Вацека Полляка, входящего в дом Марийки. Но огоньки не зажигались – ее там не было. Ее там наверняка не было, подсказывало мне чутье. Она могла быть только у родителей. Вернулся на рынок, стал возле ее дома и долго следил за темными безмолвными окнами. Снова покинул рынок и даже еще раз подымался на гору. И так до полуночи. Собрался разбудить Вацека Полляка, но потом передумал. Дикой была вся эта ночь. В понедельник за обедом я вдруг понял, что в воскресенье Марийка прощалась со мной, в воскресенье был наш Последний Аккорд. Да, в воскресенье, в тот единственный, полностью подаренный мне день, она по-настоящему любила меня! Один день любви пережил я с Марийкой, – и день этот уже позади».