355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Веркор » Плот 'Медузы' » Текст книги (страница 10)
Плот 'Медузы'
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 22:44

Текст книги "Плот 'Медузы'"


Автор книги: Веркор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

18

Он прошел прямо к окну полюбоваться панорамой города. Сказал с улыбкой: «Я соскучился по этому виду». Я от души рассмеялась: «Очень любезно по отношению ко мне». Он тоже рассмеялся (но довольно сдержанно), подошел к креслу и вынул трубку.

– Вы ведь знаете, я не любитель лгать. Я так мало соскучился о вас, что рад бы – с какой стати сочинять небылицы? – рад бы сбежать от вас на край света. Доктор, я вас очень люблю. Очень уважаю. Восхищаюсь вами. Но вы чудовище. Нет, нет! Пожалуйста, не возражайте. Мне и так нелегко. Не понимаю, как это у вас получается. Вы почти все время молчите, изредка, когда начинаешь топтаться на месте, зададите вопрос-другой, и ты разматываешься, точно какой-то электровоз тянет за кончик нитки.

– Как видите, я оборвала эту нить.

– Да. А может, это я оборвал. Впрочем, не в этом дело. Марилиза сказала вам, что ей лучше, – не правда ли?

– Да, но голос у нее был измученный.

– Она пыталась отравиться. Таблетками веронала. К счастью, я слежу за ней. Я успел дать ей рвотное.

– Она не хочет повидаться со мной?

– Нет.

Он долго колебался. Я услышала, как он дышит. На меня он не смотрел.

– Послушайте. Я в самом деле не понимаю, что происходит. Но в том, что причина во мне, у меня больше нет сомнения.

– Жена сказала вам что-нибудь? Что-нибудь случилось?

– Нет, ничего такого не было. Дело не в том. Вы, наверное, думаете, что это я не пускаю ее к вам после моего последнего визита.

– Я этого не исключала.

– Я не чинил ей никаких препятствий. И ничего ей не сказал. Не знаю, что она поняла. Что угадала. Но с этого дня она стала притворяться, будто она весела и счастлива. Словом, будто она здорова. Но я не слепой.

– У вас чудесная жена. Она, вероятно, стремилась...

– О! Мне не надо объяснять. Я ведь тоже не лишен чуткости. Она предпочитает болеть, выносить все что угодно, лишь бы не заставлять меня... быть вынужденным... подвергаться...

Ему не удалось закончить фразу, найти нужные слова. Я сделала вид, что ничего не замечаю. Впрочем, он не стал настаивать. Его голос обрел вдруг привычную уверенность и силу.

– Вы сказали мне, доктор: поглядите на себя в упор. Я так и поступал или думал, что поступаю, всю свою жизнь. Согласитесь, что ваш совет должен был меня удивить.

– И встревожить.

– И встревожить. Тем более что... ну да, у меня не было охоты смотреть в глаза воспоминаниям. По крайней мере тем, которые начал вытягивать из меня ваш электровоз.

– Не мой, а ваш.

– Простите, не понял?

– Ваш электровоз. Мое дело – следить за стрелками и светофорами.

– Тогда объясните мне, почему этот электровоз не способен ничего извлечь, когда я остаюсь один? Когда вас нет поблизости?

– А вот это, друг мой, пока еще загадка, даже и для нас, медиков. Тут, очевидно, замешан целый комплекс причин – тут и престиж врача, и доверие к нему, и даже – почему бы нет? – какие-то флюиды... Но только не гипноз, нет, нет, пожалуйста, не думайте – ни в коем случае... Скорее тут нечто напоминающее катализ, условный рефлекс... Для того, чтобы ожили погребенные воспоминания, вам, вероятно, нужны стены этой комнаты, это окно, Париж у ваших ног... И конечно, мой взгляд, мое присутствие... Ведь вы пытались, не правда ли?

– Что пытался?

– Наедине с собой оживить ваши омертвевшие воспоминания. Пытались целых три месяца. Но они не ожили.

– Вовсе нет. Некоторые ожили. Даже многие. Но только...

– Что – только?

– Те, которые ожили, ничего для меня не прояснили.

– И вы вернулись ко мне?

– Вернулся.

Это было сказано спокойным тоном, хотя и не без горечи. Он удобно расположился в кресле, выжидательно глядя на меня и как бы полностью отдаваясь в мои руки. В этом было даже что-то трогательное. Со вчерашнего дня я многое обдумала.

– Вот что мы сделаем. Вообще это не мой метод, я ведь не психоаналитик, но иногда это помогает. Вы ляжете на этот диван. Я приглушу свет. И вы будете говорить то, что вам захочется. Так. Хорошо. Лягте поудобнее, расслабьтесь. Хотите еще подушку? Не надо?

– Так мне удобнее.

– Хотите прослушать запись нашей последней беседы?

– Незачем. Я все отлично помню.

– Мы остановились с вами на очаровательном образе Балы Корнинской...

– ...которая, трепеща, выскользнула из моих объятий, да...

После этих слов мне снова пришлось ждать довольно долго – главное, не спугнуть его. На его губах было какое-то ускользающее выражение – что это: смущение? ирония? Пожалуй, и нежность. Мне почудилось, что именно нежность пронизывает его чуть сдавленный голос:

– ...И мы очутились в сыром мраке улицы Варенн... Я хотел было повести ее к эспланаде Дворца Инвалидов, где нам было бы спокойнее, чем здесь, среди снующих взад и вперед прохожих. Но она...

И опять пауза.

– ...она берет меня за руку, ласково, но решительно говорит: "Нет!" – и тянет за собой в другом направлении, приказывает: "Сюда!" И в ее облике вдруг появляется что-то – ну да, почти трагическое. Что это значит? Я не ждал, понимаете, никак не ждал того, что произошло потом.

– И о чем вам не хотелось мне рассказывать?

– Не знаю. Не знаю, в чем причина. Да и что мне мешало вам рассказать? Впрочем, если бы я знал, я бы не нуждался в вас.

– Вы правы. Что ж. Продолжайте.

– Она бежала так быстро, что вначале я с трудом поспевал за ней. "Куда вы ведете меня?" – "Увидите". И все. По ее лицу я понял, что настаивать бесполезно, что она заранее все обдумала, все решила в течение этого бесконечного месяца. Мы молча шли вдоль старых, потемневших от времени каменных стен. Она не выпускала моей руки. Мы свернули на улицу Вано, потом на улицу Шаналей. Хотя я никогда не бывал в Британской библиотеке, я сразу ее узнал. Теперь ее там уже нет, она переехала на улицу Дез Эколь. Бала подтолкнула меня вперед, в холл, потом в какой-то кабинет, поцеловала молоденькую секретаршу, та смотрела на меня во все глаза, как видно, она была предупреждена – в самом деле, она вынула из ящика стола книгу и застенчиво протянула ее мне – это был "Плот "Медузы". Я быстро надписал книгу, и нас провели в узкую, пустую, неуютную комнату, где стояло только маленькое клеенчатое кресло. Девушка принесла второе из соседнего кабинета и, дружелюбно улыбнувшись, оставила нас одних.

Бала заставила меня сесть, придвинуть мое кресло к своему, взяла меня под руку и прижала мой локоть к себе. Я чувствовал округлость ее груди, меня охватило волнение. Она заговорила не сразу, ее взгляд упирался в стену, я понимал, что она старается собрать все свое мужество, что я должен молчать и ждать. Наконец ей удалось выговорить: "Мой отец плохо относится к вам".

Я подавил в себе искушение ответить, что меня это ничуть не удивляет, ведь в "Медузе" я не пощадил людей его сорта. Но она с силой стиснула мой локоть, словно призывая меня к молчанию. "Он будет мешать мне встречаться с вами". Она все еще смотрела на стену, но вдруг перевела напряженный взгляд на меня, спросила: "Вы меня любите? – И тотчас зажала мне рот ладонью, как кляпом, грустно покачав головой: – Вы меня совсем не знаете".

Я схватил свободной рукой ее запястье, пытаясь отстранить ее руку, но она все сильнее прижимала ее к моим губам, шепча (мне показалось, что она еле удерживается от рыданий): "Вы меня не знаете, а я... о! я... – Наконец она отняла руку, приблизила свое лицо к моему так, словно хотела, чтобы мои губы считывали слова с ее губ, и шепнула на одном дыхании. – Я влюбилась в вас давным-давным-давно". (Молчание, слышно только, как скрипит не то деревянный каркас, не то пружины дивана.) Я молчал. Что я мог сказать? Любое объяснение в любви казалось мне банальным, почти пошлым. Наверное, я бы обнял ее, но в это мгновение в ее глазах, в упор глядящих на меня, мелькнуло что-то вроде вызова. Она стиснула зубы: "Я ненавижу нашу среду, ненавижу богатство, роскошь, состояния, нажитые бесчестным путем, построенные на несчастьях бедняков.

О усилья и муки. Это река океан

Который вздымается валом кровавым

Кровью отсвечивают украшения ваших любовниц...

В подножия ваших дворцов ее волны плещут...

Я десять раз перечитала ваши поэмы! – На ее губах мелькнула пугливая улыбка. – Я плакала от ярости и счастья! Так, значит, я не одинока! Не одинока в моем презрении и ненависти к людям, которых люблю, – ведь я люблю моего отца и не могу иначе. Ах, наконец-то у меня есть товарищ по несчастью! Мне казалось, будто каждая песнь, каждая строфа, каждое слово ваших поэм обращены ко мне..." Я стиснул ее руки: "Но они и в самом деле обращены к вам, Бала!" Этот крик вырвался у меня из глубины сердца. Ее восторженность передавалась мне, я был счастлив оттого, что между нами обнаружилась такая прекрасная духовная общность.

И снова довольно долгая пауза. Он лежал с закрытыми глазами. Губы его шевельнулись, точно он дегустировал вино или какое-то лакомство.

– Да. Она посмотрела на меня не то с тревогой, не то с безумной надеждой, можно было подумать, что она ищет в моих чертах какого-то ответа, обещания. Но ответа на что? На какой вопрос? На какую мольбу? И тогда вдруг внезапно она произнесла два слова, но так тихо – может быть, потому, что сама испугалась их, – так невнятно, что вначале я ничего не разобрал. Теперь уже она взяла меня за руки, заглянула мне в глаза, и тут я наконец расслышал – она сказала: "Уведите меня".

Да, я услышал, но все еще не понял, чего она хочет. Увести ее отсюда но куда? И зачем тогда она меня сюда привела? А она добавила – и тут я уже совсем перестал ее понимать: "Мне не хватает мужества". И совсем упавшим голосом: "Мужества у меня ни капли".

Она поникла головой и казалась олицетворением отчаяния. Так как я молчал, она наконец догадалась, что я озадачен и растерян, она подняла голову, удивленная в свою очередь тем, что я не понимаю таких очевидных вещей: "Мне не хватает мужества, чтобы поступить так, как поступили вы! Чтобы уйти из дому, хлопнув дверью! Чтобы жить в маленькой, холодной комнате без отопления и воды, чтобы согласиться на все – даже на нищету! У меня нет мужества, чтобы сделать это самой, без чьей-либо помощи. Мне надо, надо, чтобы кто-нибудь толкнул меня на этот шаг". Она до боли стискивала мне руки – волей-неволей я начал понимать смысл ее слов, но я был застигнут врасплох настолько, что не мог произнести ни звука. Теперь она сжимала в ладонях мою голову: "Я не смею, не смею поверить моему счастью. Это вы! Я дотрагиваюсь до вашего лица, ваше лицо я ласкаю! Это ваши горящие глаза! Ваша непокорная прядь! Автор "Медузы"! Недосягаемый герой, которым я восхищалась, которого любила издали!.. И не только за его грозные поэмы, но еще и за мужество, за мужество, которого недостает мне самой... За то, что он порвал со своей семьей, с грязной роскошью и служит для меня примером и образцом... О Фредерик, любимый мой! Если и вы любите меня, заставьте меня пойти по вашим стопам, толкните меня на этот шаг!" А я слушал ее, и каждое ее слово обжигало меня как удар хлыста, мне казалось, что я размякаю, разваливаюсь на кусочки, точно перезревший гранат. Потому что... (слышно, как он переводит дух, потом продолжает)... потому что вы-то ведь знаете... (снова пауза)... вы знаете, что это была неправда.

Я не шевельнулась, даже затаила дыхание – одно неосторожное слово, и можно все испортить. Но иногда я задаю себе вопрос, не обязывает ли меня порой мое ремесло к жестокости хирурга-дантиста. Удаление гнилого зуба подспудно разъедающих душу воспоминаний – всегда причиняет боль.

Он молчал, потом вдруг заговорил неожиданно резко:

– Я должен был, должен был сказать ей правду, не так ли? Я пробормотал: "Разве я этого хотел?" Она почти выкрикнула: "Чего?" Я в ответ: "Хлопнуть дверью. Избрать нищету". Верите ли, мне показалось, что ее ладони, сжимавшие мои щеки, стали ледяными. Как и ее взгляд. Она прошептала, выговаривая почти по слогам: "Что-вы-хо-ти-те-ска-зать?"

Голос, которым он передал ее слова, стал безжизненным, точно лицо, от которого отхлынула кровь.

– Я взял ее за тонкие запястья, стиснул их в своих ладонях и прижался щекой к переплетению пальцев – ее и моих. "Выслушайте меня! – О, каких мне это стоило усилий! – Мне кажется, я люблю вас. Слишком люблю для того, чтобы солгать. Или предоставить вам верить в лестные для меня легенды. Вы сказали, что любите меня потому, что... потому что я хлопнул дверью. Это и правда, и неправда. Если бы старая Армандина не нашла мои тетрадки, кто знает, где бы я был сейчас? Наверное, учился бы в Училище древних рукописей, жил бы в отчем доме. Ел бы за родительским столом. Вот как выглядит правда".

Из его горла вырвался какой-то странный звук, я подумала, что он откашлялся. Оказывается, усмехнулся, я не сразу это поняла.

– Хотите верьте, хотите нет, но она засмеялась. И расцеловала меня в обе щеки. Я ожидал всего, только не этой реакции. "Вы не открыли мне ничего нового". Она смотрела на меня, как старшая сестра, нежным и снисходительным взглядом. "Мне рассказывали о вас все". Все? Что же именно? И кто рассказал? Может быть, баронесса? "Ваш кузен Реми". Представляете, как я был поражен?

– Каким образом он с ней познакомился?

– Через ее брата, который учился с ним в Коммерческой школе. "Он немножко ухаживал за мной. Он вам не рассказывал?"

Она улыбнулась, чуть приподняв брови, я не мог вспомнить – и вдруг в памяти всплыла наша первая встреча: "Бала Корнинская, где-то я слышал это имя, оно мне знакомо"... Но Реми никогда не рассказывал мне, что ухаживал за ней. Во мне закипел гнев. "Бедняжка! – продолжала Бала. – Знаете, в чем выражалось его ухаживание? Он мне рассказывал о вас! Это он заставил меня прочитать "Плот "Медузы". Ну это уж было слишком! Воспользоваться мной как приманкой... "Он так вами восхищается!" – сказала она. "А вы сами?.." спросил я с беспокойством. "Что сама?" Она улыбалась. "...Вы в него не были... Реми блестящий молодой человек!" – сказал я. Она рассмеялась: "Но он такой конформист! – Меня это утешило, хотя отчасти и огорчило – я был задет из-за Реми. Она настаивала на своем: – Он даже не может оправдаться тем, что он слеп. Ведь он понимает, что мир гнусен, но принимает его таким, какой он есть. По его мнению, в этом состоит терпимость. А я бы сказала: так гораздо удобнее. Зато вы!.." Она стиснула мне руку с такой доверчивой нежностью, что во мне снова всколыхнулся страх, впрочем, отчасти, наверное, и чувство справедливости. "Однако я всем обязан Реми. Это он подтолкнул меня. Толкнул на то, чтобы опубликовать "Медузу". Не будь его, я бы, наверное, и сейчас еще колебался". – "Ну и что? возразила она. – Разве самые важные жизненные решения принимают с такой же легкостью, как по утрам пьют шоколад? Чем сильнее сомнения, тем больше нужно мужества! – И вдруг добавила с горечью: – Я знаю, что говорю. Ведь мне это до сих пор не удалось... И конечно же, я люблю эту жизнь, заговорила она вдруг с каким-то пылким ожесточением. – Да и вы, вы тоже, пожалуйста, не отрицайте! Мы любим ее комфорт и удовольствия! Да и кто их не любит? Я люблю концерты, выставки, театры, путешествия, люблю беседовать с умными людьми – а их не так уж мало. Я люблю хорошо одеваться, водить мой "бугатти", ездить в Ниццу, а на зиму в горы, да, я все это люблю, но в то же время я слишком хорошо знаю, какой ценой мой отец получил возможность доставлять мне все эти удовольствия, сколько пота и крови это стоило беднякам. И моя жизнь становится мне ненавистна. – Она повторила: – Ненавистна! – и снова подавила рыдание. – И все-таки мне не хватает решимости все поломать, все бросить и уехать, а у вас, у вас ее хватило. А мужество не в том, чтобы делать то, что легко, а в том, чтобы делать то, что дается с трудом. Вам было трудно все поломать, потому-то я вами восхищаюсь. Но теперь вы должны помочь мне. О Фредерик! Помогите мне, помогите! