Текст книги "Номер 16"
Автор книги: Адам Нэвилл
Жанр:
Ужасы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
«Он жил внутренней жизнью, и истинные свидетельства того, каким человеком он был, чего пытался достичь, сохранились исключительно в его работах».
Эйприл хотелось прочитать вовсе не об этом. А если автор все-таки не прав? Вдруг было что-то еще? Она же знает наверняка, что целый кусок жизни художника остался неизученным: годы, проведенные в Баррингтон-хаус, история, на которую намекает в дневниках Лилиан. Основываясь на ее записях, можно было бы получить сведения от пока еще живых соседей, если только те захотят с ней говорить. Возможно, другие – эта Бетти и чета Шейферов – тоже видели картины Хессена или, по крайней мере, слышали о них от Лилиан и Реджинальда Наверное, это слишком смелое предположение, однако она должна рассказать все, что ей известно, этому парню, Майлзу Батлеру. В конце книги сообщалось, что он куратор в галерее Тейт, так что разыскать его будет нетрудно, если, конечно, он еще работает.
Эйприл все так же по диагонали просматривала рассуждения Майлза об искусстве, останавливаясь на тех местах, где о Хессене сообщалось что-нибудь конкретное. И из того немногого, что было сказано о художнике, вырисовывался портрет человека вспыльчивого, неприятного, болезненно мстительного, совершенно равнодушного к переживаниям других. Постоянно упоминалось о его несдержанном темпераменте, описывалось, как он рвал те немногие дружеские связи, которые имел до войны.
Хессен пребывал в глубокой депрессии еще до того, как без обвинения и суда был заключен в карцер Брикстонской тюрьмы по предписанию 18 «б». Автор предполагал, что у художника еще до ареста развилась биполярная болезнь, из-за которой он сделался «обессиленным, апатичным параноиком, вероятно проявляющим признаки шизофрении и мании величия».
Знакомый художника, скульптор Бостон Мэйз, уверял, что Хессен совсем не мог спать и в его лице было что-то мертвенное. Он часто разговаривал сам с собой на глазах у всех, забывая о том, что он не один. Он отличался невероятной рассеянностью, отстраненностью и забывчивостью. «Разум, дергающий за привязь».
В некоторых мемуарах упоминалось о том, как по-глупому Хессен пытался приобщиться к энохианской и черной магии. Однако если оставить в стороне лихорадочные попытки художника обрести эзотерическое знание, а также философские и политические статейки, какие Хессен сочинял в тридцатые (и какие навсегда подорвали его репутацию), Майлз Батлер честно признавал, что ему не от чего оттолкнуться, кроме как от сохранившихся рисунков. Поэтому-то он и пытался их расшифровать.
«Работа Хессена была идиосинкразическим и глубоко личным исследованием внутреннего видения, чем-то таким, на что он потратил всю свою взрослую жизнь. В студенческие годы он готовился к этому, занимаясь философией, а затем исследуя экстремальные политические доктрины, пока не понял, что ответы, которых он добивается, лежат вовсе не в области идеологии или верований. Философия и горячечное увлечение фашизмом были, по мнению Хессена, всего лишь сосудами, стоявшими где-то рядом с Вихрем, они были способом приблизиться к нему, симптомами, подготовительным этапом. И только через искусство и погружение в оккультные ритуалы Хессен и смог подойти к пониманию собственного видения мира.
Вихрь был для него тем местом, где, по собственному убеждению Хессена, он обязательно окажется после жизни: истинным и окончательным пунктом назначения человеческого сознания, жуткой, лишенной света, вращающейся вечностью, которая постепенно разлагает душу на фрагменты; по сути непрекращающимся кошмаром, где индивид никак не может повлиять на процесс своего неизбежного распада. Личность, воспоминания превращаются в ошметки, и под конец сознание в силах замечать только страх, боль, непонимание, ощущение загнанности в ловушку, потерянность и одиночество. То есть по сути – ад. Паранормальные явления представляют собой всего-навсего последние судороги потерянных душ, которые пытаются вернуться к жизни на краю Вихря, туда, где стены, отделяющие их мир от нашего, тоньше и проницаемее всего».
В следующей главе рассказывалось об одержимости Хессена смертью; Он был убежден, что его единственный шанс расшифровать смысл существования – изучить процесс умирания.
«…когда человеческое сознание понимает, что настал конец, и его диалог с обреченным обрывается.
Яснее всего можно увидеть то, что происходит после жизни, на самый короткий миг, в посмертной маске, в выражении лица покойника, особенно если открыты глаза. Глаза позволяют нам немного приблизиться к материи, что мы называем душой, и к тому месту, куда она ускользает. Именно в глазах умирающего я впервые увидел Вихрь.
И то, чем мы сумеем стать при жизни в самых сокровенных глубинах себя, и определяет наше положение в следующем существовании».
Из всей этой галиматьи получалось, что Хессен был убежден в наличии некоего дуализма, подобно Фрейду и Юнгу, но только на более мистическом и зловещем уровне.
«Из своих исследований психических феноменов в двадцатые и изучения людей, обладающих способностью говорить на разных языках, Хессен заключил, что существует как минимум два „я“, которые постоянно присутствуют и живут в одном теле. То из них, что видно всему миру и называется личностью, в лучшем случае – искаженный образ, примерная копия, созданная нами самими по необходимости, для того, чтобы выжить. Но когда этот образ исчезает – либо в момент смерти, либо в приступе помешательства или в любом другом состоянии измененного сознания, а чаще всего во сне, – можно заметить промельк другого „я“.
Хессен всю жизнь пытался отыскать это другое „я“ всеми доступными методами: отключал сознание с помощью оккультных ритуалов, гипноза, автоматического письма или живописи. Его не интересовало ничего, кроме этого другого „я“. И через общение с другим „я“, понимание и полный контроль над ним еще при этой жизни, человек, по убеждению Хессена, мог достичь не только понимания своего будущего существования внутри Вихря, но и подобия жизни на духовном плане – или же жизни после смерти. Той живости, которая служит мостом между смертным миром и тем другим, жутким миром, расположенным совсем близко, но все-таки скрытым, недоступным невооруженному взгляду и обычным чувствам.
До сих пор не поддающееся логическому и разумному описанию, его творчество должно было восприниматься как чистый и внезапный промельк другого „я“, обычно проявляющего себя либо во сне, либо в состоянии эйфории, либо в момент умственного распада; „я“, что постоянно обитает в Вихре среди тех, кого Хессен называл населением Вихря. Потому понять и оценить его и его работы по-настоящему способно только то другое я.
Отчаяние, ощущение себя не на своем месте, измененное сознание, психическая неустойчивость и депрессивное оцепенение – все это проявления вечно движущегося, нескончаемого Вихря, доказывающие его близость, его ежесекундное вращение вокруг наших коротких, непоследовательных жизней».
Отхлебнув вина и сменив позу, чтобы размять затекший локоть, Эйприл нахмурилась. Она вернулась к первым главам, где описывались сохранившиеся работы, ранние наброски Хессена с мертвыми животными и уродами. Еще подростком в школе Слейда тушью, пером и карандашом он упорно запечатлевал на бумаге головы мертвых зайцев, белозубые оскалы освежеванных ягнят и чудовищные врожденные физические недостатки людей.
«От того периода не сохранилось ни одной классической обнаженной натуры, хотя Хессен был обязан делать подобные рисунки в школе Слейда. До нас дошли только очень точные изображения мертвых животных и искалеченных людей.
Мертворожденные тройняшки, законсервированные головы больных, раздутые черепа из числа экспонатов Королевского хирургического колледжа были его излюбленными сюжетами. Из чудовищных врожденных деформаций, какие встречались у детей, он пытался выкристаллизовать и передать в полной мере такие образы, которые порождали бы в зрителе ужас и отвращение. Внезапное неприятное изумление, неспособность отвести взгляд, крайняя заинтересованность и ошеломление – вот та реакция, какой он хотел добиться от публики.
„Безобразие куда изобильнее красоты“, – писал Хессен в своем провальном журнале. В разложении, искривлении и уродстве он находил дополнительные доказательства того, что Вихрь обитаем.
Населяя свои одержимые работы кадаврами и частями тела, ведущими собственную жизнь, он породил анимизм. Как будто бы после жизни, после конца своего „я“, новая жизнь проявляется через чувства и воспоминания телесных останков – того, чем каждый становится после смерти, точнее, того, что оказывается запертым внутри Вихря».
В главе о том, как художник создавал гибриды животных и людей, – следующий период творчества, «гротескные фигуры, пораженные отчаянием и искаженные болью, которые принесли Хессену небольшую славу уже после смерти», – Эйприл узнала гораздо больше, чем хотела, об уходе Хессена в примитивизм.
«Пока еще несвободное, его творчество не вполне избавилось, хотя он того не сознает, от знаний, полученных в школе Слейда, от влияния итальянских мастеров. „Сгорбленный человек, схватившийся за голову“, „Беззубая женщина, пьющая чай из блюдца“ и другие ранние метафорические рисунки отражают радикальное попрание традиционной эстетики и понимания красоты в западной живописи, однако же они пока еще – только намек на будущий собственный голос, на почерк, который сделается безошибочно узнаваемым незадолго до того, как он перестанет творить. И чем ближе к концу вереницы уцелевших работ, тем полнее они становятся, так и пульсируют пониманием основополагающего уродства человечества, как представляет его Хессен, уродства, которому сопутствует изоляция и непонимание смысла бытия. В персонажах с трудом узнаются люди, каких он наблюдал на улицах, в кафе, пабах, магазинах. Фигуры одних скорее собачьи, чем человеческие. Конечности других, с обезьяньими головами, напоминают козьи копыта или лапы шакалов, которые он зарисовывал в зоопарке Регентс-парк. Но все персонажи изображены с такой уверенностью, как будто художник наблюдал эти существа в жизни, а не просто запечатлел то, что подсказало воображение. Сам Хессен утверждал, что специально развивал в себе способность видеть подобные черты в окружавших его людях».
Эйприл читала дальше с чувством неприязни к личности, какую изображал перед ней биограф. Личности, заразившей своим чудовищным видением мира Лилиан и Реджинальда.
Когда Хессен стал использовать гуашь, мел и акварель, «сделалось очевидным влияние на его творчество сюрреализма и абстракционизма».
Далее Майлз Батлер описывал фон работ Хессена с подробностями, какие показались Эйприл в высшей степени отталкивающими. Сама она начала замечать задний план на рисунках, только когда просмотрела их по второму-третьему разу.
«Полусформированные туманные ландшафты порождают ощущение движущейся пустоты, бесконечности, обрамляющей каждую картину. Вокруг изможденных силуэтов в окнах, скорчившихся фигур в углах или дырах, он снова и снова пытается передать ощущение пространства, но не статичного, а живою, бурлящего, клубящегося, холодного и пустого. Именно отсутствие формы или материи окружает и поглощает эти фигуры, запертые в грязных комнатах, страдающие клаустрофобией, повторяющие до бесконечности одни и те же действия. Некоторые уже опустились на четвереньки, некоторые напоминают обезьян или марионеток, и все они непрестанно бьются головами о стены в тщетной попытке освободиться».
Значит, он был психом. Но в последней главе, посвященной работам Хессена, оказались строки о том, что и пыталась выяснить Эйприл, хотя продраться сквозь текст было непросто. Сосредоточенно наморщив лоб и позабыв о вине, которое нагрелось в стакане и сделалось кислым, девушка вникала в предложения, зачастую прочитывая их дважды в попытке увязать крупинки информации с влиянием художника на Лилиан.
«Почему же человек, столько времени посвятивший развитию собственного видения мира и совершенствованию линии, способных в полной мере передавать потаенные впечатления, вдруг перестал творить? Это показалось бы бессмысленным, если бы он изначально не рассматривал свои рисунки только как подготовительную стадию – наброски перед началом великой работы, какую он задумал: запечатлеть Вихрь в масле».
Может быть, тюрьма положила конец пугающим амбициям, или же он уничтожил свои работы. Именно это автор книги выдвигал в качестве объяснения факту, что ни одной живописной работы Хессена так и не было найдено.
«Его намерения ясно выражены в последнем номере журнала „Вихрь“, точно так же, как и отчаяние из-за громадной подготовительной работы, необходимой, чтобы в полной мере воплотить замысел. Но конечно же, он его воплотил. Должен был воплотить. Хессен был слишком целеустремленным, слишком сосредоточенным на идее, чтобы отвлечься от дела, рядом с которым все в жизни казалось второстепенным. Разве возможно, чтобы это чудовищное эго с его эпохальным видением так и не продвинулось дальше карандашных набросков и гуашей? Наиболее вероятным представляется, что основное наследие Хессена было уничтожено самим автором».
Не мог он их уничтожить, ведь Лилиан с Реджинальдом видели картины!
Автор задавался вопросом, чем занимался Хессен четыре года одиночества, после того, как его выпустили из тюрьмы, и до того, как он окончательно исчез. Эти две загадки служили предметом постоянных дискуссий и его обожателей, и его критиков.
«Об этом периоде жизни художника почти нет никаких сведений. Даже его существование до войны представляет собой большую загадку. Те немногие знакомые и модели, кого Хессен пускал в свою мастерскую в Челси в тридцатые, рассказывают противоречивые истории. Художник Эдгар Роуэл, который снимал студию по соседству, уверяет, будто видел в комнатах Хессена „картины маслом, глубоко воздействующие на мировосприятие“.
Однако все его приятели из тех времен, когда он еще посещал Школу изящных искусств Слейда, в один голос заявляют, что Хессен никогда в жизни не написал ни одной картины маслом и никогда не говорил, что собирается это сделать. Последние утверждения опровергает модель Джулия Суон, она упоминает о запертых комнатах, пыльных занавесах, запасах художественных материалов, а также запахе масляных красок и растворителя, какой стоял в студии в Челси, – обо всем, что обыкновенно окружает художника, работающего по месту жительства.
Еще одно упоминание студии Хессена в Челси встречается в мемуарах французского художника Анри Гибана, который считал, что Хессен занимается скульптурой, потому что из его студии и днем, и ночью доносился грохот. Сохранились также сведения о картине маслом, виденной поэтом-алкоголиком Питером Брайаном, который познакомился с художником в Британской библиотеке. Он писал, что „краем глаза заметил в затемненных комнатах Феликса огромные полотна“. Однако тот же Питер Брайан в пабе на Фицрой-стрит уверял, будто является реинкарнацией короля кельтов, поэтому его свидетельство все-таки представляется сомнительным.
О громадных, сшитых вместе холстах, отвернутых лицом к стене, сообщает также Брайан Ховарт, знакомый Хессена по Британскому союзу фашистов, который однажды заходил в студию за какими-то бумагами».
В общем, в книге было больше вопросов, чем ответов, но автор хотя бы честно в этом признавался.
«Так куда же отправился художник? Разве мог человек с таким состоянием и положением в обществе просто раствориться без следа?»
Но следы остались. Следы, которые стремительно стирало время. В этом деле, поняла вдруг Эйприл, никто и никогда не искал в нужном месте.
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Перед глазами все плыло, взгляд никак не мог ни на чем сосредоточиться. Вместо того глаза Сета блуждали по сторонам, выхватывая фрагменты улицы. Задыхаясь и неловко ковыляя, он то и дело спотыкался о булыжники мостовой и пьяно пошатывался, как будто разучился передвигаться на двух ногах. Отчаянно стараясь увернуться от других пешеходов, Сет терял равновесие и падал на них. Он все больше разъярялся, хотелось закричать.
Ему нечего делать в Лондоне, но он сам обрек себя на этот город из-за какой-то непонятной романтической глупости, именуемой живописью. Он сам себя здесь заточил, разбил свой корабль о берег, населенный жутко вопящими человекообразными обезьянами.
Это можно и почувствовать, и увидеть – перемену в окружающей обстановке, даже в самой атмосфере. Где бы на сырых, холодных улицах, освещенных только фонарями и мигающей рекламой, ни скапливались люди, будь то двери магазинчиков или кафе, ресторанов быстрого питания или мрачных пабов, Сет ощущал к ним безграничное отвращение. Какая-то невидимая зараза, исходящая от них, вынуждала его внутренности болезненно сжиматься. Какое-то незримое давление, может быть даже электрические токи, наполняло голову треском статических разрядов, словами, какие не воспринимал разум, или же далеким эхом, пришедшим неизвестно откуда, как будто бы Сет двигался под или между пластами привычной для других реальности.
Однако очень трудно описать, как именно изменился мир. Это можно передать только зрительными образами. Сумеет ли он? Его наброски, по сути, не больше чем невнятные граффити. Но разве это не станет самым жестоким разочарованием его жизни – получить наконец в подарок умение проникать в природу вещей, в истину, так размытую средствами информации, образовательными системами, всеми бесконечными социальными институтами и кодами, незаметным влиянием, которое проникает на все уровни бытия, – и не суметь передать свое новое восприятие?
Наконец добравшись до метро, Сет привалился к кафельной стенке, чтобы свернуть самокрутку, и, когда какой-то нищий попросил у него закурить, он был не в состоянии ответить. Он забыл, как это делается. Губы двигались, однако вся троица, голосовые связки, язык и челюсть, отказывалась действовать согласованно. Сет сглотнул комок в горле и издал сипение.
Он не понимал, для чего он здесь, что вынудило его снова бежать из комнаты. Изначальная цель была утрачена.
Голубые бока автоматов, продающих карточки, и бело-красная вывеска у входа на станцию «Эйнджел» пробуждали какое-то смутное предвкушение путешествия. Сет быстро двинулся на светящуюся вывеску, но его тут же оттеснила толпа, вывалившая из тоннеля.
Он прошел мимо станции, но уйти дальше не смог, потому что путь ему преградил непреодолимый оживленный перекресток с бьющими в нос выхлопами и толкающими локтями. Вибрации отдавались у Сета в костях. Толпа ждала, пока загорится зеленый. Никакие духи не могли заглушить уксусно-рыбную вонь, исходившую от женщин. Неужели он когда-то считал этих существ привлекательными? Во всех них было что-то физиологически неправильное. Безгубые, с выпученными глазами, торчащими зубами, уродливыми носами. Уши слишком красные, кожа под слоем косметики выцветшая, веки с розовой каймой, жесткие волосы. Сет содрогнулся. Мужчины выглядели не лучше: чванливые, как обезьяны, с мокрыми собачьими ноздрями и пустыми акульими взглядами – жуткие опасные животные, наделенные грубой силой, готовой выплеснуться наружу после очередной порции выпивки, смертоносные твари, воняющие навозом, соломой и пивным суслом.
Сет так и не сумел перейти дорогу – миг колебания, и мимо снова понесся поток машин, мотоциклов, автобусов. В свете их фар и без того грязные, размытые контуры домов расплывались еще сильнее, а Сет так и топтался на тротуаре.
Ему казалось, что его бросили в чужестранном городе без карты и без знания хотя бы единого слова местного языка. Всепоглощающее желание освободиться от Лондона рождало в нем отчаянную дрожь. Все, что угодно, даже остаться без гроша в кармане в каком-нибудь другом городе, будет лучше жалкого прозябания в этом бездушном месте, где тебя со всех сторон пихают и лупят.
Опустив голову, оглушенный, Сет двинулся прочь от перекрестка. Он не сможет вернуться домой по Эссекс-роуд – там теперь слишком много народу. Сет свернул на боковую улочку. Пытаясь вспомнить дорогу домой, он заметил пустой с виду бар в подвале уродливого бетонного офисного здания. Может быть, он найдет там убежище, посидит в тихом уголке у теплой батареи, выпьет виски.
Он уже прямо-таки ощутил, как огненная, оживляющая жидкость скатывается по языку в горло. Сет двинулся к двери, но вдруг замер снаружи. Внутри звучала музыка, и пара громких голосов пыталась перекрыть общий гул. При мысли о том, чтобы переступить порог, он разволновался, словно это движение было уже вовсе не таким простым делом, как представлялось изначально. Но даже если он сумеет дойти до стойки, еще вопрос, сумеет ли он заговорить. Несколько раз шепотом проговорив свое имя лацкану пальто, Сет толкнул дверь.
Все равно что шагнуть на залитую ярким светом сцену. Сет так стремительно оказался среди сияния и шума, что голова закружилась. Стало страшно, в горле застрял комок. Сет, держа глаза долу, сосредоточенно переставлял ноги, одну за другой, чтобы не свалиться между столами и стульями. У стойки он поднял голову, меланхоличный и обеспокоенный, и принялся ждать, когда его обслужат.
В этом грязном заведении была всего горстка посетителей, и все они собрались у огромного экрана, чтобы смотреть футбольный матч. Сет был рад тому, что телевизор отвлекает на себя их любопытные взгляды.
Сет понял, что выглядит ужасно, в тот же миг, как увидел свое омерзительное отражение в зеркале: бледный, помятый, заляпанный чем-то, растоптанный человек. Он съежился от стыда. Уже довольно давно, почти год, его нисколько не заботит собственная внешность, и сейчас перед ним результат хронического пренебрежения услугами парикмахера, правильным питанием и здоровым образом жизни. Вокруг рта залегли глубокие скорбные складки, глаза превратились в маленькие гляделки, сидящие в черных провалах глазниц, кожа вокруг которых истончилась и стала похожа на кальку. Зато в цвете лица угадывалась нездоровая живость – румянец щекам придавали переплетения лопнувших сосудиков. Он выглядит на шестьдесят, а не на тридцать один. Это посмертная маска. Сет видел в своем лице бездушность, отчаяние, отвращение ко всему, отсутствие всякой надежды и какого-либо сострадания. Его лицо представляло собой единственное настоящее произведение искусства, созданное им за последний год, – подробный и живой портрет этого города.
Сидя за угловым столиком, подальше от остальных посетителей, Сет чувствовал, как восторг при мысли о бегстве усиливается с каждой новой порцией виски. Он потягивал напиток непрерывно, не выпуская стакан из рук и не отводя далеко ото рта. Благодаря алкоголю мысли его бежали проворнее, и теперь он уже не мог придумать ни одной причины, чтобы остаться в Лондоне. Жизнь здесь с самого первого дня была мрачной и суетной. Бессмысленные месяцы накладывались друг на друга, сливаясь в год – длинный, гнетущий серый мазок бытия. Год, к концу которого он пришел едва ли не одичавшим, почти не человеком, как и все остальные.
Ему всегда казалось, что уехать из города невозможно. Просто невероятно, чтобы он мог изменить свою жизнь или хотя бы замедлить движение по наклонной, когда столько обстоятельств ополчилось против него. Он никак не мог выбрать время между сменами, чтобы как-то заняться собой. Невозможно мыслить ясно, когда столько идей, столько воспоминаний, столько воображаемых сцен теснится в голове. Смерч в мозгу не давал Сету оторваться от стула или встать с края кровати, где он сидел с вечной сигаретой во рту. И кажется, он сопротивлялся единственной разумной альтернативе – позорному возвращению домой к маме, в свободную комнату – из твердого убеждения, что это его погубит. Но губить уже нечего. Дома, по крайней мере, он подлечится, перестанет работать по ночам, выспится. Как же он выспится! Он сможет изменить отупляющий образ жизни, снова стать волевым человеком, обрести желания. Да, все это Сет увидел в пятом стаканчике виски. Не так уж плохо вернуться домой. И нечего больше дурачить себя: бегство из этого города – его единственный теперь путь к спасению.
Завтра он позвонит матери, а вечером зайдет в Баррингтон-хаус и откажется от места, после чего уедет. Каким простым казалось все, пока он сидел в баре. Улыбка на губах была какой-то непривычной, застывшей. Лицевые мышцы в последнее время так мало работают. Он подозревал даже, что самые маленькие из них просто атрофировались.
Сет смял окурок в пепельнице и поспешно убрал табак и зажигалку в боковой карман пальто.
Выйдя на улицу, Сет внезапно ощутил тревогу от одной мысли, что придется вернуться к себе в комнату. Он боялся, что стоит ему переступить порог «Зеленого человечка», как на него нападет привычная апатия и новое острое желание спасаться бегством исчезнет к завтрашнему дню, когда он очнется после долгого мертвящего сна.
Действовать надо сейчас, этим же вечером. Надо собираться; надо делать хоть что-то. Сет уже чувствовал, что та щелка, через которую можно ускользнуть, сужается. Дождь, мусорный ветер, мокрые камни, бесконечные людные улицы – все это веревки, которые пытаются связать его, а он способен лишь безрезультатно дергать узлы холодными немеющими пальцами.
Наклонив голову, Сет шел навстречу ветру. Погруженный в себя, он мысленно составлял список дел, какие необходимо завершить. Хорошо, что в банке хотя бы есть деньги. Жалованье у него было мизерное, но он давно уже не тратился ни на что, кроме еды. Накоплений хватит, чтобы уехать, вернуться домой и продержаться несколько месяцев.
Может быть, подумал он минутой позже, сегодня его никто не остановит на пути в комнату, и все тогда будет хорошо, он воплотит все свои планы и спасется. И спасет других.
Но когда Сет проходил мимо мешков с поношенной одеждой и поломанными игрушками, которые стояли под стеной благотворительной лавки, будущее его уже было решено.
В следующий миг свет у него в голове померк, и всякое движение мысли замерло.
Секунду он даже не был уверен в чем-либо: где верх, где низ, куда он движется, где руки и ноги. Его тело сделалось невесомым, но тут же он ударился плечом о витрину. Когда лицо прижалось к холодному стеклу, мир со всеми своими измерениями снова соткался вокруг Сета.
Именно в тот миг, согнувшись пополам, глядя в землю, пошатываясь на нетвердых ногах, он заметил на мокром тротуаре кроссовки. Три пары светлых кроссовок окружали его.
Внезапно Сет распрямился, откинулся назад, упираясь пятками, вскинул руки и вздернул подбородок… Внутри все побелело и затряслось, зато в левой части головы ощущения были совсем иными: там разливалось онемение.
Холод был позабыт, списки важных дел испарились из мыслей. Взгляд бегал по сторонам, Сет пытался оценить ситуацию и возможности участников.
– Сука, – раздраженно проговорил чей-то рот у самого его уха.
– Ну, давай. Давай, скотина, – пролаяло темное лицо из-под козырька бейсбольной кепки.
В их глазах отражалась жестокость и еще непонятное ожидание, как будто они с нетерпением предвкушали предсказуемый ответ. Обоим противникам было около двадцати, и раздражительного юнца Сет уже встречал раньше, когда тот в открытую пил сидр «Дайамонд Уайт» прямо из бутылки, которую затем разбил о крыльцо букмекерской конторы. Третьего Сет не видел, но чувствовал его – он стоял слишком близко.
Последовала секундная пауза, все зависло на волоске, а затем мир наполнился шорохом нейлоновых курток, когда на Сета обрушились маленькие жесткие кулаки.
Первый удар угодил ему в скулу, но было не больно. Второй пришелся в лоб, а третий – в шею. Голова его моталась из стороны в сторону, но звука тумаков не было слышно, и боль сначала не ощущалась. Казалось, будто он пытается идти по прямой линии, а его со всех сторон толкают чьи-то руки. Сет почему-то даже попытался двинуться дальше, как словно ничего не происходило, тогда противники по-настоящему разъярились.
Из-за усилившегося шуршания нейлона, удвоенных толчков и пинков остатки сил покинули руки и ноги Сета. Он не чувствовал ни кистей, ни стоп.
Не задумываясь, Сет прокричал слабым голосом:
– Да пошли вы!
Теплый воздух наполнил его тело, и ему показалось, он превратился в буек, словно стал невесомым.
Но что-то билось изнутри в стенки черепа, словно животное, запертое в пещере. От этого Сета замутило, и стало так страшно, что он был готов отдать что угодно за возможность превратиться в никому не нужного плюшевого мишку с полки благотворительной лавки, лишь бы не быть куском мяса, которое топчут и мутузят белыми спортивными ботинками и красными кулаками.
Говорить он не мог, взгляд блуждал по сторонам, но ни на чем не фокусировался. Затем его начали изо всех сил дергать из стороны в сторону маленькими цепкими пальцами, после чего снова со всех сторон посыпались удары. Нервный парень в белой куртке от Томми Хилфигера молотил по Сету с такой скоростью, будто опасался, что его мишень исчезнет раньше, чем он попадет веснушчатыми кулаками по лицу.
Приседая и увертываясь, Сет принимал большинство ударов на плечи, затылок, локти и ребра. Но вот теперь было больно.
Сет прыгнул в пространство между мелькающими кулаками, чтобы сбежать, но чья-то рука поймала его за ворот пальто и задрала его голову, подставив под удары лицо.
Послышался звук, похожий на детский всхлип. Сет пытался понять, что же такое он натворил, если настолько вывел парней из себя. Ничем нельзя объяснить этот град ударов. Казалось, его противникам просто не хватает времени, чтобы аккуратно уничтожить другое человеческое существо. Сила притяжения замедляла их движения, отчего они разъярялись.
Когда угольно-черный кулак ударил Сета по зубам, в его голове будто раскололся лед. Плоть с треском разорвалась во рту, и та же самая рука ударила еще раз, и еще, и еще. Закопченный, дергающийся мир распался на яркие белые хлопья, и все они посыпались куда-то вниз.
«Я умру. Они не остановятся, пока не убьют меня».
Сет похолодел, глаза его наполнились влагой. В носу что-то хрустело и покалывало. Большой пузырь окровавленной слюны вздулся на губах, а затем лопнул и сполз по щеке. Сет хотел снова попытаться прыгнуть в пространство между кулаками, но так и не сумел. Было все труднее думать о чем-либо.
– Сука! Сука! Сука!
Их дыхание делалось все тяжелее. Парни все это время молотили руками и ногами так быстро, что теперь устали и замедлили движения. В темном, перевернутом с ног на голову мире Сета забрезжил свет.
Когда Сет упал, они перестали орать: «Сука!», однако, лежа на немилосердно жесткой мостовой, он услышал, как кто-то из юнцов подвывает от возбуждения.
Другой с размаху пнул Сета по ноге, после чего остальные двое принялись шаркать по асфальту в зловещем танце, ударяя жертву носками кроссовок по лицу, плечам, спине, бедрам, животу. До живота они стремились добраться прежде всего.



























