Текст книги "Храм перманентного детства"
Автор книги: Яков Сычиков
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
Храм перманентного детства
В одной небольшой жилой комнате помирал человек. Он стыдился, что помирает, но, закутавшись с головой в одеяло, стонать от этого не прекращал, – боясь всё же лишить себя жалости. Слова давались ему тяжело, с неохотой:
– Мать, а мать… помирать я собрался, слышь?
– Ась?! Помираешь уже?!
– Помирать я, мать, удумал, говорю.
И, одиноко высунув наружу руку, он пробовал нащупать что-нибудь живое напоследок.
– Помирать, значит! – заключала, глядя на него, мать.
Ну, в общем, об этом и всё! Больше мы к этому человеку возвращаться не будем, потому как умер он одиноко и жалко, раз так хотел; а может, и не хотел вовсе, но всё-таки умер. Да и что нам до всей этой смертной серости, когда на улице такое солнце, что все твари ползут из нор на свет божий. Но и о тварях мы пока ни полслова, поскольку всё наше будущее повествование только и будет что строиться на своевременных и поступательных ограничениях. И вот уже – в силу того – спешу заверить вас в том, что и проститутки ни одной в моём рассказе вы не встретите. Ведь кто только не эксплуатировал сей разнесчастный образ; а только я за него взялся, как меня, дурака, обвинили чуть ли не в литературном сутенёрстве. Вот как! Так что теперь ни каких проституток, и так уже девочки на меня смотрят косо и чураются. Да и сами проститутки не раз уж приходили, угрожая сексуальным насилием. «Ты, парень, – говорят, – завязывай, а то это… сам пойдешь по субботникам отрабатывать. Развёл тут, понимаешь, писульки, а нам ни какого дохода. Да попьяни ещё заявлялся: со скидкой ему подавай!»
Ой-ёй-ёй, боюсь, ребята, боюсь и с писульками своими завязываю, а у дорогих проституточек прошу от всей души прощеньица! Удаляюсь, дорогие, из ваших постелей, и желаю, чтоб каждый день – как Восьмое марта! С этим покончено, переходим, наконец, к нашим ма… ма… Тьфу ты, забыл.
– Ась?!
Нет-нет, женщина, это я не вам! Занимайтесь, ради Бога, упокоенным: о смерти в моём рассказе не будет – я уже предупреждал. Вот! Забыл сказать, что и всевозможных бродяг мы отменяем с самого начало, – ну, а больше уж я ни за кого поручиться не могу: вдруг просочится нежданно в повесть мою печальный чей-нибудь образ, – как Дон Кихот в «Петрова и Васечкина». Так что с ограничениями пока ограничимся – посмотрим, что из них выйдет, – и перейдём уж к нашим малышам, к нашим тварям, ибо и дети – Божьи творения тоже, как и любая ныне живущая и ползущая по свету разнесчастная иль развесёлая гада. Итак, действие первое.
Сафон
– Да пойдём-перейдём, – согласился престарелый мужчина в тусклой, выцветшей рубашке; а трое детей неподалёку не знали, что кто-то намеревается надрать им в охотку уши, – да и не нужно им этого было, чтоб врассыпную удирать от места намечающегося взрыва, где в найденной самой привлекательной кучке из всех во дворе детьми была заложена петарда. Вот и спешили они, удалые, чтоб не окропило их детских спин и мама потом не заругала.
– Ась!..
Нет-нет, мать, к упокоенному, к упокоенному давай!
– Гришка, мудак! Говорил: забрызгает! Что теперь делать, сволочь ты такая?! – вопрошал в отчаянии Юрец, а Пожилой мужчина тем временем подходил уже близко.
– Нет, щас я им однозначно задам, – приговаривал он.
– Да не, не надо, дедушка, мы комсомольцы, мы сами справимся, – говорил помогший перейти деду улицу Сафон.
– Да ну?! Рука у вас ещё не набита и сопли под носом! Тут я щас им…
– Да не надо, что вы, мы справимся.
Гришка смеялся взахлёб: ему показалось, что его не задело; Никитос, оглушённый взрывом смотрел на разорванную лепешку.
– Жидковата оказалась, зараза, – заключил Юрец, устроившись с курткой у лужи. – Сверху корочкой подсохла, а внутри жижкой.
