355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Абрам Терц » Любимов » Текст книги (страница 2)
Любимов
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:25

Текст книги "Любимов"


Автор книги: Абрам Терц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

Усы доктора Линде, пепельные от пива, имели, по его уверению, солоноватый привкус. Он облизывал их, как гурман, по-кошачьи, ярко-розовым языком и высказывал о вещах цинические парадоксы. Например, он утверждал, что человек – это бесхвостая обезьяна.

– Неправда,– возражал ему Леня твердым голосом.– Человека тоже можно улучшить...

И уходил в себя. Единственная кружка пива, которую он себе позволял, всегда оставалась недопитой...

В этих беседах я занимал промежуточное положение. От человечества у меня был опыт посильнее, чем у доктора Линде. Однако упрямство Лени мне нравилось и состояние прогресса тоже не казалось безвыходным. Уж скоро, скоро, верил я, мы завоюем космос!.. 1

Когда-нибудь наука и не такого еще достигнет, а будет нас подстерегать на каждом шагу. Когда-нибудь простой человек простым нажатием кнопки сумеет снабдить себя всем необходи-мым, о чем лишь можно мечтать в наше переходное время. Нажал кнопку, и тут же, в отдельном кабинете, где ты сидишь и подпрыгиваешь на пружинном диване,– не сходя с места, как призрак, возникает столик, уставленный продуктами и бутылками с десертным вином2. Ты кушаешь все это подряд, кушаешь так, что лопнуть хочется, и видишь, что единственно, чего недостает тебе в жизни, так это недостает на столике кокосовых орехов, и так тебе становится обидно и одиноко из-за этого невнимания к твоей потребности, что хоть удавись... Нажимаешь кнопку, и вот, без человеческого участия, подъезжает к тебе на колесиках самоходная вагонетка, заваленная доверху кокосовыми плодами всех сортов. Но ты уже расхотел и говоришь, кривясь:

1 История потом показала мою прозорливость.

2 Крепкие спиртные напитки, я полагаю, даже тогда будут регулироваться с помощью государства.

– Уберите эту падаль, не нужно мне вашего одолжения! – и вновь нажимаешь кнопку, чтобы сменить кокосы на что-нибудь поинтереснее.

В ответ на твой вызов, из люка, замаскированного под паркетом, выскакивает на шарнирах белокурая дева чудной красоты. Нажимаешь кнопку,– и все в порядке. Нажимаешь вторично кнопку – и опять все в порядке. Нажимаешь ту же кнопочку в третий раз... И хотя все в порядке, но ты чувствуешь в душе какую-то тяжесть и говоришь:

– Катись ты, Люська, обратно в люк, а мне пора в путешествие подальше от цивилизации!

Нажал – Венеция. Нажал дальше – Венесуэла. Нажал совсем далеко Венера, Меркурий или какой-нибудь Плутоний. И пока черт тебя носит по свету со скоростью ультразвука, ты сочиняешь стихи и песни про победу над космосом, пропущенные сквозь твою мозговую сетчатку специальным таким кибернатором. И говоришь, кривясь:

– Ну что, допрыгались? Достигли вершины? Начинали с паровоза, а чем дело кончилось? Лучше б мне во вшах истлевать, лучше б мне в первобытном виде вниз головой, зацепись хвостом, на эвкалиптовой ветке качаться. Темноты хочу! Тени жажду! Клочок тени, куда бы укрыть обесчещенное лицо!..

А какая тогда может быть тень, когда повсюду, со всех сторон – свет?

И запьет человек, с тоски, в знак протеста. Регулированные государством спирты, водку, марафет воровать станет. Хулиганом станет. Кнопочки отверткой вывинчивать, провода ножиком резать, лампионы в небе из рогатки вышибать...

Чтобы этого не случилось, надо его переделать: старое сознание вытеснить, новое – вместить. И переделанный человек добровольно двинется по пути к совершенству, да еще за всю науку будет вам благодарен, и Леня Тихомиров это понял и рассчитал1. Он, Леня, догадывался, что голая буржуазная техника ни к чему не приведет, если ее не подкрепить изнутри переделкой сознания2. То есть, как это – слабо догадывался, когда он в один день мог всех переделать по собственному вкусу, и кто тут мне под руку посторонними словами мешает?.. 3 Да кто вы такие важные, чтобы еще командовать?.. 4

1 Плохо он рассчитал.

2 Слабо он догадывался.

3 А вы поменьше рассуждайте и пишите, как было дело.

4 Пишите, пишите дальше, я нажимаю кнопку!

...Так вот я и пишу, что Леня ей говорит:

– Вы мне очень нравитесь, будьте моей подругой!

Серафима Петровна посморела на его иронически и отвечает:

– Я сама вижу, что вам я очень нравлюсь, но придумайте чего-нибудь более оригинальное.

А сама ленивым движением поправляет прическу, отставляя локоток так, чтобы ярче оттенить свою грудную клетку, и от этого наш Леня горит пожаром и кричит, ломая свои золотые руки:

– Я вас буду на руках носить! Я вам своими руками сломанные часики починю, и, если вы не возражаете, я так устрою все двери в нашем будущем шалаше, что они сами начнут отворяться и затворяться при одном появлении... И кричит еще:

– Я человек простой, без высшего образования, но не думайте, Серафима Петровна, я тоже разбираюсь в науке и технике, но только в нашем городе нет пока института, где бы можно было выучиться и получить инженерный диплом. Но вопреки насмешкам судьбы я тоже могу прослави-ться каким-нибудь подвигом, и вы тогда заскучаете, что не решились ответить взаимностью, когда все начнут вокруг меня удивляться. Да если я только сделаюсь знаменитым героем, я вам всю спальню обклею трехрублевыми бумажками, вместо зеленых обоев зелененькие трехрублевки, за один ваш поцелуй, а то повешусь...

– Вы говорите пустяки,– перебила его Серафима Петровна, притворно морщась.– Причем здесь поцелуй! Поцелуй – это банально. Трехрублевки дешево, дурной тон. Уж если оклеивать квартиру такими смешными бумажками, то лучше – сотенными. И вообще учтите: богатство, деньги я презираю, а честолюбие в человеке ценю. "Безумство храбрых – вот мудрость жизни", как сказал Максим Горький. Но смотря какой подвиг вы думаете совершить, чтобы мне было не стыдно протягивать руку дружбы и шагать с вами в ногу в жизни и в обществе. Учтите: мелкий подвиг мне не улыбается. Я не согласна с Юлием Цезарем, который сказал: "Лучше быть первым в деревне, чем последним в городе". Лучше быть сразу первым в городе. Во всяком случае, для начала город Любимов должен лежать у моих, то есть у наших с вами общих ног.

Вся ее политика сразу переменилась: на влажных губах играла интригующая улыбка, в глазах был пьяный дурман, и в шлифованном аппетитном носике заключался какой-то утонченный, невыразимый намек...

– Я еще не знаю, чего бы мне совершить,– сказал Леня понуро.– В нашем городе еще не бывало таких великих людей, про которых вы рассказываете. Но я постараюсь!..

– Вот когда вы придете ко мне на щите, как Спартак, увенчанный листвой винограда, вот тогда мы поговорим более детально. Пока!..– отрезала она категорическим тоном и, не подарив его на прощание даже рукопожатием, исчезла, вихляясь.

Тогда я вылез из-за шкафа, где сидел и читал журнал "Новый мир", чтобы не мешать их молодому делу (а больше в нашей читальне никого не было), и сказал ему как старший товарищ:

– Эх, Леня, Леня, не связывайся ты с этой изнурительной бабой. Высосет она из тебя весь твой талант, помяни мое слово. Я таких, как она, за жизнь свою перепробовал, может, человек пятьдесят. Ничего особенного. Даже еще хуже, чем безо всякого образования. Ведь у тебя, Леня, золотые руки, и за тебя любая девушка без разговоров пойдет, а Серафима Петровна, я полагаю, уже и не девушка, и, кто знает,– может, у нее уже и дети были. Она старше тебя и еще ко всему еврейка, хотя скрывает, а с еврейками, Леня, русскому человеку лучше не связываться...

Ну, он – на дыбы и пошел слюнями брызгать:

– Все это клевета,– заявляет,– клевета и невежество Для меня все нации равны, и потом за Серафимой Петровной не замечалось еврейских повадок, и фамилия у нее самая обыкновенная, русская – Козлова, от простого русского слова "козел". А вот ваша фамилия, Проферансов, имеет иностранную форму, и еще неизвестно, кто вы такой на самом деле по национальному признаку... Но я на него за это не обиделся.

– Дурак ты,– говорю,– и больше ничего. Проферансовы в нашем городе коренная фамилия, и в ней, если хочешь знать, затаена чистопородная музыка, старинная игра. Ты вслушайся в эту игру гармонических созвучий: ПРО-ФЕ-РАН-СОВ!! – Это тебе не какой-нибудь Чижиков или Кукушкин, а полный музыкальный пасьянс. Твоя родная бабушка по материнской линии, если хочешь знать, тоже имела счастье носить в девичестве эту редкостную фамилию, и происходит она от одного ученого филантропа, женившегося потом на крестьяночке, у которого и ты, может быть, на одну восьмушку позаимствовал культурную кровь. Мы с тобою, Леня, может быть, от общего корня пошли, но только у тебя получилось научное разветвление, а во мне сосредоточи-лась вся сила искусства, главный исторический ствол.

– Что же мне делать теперь, Савелий Кузьмич? – спрашивает Леня упавшим голосом.– Ведь я из-за ее красоты человека могу зарезать. Мне теперь одна дорога – в разбойники и бандиты: либо грудь в крестах, либо голова в кустах!

– А ты вместо этого книжки читай,– посоветовал я ему.– Смотри, сколько тут разных переплетов. И в каждом переплете знаменитые умы человечества делятся своим жизненным опытом. Книга – все равно, что бутылка пятизвездного коньяку, одну прочитал – вторую хочется. Всю жизнь можно читать и не соскучишься, и сам не заметишь, как время пройдет.

С того дня Леня сделался злейшим читателем. Он и раньше кое-что читывал для общего уровня. Теперь же его от книжки трактором не оттащишь, все свои механизмы в небрежении бросил и знай сидит в углу, как дикий схимник, и губами шевелит. А потом и шевелить перестал, только зрачками работает с бешеной скоростью и, бывало, за один присест усиживал по пятьсот страниц кряду, что в переводе на другое измерение означает пол-литра. А литературу он брал у меня все на тему великих людей: Коперника, Наполеона, Чапаева, Дон Кихота... Роман из римской жизни "Спартак" перечитывал раза четыре и начал постепенно зачитываться в уме и требовать уже сочинения про нервную психику и магнитную физику. Вижу: пропал человек, сдвинулся от сильной любви в противоположную крайность, так что теперь на него даже Серафима Петровна не могла оказать влияния. Прилетит в библиотеку менять приключения, а Леня из-под лампы и носа не кажет. Она тотчас к нему, будто ей интересно, про что он в книжке читает, и заглядвает, и свешивается то с одного краю, то с другого, едва не задевая его грудями на какой-нибудь милли-метр. Я за своей конторкой верчусь, знаки ему показываю. Дескать, сожми пальцы в кулак – и поймана птичка. Да что толку? Сидит, как железный гвоздь в стуле, и глазищами по страницам ездит взад-вперед, а на ее танцы-реверансы ноль внимания. Ну, она повьется, повьется вокруг, почирикает и прочь улетит в досаде. Мне даже неловко за него становилось, тем более, как вспомню, что он сам недавно в пылких чувствах клялся, а нынче такую женщину на сухую бумагу променял.

Эх, напрасно, думаю, я тогда занижал ее в национальном вопросе. Да ведь и занижал-то лишь ради его спасения. Потому что по себе знаю, какая сила скрыта в еврейском племени, рассыпан-ном по лицу земли словно изюм в пироге или перец в супе. Я бы их еще с солью сравнил, но соль растворяется, а эти сохраняют изначальное свойство, какое им Богом дано. Может, для того они и рассыпаны по Божьему миру, чтобы свою крепость явить и терпкое упрямство, чтобы мы, наткну-вшись на еврея в нашей русской каше, вспоминали бы, что не сегодня история началась, и еще неизвестно, чем она может кончиться...

Ах, была у меня в жизни одна евреечка, век не забуду той евреечки! Волосы черные, мелким бесом завитые, брови тоже черные, мохнатые, как два червяка, а кожа смуглая, в желтизну, а на ощупь – сафьян. По-русскому болтала – не отличишь, а по-еврейскому знала одно слово "цорес", что значит по-ихнему горе, неприятность, тоскливый сор какой-то, колющий сердце, и от этого сердечного сору получается "цорес". И была в ней крупинка цореса, изюминка такая невы-ковыренная, но всажена, вмуравлена та изюминка в состав души. Бывало, смеется, ластится, а глаза печальные-печальные и от них пустыней веет аравийской или, может, Сахарой, по которой они бежали тогда с детишками, с рухлядью на спинах, на верблюдах, и всю мировую скорбь вынесли на себе и на тех верблюдах горбоносых, надменных и тоже похожих на евреев, с тяжелыми, круглыми веками.

– О чем,– спрашиваю,– ты, крошка, тоскуешь? На что жалуешься?

– А я не жалуюсь,– отвечает крошка,– и не тоскую. С чего вы взяли? Мою четвертную вы мне все равно уплатите, да с прошлой недели за вами оставалась десятка.

То есть она говорила по правде, не разумея своим женским мозгом, что из-под черных ее ресниц, из-под верблюжьих век глядит в печальном остекленении высохшая пустыня и будто ждет чего-то, и будто зовет куда-то, хоть садись на песок и плачь безутешно от исторических воспоми-наний...

По такому верному признаку всегда распознаются евреи, что они в глазах пустыню носят, и у Серафимы Петровны мелькало в лице это пустынное выражение, по которому я давно приметил ее породу. Для того и Леня Тихомиров был мною уведомлен, чтобы не иссох он раньше времени, как травинка в поле, от жгучего еврейского взгляда. Но у Лени на уме было теперь иное...

Прихожу я однажды в читальню после обеденного перерыва и вижу, он уже сидит на своем стуле и страдает с карандашом над произведением Фридриха Энгельса "Диалектика природы". А слева от диалектики покоится неизвестная книга средней толщины, в кожаном облачении такой на вид твердой прочности, что если бы этой книжной кожей подшить сапоги, то двести лет не было бы тем сапогам сносу. Спрашиваю, где взял и как называется.

– Эта книга, отвечает Леня, прикрывая ее ладонью,– упала на меня в пятницу с потолка. Хорошо, что не в висок.

И рассказывав, как в прошлую пятницу приколачивал он в сенях рукомойник, а у них на потолке для теплоты жилища всякая древность свалена в несколько слоев: старые подметки, валенки, прохудившиеся на обе ноги, битые горшки, полушубки, хомуты гнилые, эт цетера, эт цетера. Должно быть, доски на потолке тоже расползлись,– и вот вам результат. Как сказала Ленина матушка, покопавшись в рыхлой памяти, неизвестная книга могла перейти на чердак по наследству от дедушки, либо отец Лени, потомственный пролетарий, заполучил ее в годы революционной борьбы, когда по всей округе разоряли гадючьи гнезда и давили в зародыше феодальный выводок

– А ведь эта книга.– добавил я, пораскинув умом,– могла принадлежать самому барину Проферансову, который в девятнадцатом веке производил научные опыты и даже, говорят, потратил все свое состояние, чтобы поехать в Индию... Тут, слово за слово, он и признался: книга называется "Психический магнит" и писана рукою с индийского языка красивым почерком. А написано в ней про то, как иметь влияние в жизни, пользуясь мозговою силою, именуемой "магнетизм".

– Ох, Леня, смотри,– забеспокоился я, услыхав это нерусское слово.Смотри-ка ты сам не попади под влияние чуждой идеологии. Не содержит ли эта книжица какого-нибудь колдовства, противного законам природы и научным достижениям?

Но Леня меня тотчас разуверил, сказав, что у Фридриха Энгельса в "Диалектике природы" имеются на этот счет веские подтверждения и, между прочим, написано, что сознание есть высший продукт материи, а в жизни все течет, все изменяется. Значит, сознание тоже должно изменяться и производить какой-нибудь материальный продукт...

– Так-то это так,– согласился я, подумав,– но все же на всякий случай не мешает книжечку сжечь, покуда на нее кто-нибудь не заявил. А кожу от книги можно оставить и пустить на подшив-ку сапог, потому что эта кожа царского производства и ей не будет сносу двести лет.

С этими словами я хотел ее пощупать, но едва лишь прикоснулся, был отброшен в грудь электрическим током на середину читальни.

– Что же ты не предупреждаешь, что книга заряжена током? – рассердился я не на шутку, трясясь и отплевываясь.

А Леня блеет от смеха и говорит:

– Это, Савелий Кузьмич, не она заряжена, что я заряжен волевой энергией, и сейчас я буду делать над вами научный опыт.

И вот я вижу, что компаса опрокинулась, а я стою на руках вниз головою, из меня летят с грохотом ключи, медяки, спички, а пиджак свесился и трет губы. Но, удивительное дело, попав в такую позицию, я не чувствовал ни боли, ни кровяного прилива, ни даже опасения за свои стариковские немощи, точно привык всю жизнь, как чемпион, стоять вверх ногами. И в то же время у меня в сознании ничего не изменилось: я не спал и не грезил, а находился в твердой памяти и в ясном уме, испытывая в душе восторг перед способностью Лени так легко и просто переворачивать человека. И, пританцовывая на руках (так они были сильны и пружинисты), я сказал Лене, что он молодец и что ему не надо больше уговаривать Серафиму Петровну выйти замуж, потому что теперь он может получить от нее даром какую угодно любовь. А еще он может нажимом волевой энергии вытребовать у директора велосипедной мастерской повышение зарплаты.

– Нет, мне этого мало! – возразил Тихомиров и принялся развивать идею, по которой выходило, что его прямая обязанность позаботиться о человечестве.

– Поймите, Савелий Кузьмич, ведь почему нам плохо, вернее – почему нам недостаточно хорошо? Потому что каждый думает, чем бы набить карман. Потому что не перевелись еще, к сожалению, в нашем прекрасном обществе рутинеры и бюрократы, очковтиратели, воры, стиляги, многоженцы и декаденты. А теперь даже тюрем не надо, чтобы всех исправить и превратить нашу землю в один цветник. Я каждому внушу правильный образ мыслей, я научу их уважать труд и любить родину. Я научу их безгранично повышать свой материальный и культурный уровень...

Я стоял перед ним вверх ногами, развесив уши, и кряхтел от удовольствия. Стоять так и слушать его речи было наслаждением. Он казался мне высоким-высоким, запрокинутым куда-то назад, в правый верхний угол, и лишь одно я не совсем понимал: зачем он безумно рискует, балансируя на двух ногах, если гораздо проще и приятнее ходить на руках, которые лучше чувствуют точку опоры? Но, наверное, так надо, думал я, наверное, он жертвует своей жизнью ради нас, простых людей, и ему поневоле приходится держать голову на высоте, чтобы смотреть вперед и озирать горизонт... Но, видно, во мне оставалось какое-то сомнение, или его внушающий аппарат был еще не вполне разработан, потому что я оторвал одну руку от пола и, по старой привычке погрозив ему пальцем, сказал:

– Только ты, Леня, со своей магнетической книжкой не впади в идеализм!

– Что вы, Савелий Кузьмич! – воскликнул он с живостью.– Да я еще раньше, до всякой книжки, пришел к этим выводам, имеющим строгое научное подкрепление. Теперь мне надо только подкрепить этот магнит таким карманным волновиком-усилителем, который бы посылал мою волю и мысли на далекие расстояния...

И Леня начал толковать о взаимодействии энергий, о том, что в нашей природе существует ритмическое колебание всех частиц – начиная от вращения Земного Шара и кончая вращением мозговых полушарий. Об этом писали Дарвин, Жюль Верн и граф Калиостро. Оставалось лишь разыскать математический знаменатель этим ритмам и, собрав всю волю в пучок, излучать ее со знанием дела по одной волне. Я уже не помню технической стороны вопроса, но помню, что примеры, приводимые Леней, звучали весьма убедительно.

Наконец он упрятал книгу в облезлый чемоданчик и сказал:

– Теперь, Савелий Кузьмич, примите свое вертикальное положение и подберите свои вещи, вылетевшие из кармана.

Я встал на обе ноги, слегка оглушенный, растерянный, но даже не поскользнувшись, и подобрал поспешно ключи, медяки, спички.

– А теперь, старик, забудь все, что ты видел и слышал, чтобы не разболтать преждевременно тайну открытия!..

...И я забыл. И про книгу его забыл, и про то, что на руках по полу бегал, тоже забыл. Это уже потом, спустя два месяца, начали у меня восстанавливаться кое-какие штрихи и краски из той картины, которую я тут нарисовал. Да и то, может быть, еще не все во мне восстановилось: как сейчас узнаешь, проверишь? А тогда, в первый момент, мне показалось, что я только-только приплелся в читальню после обеденного перерыва, а Леня уже сидит на своем стуле. Правда, я удивился, почему у меня руки грязные, липкие и болят, а в животе ощущаются слабость и тошнота. Пиджак тоже сидел на мне как-то косо. Но в мозгу был полный порядок, и я подумал, помнится, что вот и старость подходит, помирать пора.

Подпыхтел к Лене и вижу, что он тоже сидит какой-то квелый, зеленый и пот со лба носовым платочком утирает. Видать, заучился совсем.

– Что ты, Леня, читаешь? – говорю.

– Да вот,– говорит Леггя,– читаю "Диалектику природы" Фридриха Энгельса.

– Ну и что же,– говорю,– Фридрих Энгельс говорит в своей "Диалектике"?

– Он,– говорит Леггя, тыча в Энгельса,– говорит, что все в жизни течет, все изменяется, а сознание, говорит, есть высший продукт материи.

– Это он правильно говорит,– говорю я Лене.– Это он хорошо говорит. Ты, Леня, запомни это или запиши на бумажку, что сознание есть высший продукт...

И бряк – в обморок... Очнулся, смотрю – все тот же Леня с испуганным лицом на меня изо рта прыскает. Заботлив он к людям был, наш Леня Тихомиров, уж так заботлив... 1 Он понимал... 2

1 Не вижу тут никакой заботы.

2 Ничего он не понимал.

Тьфу ты пропасть, опять этот голос из подземелья!.." 1 Может, и с потолка, откуда мне знать, где вы тут скрываетесь, и вот уже второй раз... Эй, не слышу! Громче, громче! Как вы сказали?..

– Я говорю – мы с вами знакомы, Савелий Кузьмич.

– Зна-ко-мы? Но я никого не вижу, лишь рука по бумаге выписывает какие-то каракули...

– А помните, мы беседовали на раскопках в монастыре? Помните встречу с профессором?..

– Так вы тот самый профессор?

– Да.

– Ой! профессор! здравствуйте! как поживаете? А я вас не узнал... ведь столько лет... Постойте, вы уже тогда, в 26-м году, стариком были... Ведь вы, извините, по времени уже помереть должны... Как же так?!.

– Всякое бывает, сударь...

– Господи, спаси и помилуй! Владычица!... А перо-то окаянное так и строчит, так и строчит – пальцы не расцепишь... Извините, профессор, вы, случайно, не хвостатым ли будете?..

– Ну зачем же?

– Мало ли зачем... на всякий случай... И не с рогами?..

– Нет-нет, смею уверить – вы заблуждаетесь.

– Как же вас величать-то прикажете?

– Зовите меня по-прежнему – профессором. Не стоит запутывать рукопись посторонними именами, событиями. И так мы с вами уже несколько отвлеклись2.

1 А может быть – с потолка?

2 При этих словах я почувствовал, как перо будто дернулось в моей руке, но я его удержал и продолжал гнуть свою линию.

– Тогда знаете что, профессор, покажитесь мне на минуточку в натуральную величину. Чтоб я не сомневался, что это – вы, чтоб я вас опознал, увидал... Надо же повидаться...

– Нет, это излишне.

– А вы меня видите?

– Зачем мне вас видеть, когда я вами пишу?

– Вы мною пишете?! А что же я делаю?

– Ах, Савелий Кузьмич, какой вы, право, несносный... Ну хорошо, хорошо, мы с вами пишем совместно, слоями.

– Слоями!

– Да, слоями. Фокусы русской истории требуют гибкости, многослойного письма. Помните – на раскопках, в монастыре, один исторический пласт обнажается за другим: подметки от 18-го века, битые горшки от 16-го? Так и тут. Нельзя же все копать на одном уровне... Вот вы сами то и дело прибегаете к сноскам, к отступлениям, роете норы, погреба для сохранения фактов. Я вам помогу и часть описаний охотно возьму на себя. То есть писать-то, конечно, будете вы, но мысли через вас потекут совсем из другого бассейна. Не спорьте, мне уже приходилось поправлять и направлять вашу руку, иначе бы вы сбились и заехали Бог знает куда. Ну как вы, например, представили этого Тихомирова? Мудрецом каким-то, волшебником, в то время как ему выпала роль исполнителя, пускай талантливого, я согласен, но всего лишь исполнителя. Ведь не своею же властью он захватил город!

– Чьей же еще?

– Моей.

– Это вы бросьте! Так я вам и поверил! Может, вас-то и нет совсем. Может, у меня от всех переживаний раздвоение в голове началось, и я тут не с вами, не с профессором, а с самим собою разговариваю. Где уж вам над Леней, над русским Геркулесом, командовать!..

– Почему же непременно – командовать? Не лучше ли – одалживать? Нас всех наделяет силами кто-то постарше нас. Вот вы же сейчас пишете при моем участии, во многом индивиду-ально, однако, с моею помощью.

– Не нуждаюсь я в вашей помощи! Я и без вас могу! Стисну перо покрепче и начну-ну-ну сам сын сон, сам-сон, Самсон Самсонович, отпустите, пусть, капуста японская, геркулябия, кулебяка, сколько стоит, без пяти двенадцать сказала королева и самолет с жутким ревом вынырнул из-за леса, из-за леса леса темного, калинка-малинка моя, в саду ягода-малинка моя...

– Довольно, Савелий Кузьмич, вы же пожилой человек... Вот к чему приводит людская самонадеянность. Так что не будем ссориться и повторять рискованный опыт Лени Тихомирова. Это же смешно – в вашем положении, когда город Любимов почти...

– А ты кто такой, что все критикуешь?.. Ты что – ангел? Господь Бог?

– Ну зачем же?.. Вы сгоряча не понимаете, о чем говорите... Просто мне жаль этот милый город, я тоже здесь обитал, здесь прошли годы моей...

– Одно лето, профессор, одно лето!

– Не только. Мне случалось и раньше бывать в Любимове...

– Что-то не припомню.

– Вас тогда, сударь, на свете не было. Впрочем, чтобы не задавать загадок, моя фамилия – Преферансов.

– Нет, уж позвольте!.. Моя фамилия – Преферансов! Ведь говорил я, говорил – не с вами я, а с самим собой разговариваю... Нахал какой! Не отдам! Все забрали. И город уже чужой, и Леня Тихомиров, и я уже пишу не сам, а под диктовку... Но фамилия остается моей! Моей и ничьей больше. Один здесь Преферансов, один во всем городе... Стойте, прошу прощения, совсем забыл... Может быть, вы тот самый Преферансов?

– Да, тот самый Самсон Самсонович Проферансов. И прежде чем перо выпало из моих пальцев, я услышал в воздухе короткий сухой смешок и написал:

– Хе-хе...

Глава третья

ДЕНЬ ПОБЕДЫ

Я прихожу в этот город на ранней, ранней заре. Когда солнце еще не встало над монастырской стеной и всё покрыто серым воздушным слоем, пеленой, туманом,– правильнее сказать, когда любой предмет источает последнее ночное тепло и мерцание, окутывающее его грубый темный костяк наподобие мохнатого кокона.

Мохнатые дома и заборы кажутся выросшими в полтора раза, мохнатые потоки воздуха стелются по земле, и все становится большим и добрым, как в скачке, и все шевелится, и ползет, и расползается перед глазами, точно нет уже у вещей опоры и власти.

В этот час у людей сон крепок, потому что во сне вещи твердеют по мере того, как снаружи в них убывает сила. С вытянутыми босыми ногами, на спине и на брюхе, люди неподвижны, словно покойники. Но это они лишь с виду такие тихие, а что с ними делается там, внутри, под прикрыти-ем надбровий, куда они удалились спозаранку, вереницами, затаив дыхание?.. Там теперь празд-ник, беготня, толкотня, кипят страсти, звенят бокалы и какой-нибудь малокровный бедняк верхом на губернаторской дочке совершает в который раз мировую революцию.

Вот он вздрогнул, пожевал губами приснившееся пирожное и задышал часто-часто, с надрывом. При взгляде на его бледное трепещущее лицо, на воспаленные жилы, прорезавшие испитой чахоточный лоб, чудится, что сию секунду он вскинется с отсыревшего ложа и, не размыкая век, шагнет на улицу. Нет, не шагнет. Они не сдвинутся со своих мест, эти босые мертвецы, присосавшиеся к снам. Посмотрите, как бледны, как бескровны их тела. Кровь отлила туда, где сейчас праздник, где справляются свадьбы, поминки, гремят залпы салюта и губернатор-ская дочка, только шепни ей на ушко заветную просьбу, сама при всех гостях поспешит подставить под тебя фарфоровую вазу.

Спешите, спешите спать! У вас мало времени. Уже крыши на бывшей Дворянской возымели грозный металлический отблеск, уже прогремел вдали первый залп Авроры и красные лихие знамена взмыли над монастырской стеной. Не пройдет и часа, как вы проснетесь нищими, обворованными, в одном белье и, протерев глаза, удивитесь, куда девались все сказки, все твои сладкие грезы и состояния, город Любимов, никогда, даже в свои лучшие времена, не подымав-шийся до губернского чина. Заштатный город, уездный город, районного значения город, потерявшийся в оврагах, в болотах, в низкорослых лесах, да и значишься ли ты еще на географи-ческой карте или тебя давно вымарали и перекроили на новый лад, по имени какого-нибудь безвестного горюна, выскочившего из болота и пустившегося наутек, в лаптях, через всю Россию, чтобы никогда в жизни не возвращаться назад, в раскулаченную деревню, и, заслужив честным трудом звание генерал-майора, сложить боевые кости где-то под Будапештом?..

Да нет, никто отсюда еще не выскакивал, и, может быть, потому так завистливы и затейливы их предрассветные сны. Вы думаете, Любимов иссяк, замер до скончания света, вы думаете, если вы изобрели часы, пулемет и прорубили окно в Европу, то ему уже больше ничего не надо и он не мечтает сам выкинуть фортель и удивить мир небывалой утопией?.. Его бы подкормить, ему бы дать волю, да подать сигнал, да подговорить и поставить на видное место надежного человечка, и вы узнаете, что тогда будет... А в самом деле – что тогда будет? Чем удивит, чем порадует этот город, если ему сказать:

– Вставай, довольно спать! День твоей славы настал! Вот тебе сила, которой достаточно, чтобы сны твои сделались явью. На, утоли свою тоску о добром и могучем царе. Я дам тебе полководца, наделенного нечувствительной властью, о которой ты грезишь вот уже триста лет...

Никто не встал при этом возгласе, который почти невольно вырвался у меня, когда я увидел скопище полуодетых, простоволосых домишек – в низине, под ногами, в летаргическом напряжении – и похолодел от внезапности моего замысла. Горожане спали, не ведая о переменах, однако дыхание в легких заметно сгустилось, поздоровело, на висках проступила испарина, на щеках зацвел маслянистый румянец. Из отверстых ртов воздух хлестал с ревом, с шипеньем, с присвистом. Казалось, повсюду расставлены большие насосы, перекачивающие запас крови из просторных ночных убежищ на мутную зеркальную поверхность дня. Но отражение было крепче подлинника, и краски, пропадавшие там, зажигались тут с удесятеренной силой. Сны ослабевали, как девушка в объятиях незнакомца. Они теряли достоинство, не понимая, что происходит, и таяли от смущения перед дерзостью соблазнителя. А попутно, вровень с расцветающими затылками, щеками, пятками, выпячивались затвердевшие бугры подушек, уступы сундуков, и вдруг весь город выпростался из тряпья и полез на сторону, кичась объемами самоваров, благородной кожурой фикусов, драчливым переругиванием дерева и булыжника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю