355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » А Гардари » Ядерный принц » Текст книги (страница 8)
Ядерный принц
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:24

Текст книги "Ядерный принц"


Автор книги: А Гардари



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

Растаяли. А у Карины беда. Она ощущает, что хронометр запущен, ей отведено лишь двадцать четыре часа, ровно двадцать четыре часа жизни... Человек может около месяца обходиться без еды, около недели – без воды, считанные минуты – без воздуха. Кто-то и дня не может жить без книг, кто-то – без телевизора, а для Карины той весной была смертельной разлука с любящим и любимым даже на сутки. Редко, но еще рождаются на земле такие нестандартные натуры, способные жить ради любви, сгорая в ее пламени, жертвуя и разумом и самой жизнью в погоне за эфемерным счастьем. Они, как мотыльки, жаждут света и тепла и не задумываясь бросаются на пламя свечи.

Брызги фонтанчиками вылетают из под колес машин, серебряными рыбками блестят на солнце, радужным облачком встают над плещущимися в лужах голубями. Волны света теплом струятся по телу, придавая никчемную, ненужную легкость. Впереди Смольный собор – насыщенная синева осеннего неба, обрамленная белизной нетронутого снега и выплеснутая высоко вверх навстречу солнечным золотящимся лучам. Сколько раз я буду смотреть на тебя, столько раз буду падать ниц в прах земной перед гением зодчего твоего... Лишь бы довелось видеть тебя... Тик-так настойчиво считает таймер, возвращая к реальности. Карина чувствует это биение несуществующих часов. Падают одна за другой, перетекают, сыплются сквозь пальцы песчинки, отсчитывая секунды, минуты. Сыплются, неотвратимо приближаясь к тому часу, когда небесная лазурь стянется в жалкую точку, в овчинку, не стоящую выделки...

На чудо надеяться не приходится, однако оно происходит собор открыт. С трудом поддается громоздкая, тяжеленная дубовая резная дверь, внутри – гулкая пустота. Выставка "Гжель". Касса. Едва-едва наскребается мелочи на билет.

– Это что, теперь все будут с железом ходить? – кассирша молодая, высохшая и согнутая, как гороховый стручок, с косящим глазом. Она никак не может привыкнуть к внезапно обрушившейся очередной волне денежной реформы.

– Вы хотите старыми?

– Нет. Но это что, теперь все будут с железом ходить?

Белая крутизна стен сходится где-то там, пугающе высоко. Иконостаса еще нет. На его месте полуостровом – трибуна, полукругом – деревянные сиденья, хватит на полуроту. Собор холоден и мертв, как только что принятый комиссией дом. Запах ремонта. Отсутствие чего-то важного, чье определение ускользает от понимания, но что неизбежно должно быть в храмах, на капищах и у жертвенных алтарей, что подобно сфокусировавшимся лучам вселенского пронизывающего света, что соединяет тленное и вечное, земное и небесное, человеческое с божественным...

Гжельский фарфор. Синева глубоких зимних теней на белом сахаре снега... Хочу, хочу такую печь в изразцах от пола до потолка, хочу такое зеркало, такие часы, телефон, кувшин с пьющими чай фигурками. Хочу, хочу, хочу, но все это не для меня.

Вокруг собора топорщатся ежиком стриженые газоны, почтительно склонили головы старые деревья перед высокими вытянутыми удивленными глазами монастырских окон. Громадой высится собор, монументальный и величественный, надо мной одинокой песчинкой в мутном водовороте жизни. Затягивает небо безрадостная серость облаков. И невероятной кажется эта близость, это соприкосновение жестокой реальности с торжественной помпезностью веков... Падают, падают одна за другой звездным дождем бесшумные песчинки секунд, моих драгоценных секунд. Крупитчатая дорожка переходит в крапчатый асфальт – из небесной канцелярии потекли слезы. Одиночество легкой тенью скользит рядом. От него не спрятаться, не скрыться, оно относится к тому, что по странной прихоти судьбы всегда со мной, только иногда бывают недолгие минуты счастья, когда о нем забываешь.

Дома – аспирантское общежитие. Равнодушие. Пустота. А за окном – нудный непрерывный дождь. Капли шлепают о подоконник в такт тиканью хронометра. Время – мой враг – словно специально торопится, движется неумолимо и необратимо, сокращая срок. Оно подобно веселому язычку пламени, который хлопотливо спешит дорваться до веревки, удерживающей глыбу над головой смертника... Кручу диск телефона. На том конце детский звонкий голос спрашивает в глубине: "Мама, папа дома?" Затем мне в трубку: "Его нет." Одиночество расправляет плечи, заглядывает в глаза. В глазницах – зыбкая пустота. Пытаюсь отогнать наваждение, звоню еще раз, еще и еще. К телефону не подошел действительно дома нет. Одиночество кружит в жутком танце, сопровождаемое боем настенных часов, подгоняя летящие стрелки. Хватит кошмара, с головой под одеяло – спать. Только сон на время отключает мой беспощадный хронометр.

Утро не приносит облегчения. Вечерний кошмар затаился в углах, в воздухе тревожность, ощущение грядущей беды. Попытки дозвониться безрезультатны. Прочь, прочь из ветшающей пустоты казенного дома.

У сберкассы толпа гудит рассерженным роем – кончается последняя неделя смены денег. Доллар уже какой год неуклонно ползет вверх, а замусоленные пятерки и трешки с каждым днем все опускаются и опускаются, падают в цене. Монетный двор захлебываются от работы, печатая и печатая купюры, которых все равно не хватает на огромную, хоть уже и достаточно урезанную страну.

– Неслыханное безобразие... – Стандартная ситуация... Шоковая терапия... – Пора бы привыкнуть... – Коммунисты вам не нравились... – Прекратите, хватит. Дома, в своей коммуналке на кухне обсуждайте. А здесь нечего...

По рукам ходит список. Записываюсь. Номер пишут на ладони.

– Это когда приходить?

– Ну так дней через пять. Сегодня идут те, кто неделю назад в пять утра записался...

– Но ведь срок...

В ответ неопределенное пожатие плеч. Кровь волной ударяет в голову: опоздала, опять опоздала, половина недавно выданной с трехмесячным опозданием аспирантской стипендии, и так-то равной третьей части прожиточного минимума, через три дня превратится в ворох ненужных бумаг... Однако в моем нынешнем состоянии... Все это ерунда... К чему волнения, если мне осталось-то всего ничего – дожить до заката... Учащенно, в такт ритму крови, пульсирующей в висках, колотится хронометр. Не в силах сдвинуться с места стою, слушаю.

– Сколько меняют? – До ста любыми, а по десять тысяч неограниченно. – Это как? – Значит, можно больше ста? – Нет. Любыми, по десять тысяч неограниченно, но все до ста. – Чушь какая-то... – Спроси милиционера...

– У нас таких денег нет. – И подозрительный оценивающе-завистливый взгляд в сторону говорящих.

Старушонка сгорбленная в шляпке, модной полвека назад, в кокетливом пальтишке, видевшем лучшие времена, застенчиво теребит за рукав кого-то с краю толпы:

– Будьте любезны, не подскажете, на книжке деньги тоже надо менять?

– Что?

– Сержант, до скольких работаем?

– До восьми, если денег хватит.

– Может не хватить?

– Спрашиваешь...

– Милок, – не успокаивается старушка, – деньги на книжке надо менять?

– Какие деньги, бабуля?

– Ась? – старушка прикладывает сухонькую ладонь к уху рупором.

– Какие деньги? – орет в "рупор" "милок".

– На книжке деньги-то у меня ведь старые.

– Да никаких там денег нет.

– Как нет? – старушка в испуге достает из потрепанного ридикюля трясущейся рукой сберкнижку. – Вот. Смотри. Три тысячи двадцать шесть рублей. Как же нет? – нижняя челюсть у нее тоже начинает подрагивать. – Столько лет на похороны откладывала.

– Да в кассе-то эти деньги не лежат.

– Не слушай его, мать. Не надо эти деньги менять. Захочешь взять – получишь новыми.

– Конечно новыми, совсем задурил старуху.

– Да, мать, на похороны-то тебе теперь таких денег и не хватит... – негромко, так, чтобы старушка не услышала, замечает кто-то.

– Никак не хватит... – cо вздохом подтверждают окружающие.

– Точно не надо? – все еще сомневается старушенция.

– Сходи, сама спроси. Эй, там, впереди, пропустите бабушку, ей не надо менять, только спросить.

– Пусть идет.

Очередь, уплотнившись, с трудом расступается. Следом пристраивается торговка в синей кофточке.

– А ты куда прешь?

– Мне только одну, – крутит та над головой четвертным. Сама не заметила, как подсунули. Неужели из-за одной такую очередь стоять?

– И мне тоже одну...

– Всем одну, – подводит итог толпа, оттесняя торговку.

– Сержант, куда смотришь, даром зарплату получаешь.

Моя тревожность, наглотавшись отрицательных эмоций, многократно усиливается. Озверевшее одиночество вырывает меня из плотной жужжащей людской массы и гонит прочь сквозь строй враждебных уродливых деревьев. Дома стоят плотной стеной и следят за каждым моим шагом, злобно сверкая зеркальными стеклами окон. Даже солнце в своей кроваво-красной мантии закуталось в черный шлейф дыма. Тик-так, тик-так – бьется в висках время. Срываю ручку телефона-автомата, набираю номер. Зуммер зубной болью пульсирует в трубке и тонет в глубинах мертвого покоя. Время течет ручейком сквозь пальцы, и я не могу, никак не могу остановить его поток. Судорожно кручу телефонный диск еще и еще раз – гробовая тишина в ответ.

– Где ты? Где ты? Где ты? – кричу я серым тучам и черным столбам дыма над водой, простирая руки к небу, пытаясь ухватиться за него скрюченными пальцами, словно беспомощно цепляющийся корявыми ветвями за воздушную пустоту подрубленный под корень дуб. Мной овладевает страх. Страх, что я не успею найти тебя: у меня осталось так немного времени. Я люблю тебя. Я хочу тебя слышать. Я не могу жить без тебя...

– Где ты? Где ты? Где же ты?...

Бессмысленно мечусь по городу, шарахаясь от оживших каменных исполинов и узловатых дубоголовых уродов, пугаюсь гневно вспухшей между гранитными опорами моста реки и случайно попадаю на представление какой-то заезжей знаменитости.

В зале умиротворенное шуршание, возня, перемещение, передвижение. Приземистая женщина с кисейным шарфом в виде шлейфа, тянущимся по полу, снует по сцене, где подвешивается нечто среднее между коромыслом и дугой лошадиной упряжи странная пародия на что-то русское народное. Громкие завывания регулируемой аппаратуры. В углу сцены копошатся индусы, а их руководитель с несоразмерным "беременным" животом ассоциируется в моем сознании почему-то с китайским мандарином. Перед сценой – коврики, тряпочки, косынки, полиэтиленовые пакетики, сумки, туфли, кроссовки и люди в позе йогов, излучающие покой. Вожделенный уголок надежной земли в бушующем море человеческих страстей... Состояние умиротворенности этих людей, сумевших отбросить суету и суетность внешнего мира, передается мне, и хронометр замедляет свой бег.

Внезапно возле кресел раздается плачущий голос, который с нежностью взывает:

– Братья и сестры, одумайтесь, опомнитесь. Зачем вы здесь? Эти идолы и шарлатаны, как вампиры, заберут вашу энергию. Зачем они вам, когда на землю пришел сам Господь Бог в образе бога живого...

– Уходи... – раздраженно несется с мест. – Надоели... Нигде покою от вас нет...

Кто-то пытается спровадить молодого, ужасно молодого проповедника в белой одежде.

– Смотрите, что они делают. – без гнева продолжает тот, раздавая листовки с жизнеописанием бога живого.

Из чистого любопытства беру, читаю и вдруг натыкаюсь : "розги – плети со свинцовыми шариками на концах." Ой ли, что-то не верится. В России розги всегда росли на кустах, их резали, ломали, вымачивали, распаривали, чтобы придать гибкость, но никогда не плели, да еще и со свинцовыми шариками. Ой, не русский писал эту бумажку. Тогда кто? И, главное, зачем?

После сорокапятиминутного опоздания, игнорируя ожидаемые извинения, некто с акцентом на сцене начинает говорить об очищающей энергии любви, о России – единственной из всех стран мира, еще сохранившей невинность. Лакейская лесть или маневр лазутчика? Падает бутафорская береза в толпу сидящих, заедает проектор. Смех, легкий переполох. Индусы на сцене поют, как в классических индийских мелодрамах... Мой таймер почти нейтрализован... В зале напряженное ожидание появления Матери, дарящей людям Любовь. Ожидание затягивается. Со сцены несутся хитроумные голосовые упражнения. Среди сидящих бегают дети. Вышагивает полуторагодовалый косолапый карапуз, мать ловит его костлявой рукой. Зажигаются свечи. Черная кошка, хвост трубой, что-то лакает на сложенных штабелем щитах хоккейной коробки. Наконец – вот оно, дождались: опираясь предплечьем на чьи-то услужливые руки, перешагнув и одну, и вторую, и третью ступеньку на сцену поднялась солидная фигура в белом с прямыми черными волосами на заплывших, едва угадываемых плечах. Дойдя до кресла, Мать почти упала в него и расплылась, подобно студню.

Запели какие-то наши, по одежде напоминающие безземельных и безлошадных. Это было местное приветствие Матери, которая возлежала в креслах, напоминая пчелу-матку, отирая лицо скомканным платочком, а вокруг бегали на полусогнутых какие-то фигурки, подкладывая ей под бока подушечки. Мать говорила долго и медленно, постоянно откашливаясь и попивая какую-то жидкость. Она не сказала ничего нового и заставила зал выполнять упражнения, после которых легкость наполнила меня. Вероятно, Мать действительно знала некий код, позволявший, оставаясь в сознании, смывать все мысли и проблемы, переходя в состояние девственно чистого листа бумаги, с которого чудодейственным составом стерты все ранее обременявшие его письмена. Даже мой хронометр отключился, правда, ненадолго.

На улице ощущение близости конца возвращается. Солнце за плотным слоем серых туч неумолимо катится за горизонт. Время течет мутной рекой, размывая берега, круша все на своем пути. Быстрее ветра бегу домой. Сердце готово выпрыгнуть, его удары подобны сыплющимся глыбам, какая-то неведомая сила рвется и мечется во мне, пытаясь уничтожить последнюю преграду, прорвать плотину, еще сдерживающую натиск беды, и я, цепенея от ужаса, боюсь услышать грохот обвала. Одиночество крепкими тисками сжимает меня в объятиях, а страх, бессознательный страх загнанного животного переходит в отчаяние. Отчаяние – это последняя ступень. Я знаю. Уж я-то знаю.

С обреченным усилием поворачивается диск телефона.

– Нет дома.

Как нет? Набираю опять, опять и опять. На том конце провода полное непонимание. Река времени ширится, кружит в водоворотах смытые, вырванные с корнем деревья, разметанные обломки строений, с победным плеском выворачивает камни плотины. Плотина еще держится, пока еще не конец, но конец близок. Скоро меня не будет, совсем не будет. Отчаяние одержит верх, и тогда...

Голова идет кругом, за окном бушует ураган, как в гигантской кофемолке, молниями сверкают стальные ножи, круша все на своем пути. Сквозь плотную стену дождя я вижу, как дома рассвирепевшими великанами швыряют булыжники и кирпичи, круша башни и осыпая балконы. А вот и последняя черта: река времени, превратившись в ревущий водопад, раскалывает плотину – напор беды неиссякаем и неуправляем. Я сдаюсь, жить уже незачем...

Вода в стакан. Горка таблеток на ладонь. Выключаю свет. Выкуриваю последнюю сигарету. Все... Это конец... С кровати со звоном падает телефон... Последний шанс, последнее желание приговоренного... Набираю номер:

– Ты... ты...

Горло перехватывает спазм. Веселыми горошинками заскакали по полу таблетки. Накопившаяся боль горючим потоком слез извергается наружу. В истерике меня колотит крупная дрожь, но я слышу его голос, он словно бальзам успокаивает разодранную в клочья душу, мою истерзанную одиночеством душу. Я нужна ему. Но Бог мой, как он нужен мне...

Мы говорим час, полтора, два. Все люди уже давно спят, его ужин давно остыл, но это ерунда. Жизнь продолжается. Сбрасывается на ноль мой хронометр, а я все говорю и говорю, боюсь остановиться. Конец разговора – начало нового срока. И опять 24 часа, всего лишь двадцать четыре часа... Ночь смотрит в мое окно печальной тишиной. Мирно дремлет город, укрытый зыбким покрывалом тумана. В свете одиноких фар чарующие силуэты петербургских кварталов. Неподвижны скрипучие флюгера на башенках крыш. Еще один день миновал... Еще один день... Значит, будем жить...

Сан Саныч растекался в сонных видениях, когда, набегавшись, вернулся Энгельс Иванович. Мечтая продолжить разговор, Олисовский потряс Сан Саныча за плечо. Сан Санычу не захотелось видеть продолжение приступа шпиономании, и он притворился крепко спящим. От огорчения Олисовский полез в душ, где начал шумно плеваться, притопывая и покрякивая от удовольствия. На этом шпионские страсти в Америке закончились.

Жара, тягучая и густая, как растопленная смола, волнами струилась на Землю, растекалась по поверхности, обволакивая все своими раскаленными щупальцами. Над расплавленным асфальтом воздух вибрировал зыбким перетекающим маревом. В дрожащей невесомой субстанции плавали дома, люди и растения, цепляющиеся корнями за раскаленный песок. Вся жизнь казалась зыбкой и нереальной после месяца такой жары при полном отсутствии облачности и дождей. Беспощадное в своей стареюще-роковой сути время шаг за шагом, минута за минутой продвигалось к летнему солнцестоянию. Солнце рано просыпалось и мучительно долго огненным шаром катилось по выцветшему от зноя небосклону, испуская невыносимый, убийственный жар. Однако юркие машины весело утюжили асфальт расплывающимися шинами, и можно было видеть, как дорожные рабочие лихо ковыряют лопатами траншею у обочины. И в этот мертвый для всего живого сезон, наперекор всему разумному, забившемуся в норы и щели, рождали свои нежные, огромные бело-розовые цветы-однодневки колючие дубины кактусов.

Я надеюсь, у вас хватит воображения представить себя влезающим в машину, полдня простоявшую на солнце при 110 градусах по Фаренгейту (это, как говорят, выше сорока градусов по Цельсию). Артем открывал ее виртуозно, не прикасаясь к металлическим частям, чтобы не обжечься. Забравшись внутрь, он, прежде чем ухватиться за раскаленную баранку, надел кожаные перчатки.

– Ты знаешь, у меня неприятность случилась. Кондиционер сломался.

– Где? – в состоянии легкого ужаса, но еще не теряя надежды спросил Сан Саныч.

– В машине, – спокойно ответил Артем. – Я бы отвел ее в ремонт, но боюсь, что его могут не починить до твоего отъезда. А мне бы хотелось самому отвезти тебя в аэропорт.

Сан Саныч понял, что состояние сауны, которое уже было присуще пространству внутри машины, скоро превратится в состояние духовой печи, когда машина тронется. Опасения оказались небезосновательными, и промотавшись полдня по городу, они выкарабкивались из машины распаренные, словно цыплята из микроволновой печи. Физиономия Сан Саныча на жаре имела свойство принимать цвет вареного рака, однако он остался крайне доволен поездкой. Америка в который уже раз удивила доброжелательной приветливостью людей, продавцов в магазинах и на мексиканском базаре, официантов в кафе. Слыша русскую речь, американцы не стеснялись интересоваться происхождением гостей, причем Россия многим ничего не говорила, но все знали Советский Союз. Американцы улыбались и желали удачного дня при расставании. Все контрастировало с образом непримиримого противника, который и у нас, и у них насаждался годами. В одним здоровенном магазине-ангаре встретился продавец, изучающий русский язык. Было что-то фантастическое в том, что в этом адском пекле аризонской жары среди многочисленных полок, заваленных всяческими шнурами, розетками, выключателями, микросхемами, батарейками и другой полезной мелочью кто-то может заучивать русские слова и фразы.

Ближе к вечеру в вызывающе надвинутых на глаза сомбреро, в белых рубашках и черных джинсах с видом заправских ковбоев Артем и Сан Саныч ввалились в ресторанчик, куда их пригласил все тот же, лихой армейской выправки, американский профессор. Официант со жгучими мексиканскими глазами предложил им меню на русском языке, переведенное каким-то местным художником. Там встречались такие деликатесы, как "Медальон Камбалы", "Шницель Хозяина", "Тайник Рыболова", "Баранина из Виноградника", "приправа Дьявола" и многое другое. Сан Саныч отметил странную особенность: на обед а Америке принято подавать одно блюдо, это вместо наших привычных: салатик, супчик, горячее, десерт. Довольный официант, получив заказ, сверкнув белозубой улыбкой, удалился. Вскоре он вернулся с тремя пол-литровыми запотевшими стаканами пива.

Американский профессор произнес ставший традиционным тост:

– За дружбу между Америкой и Россией.

Наверное, их тоже здорово пугали диким неуправляемым русским медведем, раз этот тост стал классическим в русско-американских компаниях. В школе мы, как помнится, тоже верили в жестокость зажравшихся, эксплуатирующих все и вся капиталистов, цистернами выливающих молоко в канавы, но не желающих отдать его голодным. А в институте, досконально изучая материалы съездов партии, неимоверно потешались, обнаружив в начале речи генерального секретаря, что "капитализм загнивающий и разлагающийся", а в конце нее же, что "наша задача догнать и перегнать капитализм".

Дон, Артем и Сан Саныч говорили обо всем, в разной степени понимая друг друга. Артем переводил, когда видел, что суть ускользает от Драгомирова. Взгляды американского профессора оказались гораздо ближе к коммунистическим, чем у выходцев из России после отмены обязательности изучения марксизма-ленинизма. Дон до сих пор искренне считает, что ежели богатый богатеет, то только за счет обирания бедных.

– Это потому, что ему не довелось жить, вкушая плоды этого учения, – сказал Артем Сан Санычу. – Вообще Дон очень хорошо относится к русским.

Счастливо улыбаясь, официант принес заказ. То, что заказал Сан Саныч, оказалось куском отварного мяса, по размеру соответствующим дневному рациону взрослой овчарки, к нему одна крупная запеченная картофелина в мундире, пара соусов в пластиковых расфасовках, чисто символические булочки размером с куриное яйцо и литровый кофейник с кофе, хоть Сан Саныч мечтал о маленькой чашечке кофе с магическим ароматом.

Дон принялся обсуждать вопросы эмиграции, находя в них много забавного.

– Раньше все было просто, – говорил он. – Все упирали на угрозу жизни для несогласных с режимом коммунистической диктатуры. Однако диктатура как бы кончилась, а желание уехать в Америку – осталось. Славик, до того как влюбился в Австралию, просился в Америку и поразил Дона следующим аргументом: "Мне приходится вставать в четыре часа утра, чтобы заправить машину..."

– Это похоже на Славика, – сказал Артем, – для него встать в четыре утра – смерти подобно. На практике в Апатитах его в восемь часов чуть ли не пинками поднимали. Да и то иногда не могли добудиться, он тогда и на работу не ходил.

Сан Саныч в это время тихо веселился, видя, что картошку американцы едят ложечкой, аккуратно доставая рассыпчатую сердцевину из под растрескавшейся кожуры.

– Дон говорит, – переводил Артем, – что во время его круиза по России Славик катал его на свою дачу, которая и размером и площадью участка превосходит дом американского профессора. В общем, Дон не понял, чего еще Славику в России не хватает.

Сан Саныч подумал, что Славик катал на дачу только иностранцев, его же не свозил ни разу... А еще другом вроде бы считался... "Крайне жмотистый молодой человек," прокомментировал Некто. Сан Саныч вынужден был согласиться.

– А одна российская девица, – сказал Артем, – во время московского путча 1993 года бегала по университету и вопила, что она убежденная коммунистка и что ее расстреляют демократы, когда она вернется домой. Доверчивый Дон ей поверил...

– Путчи, перевороты, местные войны, как это все должно быть ужасно, – обратился Дон к Сан Санычу.

– Как раз в день путча, – ответил Сан Саныч, – я возвращался из своей первой заграничной командировки через Москву. Проехал ее поперек, от аэропорта "Шереметьево" до Ленинградского вокзала. Хоть бы какие признаки волнения обнаружил.

– А в августе 1991 года, – добавил Артем, – ты должен помнить, – обратился он к Сан Санычу, – всех детей из лагеря на неделю раньше срока с воем сирен доставили. Говорят, лагерное начальство перетрусило, узнав о возможном вводе танковых частей в город из-под Выборга. Перебаламутили детей и напугали родителей.

– А танки до города так и не дошли, – сказал Сан Саныч, да и шли ли? Хотя баррикады у телецентра тогда были, это точно.

Баррикады и вой сирен – наша новейшая история. И опять резвые кони памяти с воем сирен перенесли Сан Саныча в далекое прошлое, оживив одно из наиболее ярких воспоминаний детства...

Безвозвратная, вечно-родная,

Эти слезы, чуть слышно звенящие,

Проливал я, тебя вспоминая.

Поглядел я на звезды, горящие,

Как высокие скорбные мысли,

И лучи удлинялись колючие,

Ослепили меня и повисли

На ресницах жемчужины жгучие...

(Владимир Набоков )

Как утверждалось, Сороковка, не существующий на картах город, на американских военных схемах был помечен крестиком как один из первых объектов ядерного удара. Не реже двух раз в год сирены воздушной тревоги взвывали над улицами, домами, площадями с громкостью, рассчитанной на поднятие с постели спящего глухого. От этого истошного, истеричного, срывающегося на визг звука стаями взмывали в небо воробьи и голуби, осоловело метались перетрусившие собаки и кошки. Диктор замогильным голосом вещал из радиоприемников и эхом гремел на улицах: "Воздушная тревога, воздушная тревога, все в укрытие, все в укрытие." Сан Саныч помнил, как без шума и паники они парами выходили из садика, прощались с ласковым солнышком и спускались в черный холодный полумрак бомбоубежища. Самый яркий контраст детства: между светом и тьмой, жизнью в бомбоубежище и возможной смертью под открытым небом. Бедные повара перекладывали недоваренную кашу в бидоны и фляги и спускались следом. Ставить в известность, что тревога учебная, вышестоящие считали необязательным. Пусть население находится в постоянном напряжении, пусть почувствуют себя под вражеским колпаком. Наглухо задраивались тяжелые металлические двери, завывали моторы – убежище переходило на автономное снабжение воздухом, проходящим через множественные фильтры. Сан Саныч запомнил в школьные годы, как глотала таблетки, борясь с перепадом давления, историчка-фронтовичка и сосала корвалол географичка.

– А если бомба попадет на нашу крышу, она выдержит?

– Не выдержит...

– А если упадет рядом? Мы пойдем смотреть?

– Не пойдем... Если упадет рядом, мы не выйдем отсюда до особого распоряжения.

– Даже через три часа?

– Даже через день, неделю или месяц.

– Что же мы будем кушать?

– Не волнуйся, в городе запасов еды на два года.

– А если нас засыплет землей?

– Откопают.

– Как же они узнают, что мы здесь?

– Помолчи немного. Когда ты говоришь – сжигается кислород. Нам скоро нечем будет дышать...

Все это с трехлетнего возраста дети воспринимали как вполне естественное и нормальное. Маленький человек верит всему, поэтому и место Всевышнего в нашем сознании, благодаря чуткому руководству, было засижено добрым, лысым, картавящим дедушкой с бородкой клинышком...

– За кого вы будете голосовать на выборах призидента? спросил Дон.

Как ни странно, этот вопрос довольно сильно интересует американцев. Более того, они ЗНАЮТ, за кого мы ДОЛЖНЫ голосовать.

– Понимаешь ли, Дон, – сказал Сан Саныч, – по мне что коммунисты, что демократы – все едино. Вот только бы фашистов не хотелось. Россия – это такой огромный корабль со сломанным рулем, который несет мутное, глубинное течение. От того, кто будет у штурвала, конечно, что-то зависит, но не сильно... Если бы в 1917 году не было Ленина, ход истории не сильно бы изменился. Место вождя занял бы Зиновьев или Троцкий. Сталин, наконец.

– Бухарин, – добавил Дон.

– Бухарин, – согласился Сан Саныч. – Это Россия... Плывет по течению, куда кривая выведет, и не особенно важно, кто у руля...

Выходя из ресторана, Дон начал рассказывать, как много лет назад при строительстве городской магистрали они, как Дон Кихоты, отстояли этот пятачок земли.

– Здесь находится историческая реликвия, – сказал Дон.

Пройдя мимо плетня из колючих стеблей молочая, они остановились у полированного камня с выгравированной надписью. В Америке любят колючие изгороди. Например, загородка из живых кактусов. Это будет покруче, чем из кустов шиповника.

– Давным-давно, когда город еще только-только зародился, на этом самом месте было совершено преступление. Трагедия любви. Это площадка оставлена здесь как памятник.

Сан Саныч с Артемом превратились в слух, надеясь услышать что-то аналогичное печальной повести о Ромео и Джульетте.

– Во времена первых поселенцев, – рассказывал Дон, – одна замужняя леди завела себе любовника-мексиканца. Однако муж этой леди нанял людей, которые подстерегли идущего на свидание мексиканца и на этом самом месте его убили.

Тщетно Сан Саныч с Артемом ждали продолжения истории – она кончилась.

– Сколько здесь живу, не устану поражаться американцам, сказал по-русски Артем. – В Европе бы потребовали, чтобы вдобавок к этому муж собственноручно убил и жену, или, наконец, она отравилась сама, и несчастных любовников стенающие граждане похоронили бы вместе. Либо чтобы в могиле оказались все трое: и обманутый муж, и любовники. А тут – наемные убийцы разобрались с мексиканцем, а муж с женой после этого жили долго и счастливо...

– Да, какой-то нелепый конец, – согласился Сан Саныч. – А памятник кому? Мексиканцу? Который был так безрассуден, что предпочитал ночевать в чужой кровати?

– Или мужу, который сберег честь жены?

– Итак, что об этом говорят века? – спросил Артем у Дона.

Дон продолжил:

– На это место родственники тех, кто служит в Югославии или в других горячих точках планеты, приносят и зажигают свечи. Существует поверье: пока горит свеча – солдат неуязвим.

Действительно, у глухой каменной стены стояло множество зажженных свечей. Сан Санычу подумалось: "Неужели так много ребят из городка, затерянного в аризонской пустыне, могут служить где-то на другом полушарии Земли." Горящие свечи внушали уважение, хоть в цепи логических умозаключений Сан Саныча и не хватало звена между убийством мексиканца и службой в Югославии. Потом в мозгах Сан Саныча прорезался Некто: "Зачем? Ты подумай. Зачем Америке это надо? Что они делают в Европе? Чего они хотят в Ираке? Зачем Америка опутала своими воинственными вооруженными до зубов щупальцами весь мир? Зреет новый диктатор? Новый жандарм Европы? Дон утверждает, что Америка чеченской войны бы не допустила, что в Америке сильно общественное мнение, что люди бы вышли с протестами на улицы. Но мы проходили политику одурачивания масс. Человеку свойственно верить. Его легко обмануть, запутать, подменить одно другим. Даже создавая смертоносное оружие, тысячи и тысячи людей в обеих странах просто честно выполняли свой долг. Они добросовестно работали на вверенных им участках во имя мира на Земле. В результате создали столько ядерных боезарядов, что Землю можно превратить в зараженную пустыню. Однако если после американских бомбовых ударов на пораженной территории еще возможна будет жизнь, то там, куда попадут российские снаряды, жить уже не придется никогда." Сан Санычу подумалось, что, наверное, в Америке уже начала проводиться эта политика одурачивания масс, иначе чем объяснить тот факт, что более половины населения выступает за нанесение бомбового удара по Ираку. Вопросы, вопросы, вопросы... и нет ответа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю