Текст книги "Хождение за истиной (Послесловие)"
Автор книги: А. Горелов
Жанр:
Публицистика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
Горелов А
Хождение за истиной (Послесловие)
Ал.Горелов
Хождение за истиной*
(Послесловие)
______________
* Перепечатано в сокращении по книге "Н.С.Лесков. Повести и рассказы", выпущенной Ленинградским отделением издательства "Художественная литература" в 1972 году. (Ред.).
Лесков входил в литературу как изобразитель сильных человеческих натур. При этом его дар психологического исследования служил службу социальному обличению. "Я не могу брать фактиком, – говорил художник о своей склонности, – а беру кое-что психиею, анализом характера". Поистине мощным дыханием страсти обдает рассказ "Леди Макбет Мценского уезда" (1864) история трагической любви и преступлений мешанки Катерины Измайловой. Выступив соперником автора "Грозы", Лесков сумел нарисовать несравненно более катастрофический бунт героини против поработившего ее мира собственности.
Дочь простонародья, унаследовавшая народный размах страстей, девушка из бедной семьи становится пленницей купеческого дома, где нет "ни звука живого, ни голоса человеческого", где есть только короткая стежка от самовара в опочивальню. Преображение изнывающей от скуки и избытка сил мещаночки совершается тогда, когда на нее обращает внимание уездный сердцеед.
Любовь рассыпает над героиней звездное небо, которого она не видела прежде из своего мезонинчика:
"Посмотри, Сережа, рай-то, рай-то какой!" – по-детски простодушно восклицает Катерина Львовна в золотую ночь, "смотря сквозь покрывающие ее густые ветви цветущей яблони на чистое голубое небо, на котором стоял полный погожий месяц".
Однако не случайно в картинах любви гармонию расщепляет диссонанс. Чувство Катерины не может быть очищенным от инстинктов собственнического мира и не подпадать под действие его законов. Рвущаяся к свободе любовь превращается в начало хищноразрушительное.
И вместе с тем слепая страсть Катерины неизмеримо больше, значительнее, нежели придающая форму ее роковым поступкам узость сословного расчета. Это становится очевидно, когда преступления Измайловой раскрыты. Нет, ее внутренний мир не потрясен решением суда. Не взволнован рождением ребенка: "для нее не существовало ни света, ни тьмы, ни худа, ни добра, ни скуки, ни радостей". Всю ее жизнь без остатка поглотила страсть. Когда партия арестантов выступает в дорогу и героиня вновь видит Сергея, "с ним ей и каторжный путь цветет счастием". Что для нее та сословная высота, с которой она рухнула в каторжный мир, если она любит и ее любовь с нею!
Сословный уклад "достает" Катерину и на размытых пересыльных трактах. Он долго готовил ей палача в облике любовника, поманившего когда-то в сказочную "Аравию счастливую". Признаваясь, что не любил Катерины, Сергей пытается отнять единственное, что осталось в жизни Измайловой – прошлое ее любви. И тогда "совсем неживая" женщина в последнем, героическом всплеске человеческого достоинства мстит своим поругателям и, погибая, заставляет окаменеть всех вокруг.
В дальнейшем исследование страстей было перенесено Лесковым на почву гораздо более широкую, и стихийные стремления простолюдина смогли быть оценены не только как движущие силы текущей социальной жизни, но и как фактор жизни исторической. Этому писатель посвятил многие страницы повести "Очарованный странник" (1873), где предстал русский народный характер в его движении от прошлого к будущему.
Полвека "протекшей жизненности" героя повести Ивана Северьяныча Флягина, проходит в его автобиографическом монологе. Бывшего беглого крепостного, скитальца по земле отчизны автор называет "богатырем-черноризцем", сравнивает с Ильей Муромцем. Образ богатырства простого мужика, прошедшего, не согнувшись, сквозь тяжелейшие испытания, имеет в повести символическое значение. Герой усмиряет дикого коня, одолевает на поединке степного батыря, побеждает "зеленого змия", переживает искушение женскими чарами; не раз, жертвуя собой, спасает он ближних, совершает ратный подвиг, томится в плену, крестит "инородцев", борется с бесом, прорицательствует о судьбе страны. Словно бы вся традиционная сюжетика древнерусской житийной литературы и фольклора, отражающая героику хождения человека по страстям жизни, вместилась в жизнеописание Флягина. Крестьянин, воин, послушник, Флягин, подобно своему былинному прототипу, "всю жизнь... погибал, и никак не мог погибнуть". Такие люди несут в себе громадный потенциал сил, неизмеримо превосходя "слабодушных и не мужественных" русских "князей".
Лесков именует странника, идущего по просторам родины и истории, "очарованным", подвластным неким колдовским чарам жизни, которые ввергают его в драматические перипетии.
Одно из очарований, имеющих непобедимую власть над героем, – обаяние красоты, озаряющей мир. Весенний пейзаж, красавец конь, русская песня и "природы совершенство" женщина способны мгновенно зажечь страстную натуру Ивана Северьяныча.
""Ах ты, змея!.. ах ты, стрепет степной аспидский! – восклицает Флягин на конной ярмарке, – где ты только могла такая зародиться?". И чувствую, что рванулась моя душа к ней, к этой лошади, р о д н о й страстию" (курсив мой. – А.Г.). Подобным же чувством охвачен Флягин, когда входит в трактир, где поет красавица цыганка Груша: "Так, милостивые государи, меня и обдало, не знаю, чем, но только будто мне с р о д н ы м...". Знаменательные эти слова – "родной", "сродным" – указывают на органическую породненность героя с красотой земли, которая находит в нем проникновенного ценителя. "...Ты настоящий, высокой степени артист", – признает особенную талантливость мужика сиятельный князь.
Очарования красотой, не однажды оказывающиеся причиной страннических мытарств Флягина, дают заглавному эпитету первое значение.
Но есть в нем и другой смысл. Богатырь-черноризец объясняет превратности своей судьбы мистически: мать обещала отдать сына богу, а сын пытался самовластно нарушить материнскую клятву. Он "первое самое призвание опроверг", не пойдя в монастырь, избрав мирской путь. Однако религиозные чары, не давая погибнуть, привели его через "настоящую погибель" в божью обитель – монастырь. И тем не менее флягинское мистическое осмысление судьбы явно не может раскрывать авторского эпитета "очарованный" и отвергается Лесковым. Когда, в частости, Иван Северьяныч пытается дать сверхъестественное объяснение своему приходу в чернецы, читателю припоминаются собственные слова героя, противоречащие выводу и обнажающие горькую истину: стареющий странник "без крова и пищи остался", и ему "деться было некуда". Писатель противопоставляет флягинскому пониманию власти роковых начал свое, складывающееся из учета совершенно реалистических обстоятельств, из прозаически-будничных мотивировок поворотов в биографии героя. Роковые начала – силы социального давления и их отпечаток на личности российского простолюдина. Эпитет "очарованный" в своем втором значении есть социально-историческая метафора. Чары – это то, что находится вне героя, и то, что он несет в себе как продукт истории.
Лесков увидел и показал русский национальный характер в знаменательный момент его развития. С одной стороны, вера самобытных искателей правды в предопределенность пути не согласуется с их активностью и разрушается ею. С другой стороны, в испытаниях жизни герой, чувство которого преобладало над интеллектом, вырабатывает сознательную волю к историческому действию. Бунтарское начало, толкавшее Ивана Северьяныча к импульсивным поступкам, сливается с осознанным стремлением влиять на ход событий. "Мне за народ очень помереть хочется" – формула итога полувекового пути современного Лескову Ильи Муромца.
Лесковский герой поднимается до духовной работы самооценки, жаждет морально "усовершиться". Вся его исполненная противоречий исповедь-размышление свидетельствует о трудном становлении нового народного самосознания. Духовные искания "очарованных странников" и их жажда деятельности выступают как внутренние стимулы самодвижения народа, на которые обращает внимание художник.
Апологетическое восхваление народного героя не привлекало Лескова. Последней фразой повести он характеризовал Ивана Флягина не только как "простую душу", но и как "младенца", – стало быть, считая, что народу предстояло еще избавление от черт "младенченства", освобождение от сопутствующих этому состоянию признаков социальной инфантильности, обусловленных все теми же "чарами" прошлого. В "Очарованном страннике" все соотносимо с историей и имеет исторический адрес. Не без оснований главный жизненный подвиг героя – акт патриотического самопожертвования – оказался вынесен за пределы произведения, композиционно отодвинут в туманную перспективу грядущего.
Это произведение Лескова – вместе с его "Соборянами", "Запечатленным ангелом" – было удачной попыткой решить задачу, которую понял пятилетием раньше и провозгласил задачей всего искусства эпохи Салтыков-Щедрин: "Новая русская литература не может существовать иначе как под условием уяснения... положительных типов русского человека...". Нарастающим интересом к положительным воплощениям национального характера отмечены для Лескова 70-80-е годы, когда возникает разноликая серия его рассказов о праведниках.
Целый слой людей, незаметно, но постоянно творящих подвиг человеколюбия, – это и есть те, кем стоит и держится русская земля. Я пошел, говорил Лесков, "искать праведных, пошел с обетом не успокоиться, доколе не найду хотя то небольшое число трех праведных, без которых "несть граду стояния"...".
Первый рассказ серии о "трех праведниках "Однодум" печатается лишь в 1879 году, но фактически праведниками были уже герои некоторых вещей начала 70-х ("Очарованный странник") и даже 60-х годов ("Овцебык"). Таковы изографы-богомазы "Запечатленного ангела" (1873), желающие, чтобы их творчество обращало человека к помышлениям о "вышнем проспекте жизненности". Таковы уездные дворяне-демократы "Захудалого рода" (1873), ставшие "не к масти" своему сословию и николаевской эпохе. Таков мужик – герой рассказа "Павлин" (1874), который "являет себя... в борьбе чувств" равным благороднейшим из героев романа "Что делать?": узнав, что его жена любит другого, он фиктивно объявляет себя умершим, добиваясь ее венчания с любимым. Таков "дикарь" – зырянин из рассказа "На краю света" (1875), оказавшийся носителем высшего гуманизма, коего и не подозревают в нем "человеколюбы" по должности – миссионеры.
Среди праведников Лескова есть две категории людей. Одни живут "элементарными" инстинктами сострадания и доброты. Другие ищут и находят своему трудному пути защиты добр.) некое христиански-философское обоснование, создавая "катехизисы" практического гуманизма. Лев Толстой назовет в 90-е годы русского мужика "нашим учителем". Лесковские праведники – тоже учителя жизни, которых писатель ставит в образец.
Праведник устремляет взгляд внутрь себя и – требовательный прежде всего к себе – от себя же добивается следования евангельскому нравственному идеалу, понимаемому писателем как "почвенная" идеология трудового класса, в исключительных случаях усваиваемая "отщепенцами" класса дворянского. "Дух... бьет в совесть" таких людей, как слуга Павлин Певунов или квартальный Александр Рыжов, и они становятся неуступчиво последовательны, неукротимы в достижении цели. Борясь с носителями порока и виновниками человеческих несчастий, они готовы преступить даже заповедь "не убий". "За нее... за жену... за беззащитную... – клянется смиренник Певунов, – во храме господнем убью" ("Павлин").
Чудаковатость, странность типов праведников, их образа мыслей отражали запутанность русской жизни, в которой, по словам Энгельса, не приходилось "удивляться возникновению самых невероятных и причудливых сочетаний идей". Вполне понятно, почему предъявляя счет окружающему миру, герои облекали свое протестующее чувство в формы религиозной оппозиции. Таково было обличье народного, в первую очередь – крестьянского, утопизма, по-своему влиявшего на философию и литературные жанры Льва Толстого, Достоевского, народников.
Зачастую временем действия праведников Лескова была николаевская эпоха. Это не меняло объективного звучания произведений. Реакция 80-х годов, затыкавшая рот российского литератора кляпом цензуры, мало чем отличалась от последекабристской "глухой поры". Периоды торжества деспотизма незабываемы, утверждал Лесков. Наиболее жестокие вечно напоминают о себе, повторяясь в веренице рецидивов, если политические и моральные основания режима остаются неколебимы. Россия, живущая старыми нормами отношения к человеку, еще не вырвалась из плена прошлого, и, значит, разговор о прошлом современен. К николаевской эпохе Лескова влекло и то, что время неравной борьбы человека с угнетением дало немало трагических борцов, не ставших победителями, однако сохранивших для будущего человечность в бесчеловечных условиях. Героиня "Тупейного художника" Любовь Онисимовна заражает рассказчика ненавистью к рабству и состраданием к людской боли, а это и есть нравственный фундамент формирования личности гуманиста и демократа.
От рассказов о русских страдальцах и чудаках Лесков логически переходил к легендам на темы раннехристианской литературы ("Скоморох Памфалон", "Гора", "Сказание о Федоре-христианине и о друге его Абраме-жидовине" и др.), персонажи которых рисовались двойниками и предтечами российских праведников. Глубинный легендарно-исторический фон был тем более важен, что в творчестве Лескова конца 70-х годов появляется серия портретов вождей официальной веры, высших чиновников церкви (очерки "Мелочи архиерейской жизни", "Епархиальный суд" и подобные), – серия, контрастная галерее монументальных простолюдинов-страстотерпцев. В двояком соотнесении – с легендами и рассказами об архиереях – народные герои-праведники выступили как единственные прямые наследники и хранители высших гуманистических начал эпохи "апостольскою" христианства, еще не выхолощенного и не бюрократизированного церковью. Удивительно ли, что жизнь ставила евангелистов-подвижников, поборников незамутненной нравственности, формально канонизированной догматическим православием и государственной властью, в положение юродивых, гонимых и православием и властью?..
Демократическое решение коренных социальных вопросов представлялось Лескову условием развязывания запутанных узлов национальной жизни. Языком прозрачных политических намеков писатель заговорит об этом уже в конце 70-х годов. В народе, отметит он, есть "изобилие здоровых элементов, ручающихся за его способность к широкому и свободному развитию жизни в несколько иных формах" ("Русское тайнобрачие").
Все усиливающийся критицизм Лескова побудит его к особенно энергичным выступлениям против русского самодержавно-полицейского строя в 90-е годы. ""Зверство" и "дикость" растут и смелеют, а люди с незлыми сердцами совершенно бездеятельны, до ничтожества", – с грустью поделится художник со Львом Толстым в 1891 году.
Легенды давали форму высказывания писателя о жгучих русских проблемах. Греко-римско-византийский мир представал аналогом мира окружающего, обнажал в главных чертах его социальный механизм. Утопический же идеал рисовался как бы осуществленным некогда в легендарной действительности былого, а затем затоптанным в историческом движении народов и разве что сохранившимся в душах горсточки праведников. Но гражданский темперамент писателя-демократа не позволял Лескову совершенно уйти от непосредственных обличений российских порядков под солнце ветхозаветных апокрифов и синайских житий. "...Я хочу оставаться выметальщиком сора, а не толкователем талмуда..." – напишет Лесков Толстому.
И когда развернется его позднее творчество – наиболее резкое по духу отрицания во всей биографии художника, ощущение тупика, в который завел страну господствующий в России режим насилия над человеком, осознание всеохватывающего кризиса системы придаст новым вещам писателя гневную интонацию. Не переходя на революционные позиции, он выпустит одно за другим произведения памфлетного политического накала ("Импровизаторы", "Полунощники", "Загон", "Зимний день"). Часть написанного сможет появиться в печати лишь через десятки лет после смерти Лескова ("Административная грация", "Заячий ремиз"). Изысканнейший "изограф", мастер словесной иконописи, умевший обогатить современную палитру "антикварными" красками, он выше всего ценит в 90-е годы гражданские достоинства литератора: "Чем талантливее писатель, тем хуже, если в нем нет общественных чувств и сознания того, во имя чего он работает и с кем работает...", "Я люблю литературу как средство, которое дает мне возможность высказывать все то, что я считаю за истину и за благо; смотреть на нее как на искусство не моя точка зрения...".
Элита русского общества предстает в зеркале позднего творчества Лескова как социально и морально выродившаяся среда. Распутство, сутенерство, продажность грязными волнами захлестывают столичный свет, заражая окружающую атмосферу. Массовые православные шабаши становятся местом сборища жуликов, бессовестно эксплуатирующих народную веру. И только мыслящая молодость России, идя "наперекор общественным традициям", отдает свои силы живому служению трудящемуся народу. Лесков, оперирующий нравственным критерием, вскрывает безнравственность всей русской политической системы, нимало не изменившейся от Аракчеева до Александра III. "Оскверни беззаконие всю землю..." – цитировал он ветхозаветного пророка. И в тишине дачного местечка Мереккюля, на пляжи которого с успокоительным ропотом накатывался балтийский прибой, старый художник признавался себе: "В наши смрадные дни даже в тиши мереккюльских песков никуда не уйти от гримас и болячек родной политики..."). Разрушительный пафос владеет Лесковым, но его поздние вещи не замыкаются в рамках одного, – пусть господствующего, – настроения. Лесковский мажор звучит в народном юморе "Заячьего рента" и присутствует в портрете идущей в народ новой Дианы из Танагры ("Зимний день"). Его питает бодрый дух юной героини "Полуношников", он звучит в заключительном аккорде той же новости: писатель уповает на нравственные силы молодого поколения, которые дают "ресурс к жизни во всяком положении... в борьбе со тьмою".
Лесков в 90-е годы сознавал, что для него настал час итогов. Он спешил высказать, и высказать возможно прямее и искреннее, все то, к чему привел его трудный жизненный путь. А путь привел его к осмыслению ошибок, совершенных в полемике 60-70-х годов с лагерем революционных демократов, увенчался непримиримой борьбой с политической реакцией. И когда это свершилось, появились основания для того, чтобы творческие достижения Николая Семеновича Лескова были оценены в их подлинном, непреходящем значении.
Сложность лесковского миропонимания и мироощущения отлилась в сложность лесковской художественной системы.
Биографические предпосылки связывали писателя с миром фольклора, устного красноречия, церковной письменности, старинной книжности. Позже Лескова не миновали могущественное влияние Гоголя, Стерна, воздействие тургеневских "Записок охотника" и народных рассказов Л.Толстого, скоропроходящие притяжения беллетристики романтизма и "физиологического очерка". Писатель жил в интенсивном общении с прозой и поэзией всей второй половины блистательного литературного столетия. Усваивая из разнослойного культурного фонда то, что утверждало его в оригинальной узорчатой манере, Лесков воссоединял архаику с достижениями психологического реализма.
Отношение к русской художественной старине как к литературному источнику было присуще не только Лескову, а и многим другим его современникам. Но если эти многие находились в опосредованных отношениях с древностью, то он – в ближайших: самый его художественный метод находился под прямым воздействием древней литературы, ее способов изображения мира. И если произведения Льва Толстого, навеянные подчас стариной, не имеют видимой связи с нею, то, напротив, у Лескова эти связи очевидны, нередко демонстративны, хотя уподобления древности скрадывают очень непростой ход мысли автора нового времени.
Писатель воспринимал национальную культуру как многоветвистое целое, ценности разных эпох – как вполне совместимый в современном ему искусстве, а значит, практически едва ли не равноправные. Он сделал необычайно много для возвращения эстетических сокровищ древнерусского периода в лоно поной словесности.
Художническая позиция Лескова отвечала его пониманию русской действительности XIX века, в которой он усматривал чересполосицу бытовых укладов, сплетение "древлеотеческого" и сиюминутно рожденного, взаимоотрицание и взаимоподдержку сосуществующих начал.
Сложностью мысли, сложностью источников и контактов с жизнью объясняется прихотливость лесковского искусства. В нем уживалось монументальное и будничное, почерк "типиста", доходившего нередко в обрисовке психологической определенности характеров до их идеализации и дар аналитика, умевшего вскрыть "обоюдность" внешне однозначных явлений. В творчестве Лескова прямые характеристики героев соединялись с целой системой оттеночных оценок, неприметно управлявших восприятием читателя. Изобразительность манеры характеризовалась сгущенностью красок, утрировкой черт. Возникая подобно фигурам древней живописи, в цветных ореолах и "окантовках", герои рисуются на бытовом и историческом фоне с резкой отчетливостью.
Лесков постоянно прибегал к сюжетным "извитиям", остро интриговал читателя, охотно набрасывая заранее схему события, а затем нарочито медлительно, с лукавыми уклонениями в сторону или акцентированием полных тайны и смысла побочных нюансов излагая течение дела. Бессобытийность сменялась фейерверочным мельканием эпизодов. Писатель то отвергал "закругленность" концовок, то пользовался ими. Традиционные жанры под его пером становились подвижны, "экспериментальны", возможности показа действительности расширялись.
В лесковских художественных исканиях – неутолимое желание показать все лики сущего. Важно кажущееся-неважное, показательно буднично-обыденное, типично то, что представляется исключением. Природа страстно пульсирующего таланта Лескова отвергала общепринятое. Подобно Достоевскому, он постоянно обнаруживал в предметах их обратную сторону. Этому в немалой степени способствовали излюбленные формы "рассказа кстати" и "мемуара", сдваивавшие нынешние и протекшие времена, придававшие рассмотрению предметов исторический ракурс.
Лескова называют чародеем слова, и в этом нет преувеличения. Языковые задачи он решал виртуозно.
Писатель практически настаивал на единокровности языковой стихии древней Руси и живого просторечия новой эпохи. Доказывая это, Лесков, широко опиравшийся на старинные источники, не позволял заимствованиям оставаться в языке произведения массой статичной, мертвым декоративным перенесением, как то бывало у Даля и Мельникова-Печерского. Любимая им динамическая, сказовая форма служила для фильтрации архаики: из старого принималось лишь то, что было органично разговорности. Живущее в народе искусство устного рассказывания помогло выработаться абсолютному слуху художника. Оттого речь бесчисленных рассказчиков у Лескова всегда полифонична. В словесной гамме монолога отражается многосложность внутреннего мира личности. Здесь и собственно голос некоего психологического "я" (рассказчика), и эхо его социальной биографии, возникающей в отзвуках встреч, бесед, в отпечатках книжности, в отголосках молвы, песен. Речевой портрет совмещает у Лескова все необходимые для ощущения героя личностные, социальные, этнографические и исторические признаки. Бегущие огоньки живой речи передают трепетание эмоций, не требующее их аналитического расчленения и комментирования.
Любопытно, что Лесков умел передавать не только особенности речи русских людей, не только специфическую окраску русского языка в устах прибалтийцев, англичан, евреев, украинцев, но русскими же ресурсами создавал имитацию строя инонациональной речи. Проза Лескова была непрерывным словесным откровением.
Жажда познания всей пестроты жизни, жажда воплощения этой пестроты в искусстве привели Николая Лескова к созданию неповторимо оригинального художественного мира. И когда пытаются дать ему определение в одном слове, вспоминается старинное русское название дорогого художества – узорочье.
Ал.Горелов