Глянув случайно на штанину и проглотив смех, Гриша пристроился к Юрцу:
– Дай-ка и я… смотри вон – тоже урон получил!
– А сволочи всё-таки эти китайцы – права бабушка моя, – осознал, очухавшись, Никитос.
Гришка потихоньку снова принялся хихикать.
– Что ты ржёшь-то всё, гад? – негодующе спросил Юрец – и, повернувшись к нему, понял, что это Гришкин смех переходит в нервический плач.
– Не смывается-я-я! – заголосил Гришка.
– Так тебе и надо, гад, – ухмыльнулся на это Юрец, активно полощущий в луже куртку.
– А ты, Гриш, песочком её, – посоветовал Никитос.
– А ты сам-то чего – домой в говне пойдёшь, умник?! – огрызнулся на него осерчавший Юрец.
– Да хрен с ней с одеждой, – сказал Никитос, всё ещё впечатлённый взрывом. – Надо бы сегодня же ещё таких взять. Завтра в школу принесём – в сортир и…
– Да подожди ж ты, Никита, – улыбнулся Юрец, – смотри лучше – Гришка-то как ревёт. Давно, видать, батяня его не пиздошил! Ну, сёдня получишь, ха-ха-ха!..
– Да ладно тебе, Грихан, – подсел к нему, приобняв друга, Никитос-утешитель. – Ты думаешь, нас с Юрцом старики не лупцуют? Мне отец так в тот раз зад надрал – я обоссался с перепугу!
– А мне вон мать два клока волос вчера выдрала, – сказал и рассмеялся Юрец.
– Да, – вспомнил тоже Никита, – твоя-то совсем того, и меня чуть вчера вместе с тобою не угробила…
– Тихо вы, блин, – шёпотом вдруг сказал забывший про штаны Гриша. – Кажись Сафон сюда дует!
В метрах пятнадцати от ребят стоял жестами соглашающийся с дедушкой Сафон, а рядом друг его – Свищ.
– Да-да, отец! – кивал головой Сафон.
– Пожёстче там с ними, парни!, – наставлял «отец», размахивая кулаком и оборачиваясь уже, чтоб уйти, наконец.
– Всё сделаем! – сказал Сафон, прихлопнув кулак ладошкой, и вдвоём они двинулись на ребят.
Дети Сафона во дворе боялись. Он появлялся неожиданно, нападал исподтишка: из-под скамейки, из-за угла, подстерегал за деревом. Носил он круглый год модную в те времена американскую шапку-бомжовку, натянутую на глаза так, что приходилось ему задирать вострый нос, чтоб видеть в ней. Рукава ветровки его всегда были растянуты и болтались, скрывая хилые руки. В одном из рукавов Сафон прятал целлофановый пакетик с налитым в него схожим с соплями веществом и то и дело, поднося его к лицу, втягивал в лёгкие ядовитые пары. Потом он ходил приплясывая на одну, а то и на две ноги сразу, и рукава мотались в разные стороны, как у Петрушки, а в высунутом наружу зелёном языке заплетались лихие чудные песни.
Глаза его тогда вылезали из-под шапки и выражали как будто бы счастье, а как будто бы и нет. Но заснувший на лужайке, Сафон был уже не опасен, да и вообще не так он был опасен, как друг его Тужик – двухметровый детина в такой же шапке-бомжовке круглый год и дутой синей куртке с металлическими кнопками.
Обычно всё происходило так: Сафон подходил к детям и ласково требовал у них денег, а Тужик стоял молча и придавал уверенности словам Сафона. Иногда, обнаглев, Сафон подходил и один («А то Тужика щас позову!») и бил, если «Чё непонятно?!», жертву под дых. Он инстинктивно чуял, что синяк на лице был бы явной уликой против него и выбирал для удара мягкие, пружинистые места.
Тужик клея не нюхал – он любил выпускать газы и выковыривать «динозавров» из носа. В школе редко беспокоились по случаю его отсутствия…
Ох, с детства ненавижу я все эти школы, детсады, диспансеризации и всевозможные комнаты милиции. Прервёмся, уважаемые. Помечу вот именно сегодня, когда я отправился выполнять свой, так сказать, гражданский долг, – то есть: оплачивать коммунальные услуги, – в сберкассе наткнулся я на человеческую очередь, точнее, на её конец, обозначившийся двумя слабополыми: мамой и дочкой. Обе тщательно сосали карамель на палочке и одеты были почти одинаково; девочка была как девочка, а мама – как девочка только на голову выше. Я не стал спрашивать – кто крайний: и так было видно, что дальше некуда.
Так я, очарованный, всё стоял и смотрел, как ловко они орудуют язычками, успевая при этом перешёптываться, как вдруг подошёл охранник и прикрикнул на них сердито: «Что это вы и дома на столе сидите?! Ну-ка встать!» Обе, покраснев, вскочили, пристыженные злым дядькой, а я только теперь заметил, что всё это время, пока отсутствовал охранник, они сидели на его маленьком столике, выспавшись на котором, тот отходил умываться.
– А нам точно сюда? – шёпотом спросила дочка.
– Да, – ответила мать.
– Ща, – сказала ей дочка и побежала выбросить в урну фантики от конфет.
В абсолютной невоспитанности их, по крайней мере, не укоришь.
Устав вскоре сосать карамель и желая, видимо, поскорее с нею расправиться, они так бойко заработали всем ротовым аппаратом, что я слышал, как стучат об щёки их карамельки, а палочки от них – о края губ, – напоминая метроном. Эх, вот попадётся кому-нибудь жена с тёщей – обсосут ведь, как липку, – места живого не оставят!
Очередь всё же дошла и до меня. Я оплатил квитанцию и вышел, терзаясь раздражением. Увидев ребёнка на трёхколесном велосипеде, я почувствовал, будто солнечный лучик прожёг моё сердце, прогнав тревогу и мятеж. Но, перебегая на красный, я чуть не был сбит махровым буржуем на джипе, и тревогу и мятеж мне как рукой вернуло.
***
Да, Тужик и сейчас отсутствовал (от боли в подлобье он всю ночь издавал ужасные крики и рёв, за что и был отправлен звонком соседей до места назначения пилюль), и поэтому его замещал Свищ, чуявший слабость в людях, как волк – мочу зайца, но при первой же опасности, несшийся от угрозы дай бог ноги. Сафон особо не рассчитывал на такого напарника и часто применял особую тактику, заключающуюся в усыплении подозрительности клиента: показывал детям украденную машинку с открывающимися дверками или рассказывал, как у одного богатого мальчика играл на компьютере. Так, связывая нитью разговора детей по рукам и ногам, он легко выуживал из их кармашков и хватал своими смуглыми от уличной пыли ручонками монеты и бумажки, данные заботливыми родителями на булочки с маком, талончики на автобус, жвачку – подарок для девочки, а также – сигареты, пиво и презервативы для них обоих. Потом Сафон шёл в хозяйственный и обогащал создателей моментального клея. Бывало, что питался он и краской серебрянкой, но это уже по большим праздникам.
Больше всех испугался Гришка и от страха вспотел и мусолил во рту отросток с мизинца левой руки, которым брезговали все Гришкины друзья, – чем он их часто и пугал, гоняясь с отростком по школе. А они обзывали этот дефект «Гришкиной пиписькой», за что Гришка скрытно и глубоко обижался и комплексовал.
– Ну чё, очкарик?! – почуял прелость Свищ. – Очко играет?! Щас я тебе руки повыворачиваю, – и, сказав это, схватил Гришку за руку и стал закручивать её в разные стороны.
Гришка, скаля мелкие зубы, зашипел – не для отпугивания, но помогая себе тем самым претерпевать неприятность. Мимо, ничего не замечая, прошли двое алкашей.
– Как думаешь, Петро, литрушки-то хватит?
– Да ну на фиг – нет, конечно!
Мимо так же прошли два интеллигента с тросточками.
– А Кларе Петровне, думаешь, стоит сообщать?
– Да ну её! Нахер!
Чтоб не смущать прохожих, Сафон протянул из поганого рта вереницу ускользающих слов, из которых ребята поняли, что им следует немедля перебраться за ЦТП – под тень весенней листвы.
– Давайте из карманов чё есть! – предложил Сафон, только они все скрылись от глаз прохожих за ЦТП.
– Ничего нет! – ответил Никита и получил от Свища по носу.
Сафон постарался незаметно дёрнуть его за штанину: потише, мол. Свищ ничего не заметил.
– А ну-ка мы этому пидорку укольчик щас сделаем, – вернулся Свищ к Гришке, достав из кармана маленький шприц.
– Ить-ить! – подал посиневший от страха Гришка звук.
– Что ж вы делаете, ёбаный влот! – выговорил Юрец, захлёбываясь слюнями, и, выплюнув их, добавил: – Не троньте его, ёп вашу мать!
– «Ёп вашу мать»! Нет, ты слышал, что сказал этот… – начал было Сафон, но тут оборвал его взрослый пропитой голос:
– А ну, нахуй-блядь, разойтись нахуй-блядь! Что столпились там, еби вашу мать! Наркоманы, блядь, нахуй-блядь!
На последней фразе Сафон уже догонял у дороги высунувшего по-шакальи язык и прихрамывающего Свища (Никитка успел треснуть его как следует палкой по ноге).
– А вы что, мелюзга, сопли жуёте?! Не можете пиздюлей вставить, нахуй-блядь, сука-блядь?!
Ребята стояли понурив головы.
– А как вы ебаться собираетесь, а?! Во, блядь, взрастили-то молодёжь! – ухмыльнулся мужик и, махнув на детей рукой, хотел было развернуться, но услышав вдруг осмелевший голос Юрца, которому стало обидно за своё половое развитие, остановился:
– С тобой ебаться что ли?
– Ах, вы, пиздюшки, нахуй-блядь!.. – побежал было за ними мужик, но упал, налетев на метко всунутую Никиткой в ноги ему палку.
– Ну, бля-я-я-ядь!! – заревел медведем мужик.
Но ребятки уже убежали.
– И чё это мы только на мужике расхрабрились? – рассуждал Никитос. – Надо было и этих козлов охуячить.
– А чё он так говорит?! – обижался Юрец. – Его самого бабы не целуют – вот он и заорал на нас, что мы, мол, того – неопытными останемся. Козёл! А я сам у ларька слышал, как теть Зоя-то сказала про него, что его хуем только груши околачивать. Толстый, говорит, да вялый всё…
– Тёть Зоя знает, – утвердил Никитос.
Эх, сколько же в душах наших духовности да задушевности – да задушенности, душенины и духоты… Это я сам с собой, не обращайте.
А что же Сафон? У Сафона шло всё по накатанной. С тюбиком клея за душой он ушёл как-то в ночь неизвестно куда. Слышал я потом, что сначала он нашёлся среди дегустаторов, а после зарекомендовал себя как главный смеситель вин и создатель ядрёной водки «Свинопас», выпущенной по стране небывалым количеством и переименованной позже в «Пастушок-Степок», но, в конце концов, совсем запрещённой. На этикетке её было написано: «Приносит и радость и радение!»
А мы желаем дальнейшей удачи Сафону на химико-водочном поприще и двигаемся дальше.
***
Чтобы написать хороший рассказ, нужно непременно услышать за день три раза «спасибо». Так говорил мой отец (то есть не про рассказ, но про спасибо безотносительно к чему либо).
Сегодня я уступил в метро место чёрнокожему старцу-бродяге (негры так давно живут на Руси, что успели состариться и обнищать). Он сказал мне что-то вроде:
– Плизми мани хэлп!
Я ответил:
– Не за что, братка!
Негр посмотрел на меня сурово, будто собирался ещё что-то добавить, но, видимо, постеснялся – побоялся недооценить словами моего поступка.
Поскольку басурманские языки я принципиально не изучаю, то порешил для себя, что сочту эти три его словца за слова благодарности в разных вариациях на русском. К примеру: «Спасибо!», «Благодарствую!» и «Сочтёмся, брат!»
Вообще мне нравятся некоторые ненашенские слова, которые часто слышу я в буржуйских фильмах. Вот, например, «Пьюдефол!» или «Эвридэй!» Ну, «Пьюдефол-то!» он и у негров «Пьюдефол!» Звучит, как льётся. А вот «Эвридэй!» – иного толку. Такое говорят, когда после «Пьюдефол!» проснулся утром живой – пусть не в своей кровати, пусть не в кровати вообще, но живой, мать твою, живой!
– Пьюдефол! О, эвридэй! – говорю я, выйдя на балкон в трусах, и блаженно потягиваюсь всем туловищем. Вижу, как старая карга соседка с застеклённого балкона, глядя на меня, шевелит злобно губами, будто шёпотом матерится. Что делать? Такова жизнь: молодость проходит – наступает каргатость.
Похмелкин
Юрец любил в кругу родных, сидя на паласе, смотреть советский телевизор «Рубин». А когда тот начинал моргать своим единственным дьявольским глазом, пуская взамен «Санта Барбары» чёрные по белому полосы, Юрец – как самый юркий – подлетал к нему сзади и лупил крамольного по башке. И тогда либо вновь на экране появлялся Сиси Кэпфэл и нёс несусветную дичь, которую даже Юрец понимать отказывался, либо все, тихо ругаясь, расходились по своим углам.
Больше всего Юрка любил боевики с Ван Дамом и Сталлоне. Знал бы, бедняга, в какой порнухе они снимались поначалу, с горя плакал бы неделю, а то и заболел бы хандрой и пошёл на улицу искать водки и героина, – и уж, конечно бы, не стал больше плясать под Газманова, садясь перед всеми на шпагат, подражая Ван Даму, и губы кривить, как Сильвестр. Но, к счастью, он этого не знал.
Первый раз он увидел Сталлоне в жёлтом провонявшем насквозь Икарусе. Наклеенный на стекло за спиною водителя, Сильвестр смотрел на Юрку двумя отблесками на чёрных очках и нарочито не улыбался. Небритый, со спичкой в зубах и пистолетом во вдетой в обрезанную перчатку руке, Сталлоне подавлял в Юрце тошноту от автобуса.
Юрец толкнул спящего отца, и тот протягивал ему пакет.
– Да не! Не то мне! – говорил Юрец.
– А чего тебе? – спрашивал, просыпаясь, папа.
– Я этого крутыша, па, хочу!
– Да где мы твоего крутыша-борова положим?! – сказал, глянув, «па» и снова заснул.
– Тогда я сам стану такой же крутой! – решил Юрец.
– Это пожалуйста, – сказа «па», засыпая.
Когда в доме появился первый видеомагнитофон, Юрец, отложив уроки, собрался вместе со всеми совершить культовый акт. Но после того как гнусавый голос просквозил: «Компания Питчерс представляет!» и назвал предстоящий фильм, уши кинозрителей залил такой отборный высокохудожественный мат, что Юрка незамедлительно вылетел из зала с криком вдогонку:
– За уроки садись!
– Не честно, – кричал бедный Юрка. – Я всё расскажу!
Но не знал, кому ещё рассказывать, если все были там – за дверью, за которой слышалось, как Ван Дам уже успел свернуть кой-кому голову и разбить добрую дюжину межножных яиц.
С досады Юрка хватил из буфета водки и завалился, вместо уроков, спать под стол, мысленно испросив у Бога хотя бы хороших снов. И сны снились хорошие.
Проснулся он, когда в дверь позвонила соседка Авдотья с расстройством и известием. Открыл ей разбуженный Юрка, а потом появились и остальные – вышедшие из зала красными и возбуждёнными. У бабушки был такой яростный взгляд, будто она вместе с Ван Дамом не отомстила ещё десяткам двум злодеев, а тут ещё и прервали её, видите ли.
Фёдор Похмелкин никогда раньше не был пьяницей и всегда сам брюзжал на поступков подобных, но в возрасте тридцати четырёх лет заработал, по любви к остренькому, язву желудка. Испробовав кучу средств, он обратился к присоветанному ему доброжелателями народному способу. Выпивая перед едой ложку спирта и запивая сыром яйцом, язву он скоро вылечил, но, обнаружив в себе неимоверную тягу к спиртному, спился бесповоротно. Спирт употреблялся теперь им в любых пропорциях, количествах и повсеместно. Авдотья выла, стонала и насылала чуму.
Дело было, значит, так. Проснулся этим утром Фёдор часов в десять. Походил – пошарил в холодильнике. Делать нечего – пить тоже. А вокруг тускло всё так – беспросветно как-то и тихо, – в голове только дурь какая-то и гул в ушах стоит. Четвёртый день Фёдор не пил. Как так? А вот так: Авдотья уехала в деревню и заперла его.
Ходит Федя по квартире, ходит, смотрит: железяка под потолком в углу повешена. Вроде рупора чего-то такое. Вдруг как заорёт голосом противным: «Вы, мол, Фёдор Константиныч вышли за рамки всякой человеческой вседозволенности, в связи с чем, потеряли человечий облик и превратились в негативного во всех отношениях элемента, заслуживающего немедленного деклассирования и расстрела. Ибо таким, как вы, нету места в нашем великом и прекрасном обществе!»
С криками: «Ах ты!», «Ёб ты!» – взобрался Похмелкин на диван срывать распроклятую железяку. Слышит: а голоса-то множатся, как эхо, – только во все стороны сразу. В окно выглянул сперепугу Похмелкин, а там – толпа возле дома: все с плакатами стоят да на него смотрят. А на плакатах надписи: «Долой бесчинства и пьяный дебош!», «Выселить хулигана и антиобщественника!», «Нет наркоте! Будь весь в кефире и правоте!»
Тут Федька, видно, и пошатнулся умом. Авдотья приехала, а он в угол забился, бедный, и глядит в одну точку, из которой плывут будто на него на лодках три быка с вёслами, а копытцами страшную козу-базу ему строят. Афдотья-то вот и накрутила на телефоне 03 и к соседям ринулась.
И вот всё рядом живущее семейство наблюдает самого Похмелкина. И наш Юрец, выглядывая из-за папиных трико, видит его помутнённый взгляд и, сравнивая со своим состоянием, заинтересовывается.
Делайте выводы, уважаемые, не искушайте судьбу, ибо в системе страдает не один человек, но и все сопричастные!
Дочь Похмелкиных Мария вышла из-за пьянства отца из-под контроля, вышла однажды из комнаты, бросив пропитое позже пианино, вышла на улицу и стала впоследствии прости… Простите великодушно, но совсем теперь не важно кем она стала: Машки на Руси не переводились и не переведутся. Но почтим минутой молчания светлую память о юной и доброй Маше, которую так любил, между прочим, наш с вами Юрец. Где бы вы не были сейчас, – если в туалете – оденьте немедля штаны! В кабинете начальника – бросьте чем-нибудь тяжёлым в начальника! Оставьте все дела и заткнитесь все на минутку. Представьте, сколько можно услышать неслыханного, если всё человечество заткнётся хоть на минуту, может вся музыка оседает в воздухе среди нас, и мы не слышим её от своего шума, мы не слышим, как пахнет земля, потому что засмердели собой воздух, мы не слышим самих себя, мы говорим шаблонами и ими же думаем, чтоб как бы чего не вышло…
Да для кого-то, в общем-то, я всё это тут рассказываю? Надо просто выйти на улицу и ёбнуть кому-нибудь в чан для разгрузки: самый лучший русский способ.
***
Один человек на тридцать втором году жизни сошёл с ума и пошёл по земле босой. С севера столицы он перешёл до южной её границы, где попался на глаза агрессивным бутовчанам и был упокоен с миром. Похожее случилось с одним учёным этнографом, который, смело изучая чем жители Бирюлёва отличаются от жителей Крылатского, установил, что на скромный вопрос: «Не подскажите, который час?» – в Бирюлёво, в лучшем случае пошлют вас нахуй, в худшем – изнасилуют и убьют; а в Крылатском – в лучшем: не обратят внимания, в худшем: пошлют нахуй.
А вот, к примеру, в русской глубинке на такой прямо поставленный вопрос ответ мог быть совершенно иной: пошли бы разговоры о времени вообще, о времени с точки зрения науки и председателя. Эксперимент в целом вышел неудачный, потому что учёный был всё-таки убит возле дома культуры в центре Москвы бандой подростков-чечёточников.
Раньше эти бойкие ребята ходили в кружок танцев, а именно – чечётки. Но с наступлением перемен, когда заметно выросло разнообразие носков и трусов, а также биг-маков и прочего дерьма, чечёточники, выйдя из стен училища пошли на удалую отбивать чечётку на головах прохожих и зарабатывать себе на мороженое таким вот нехитрым способом…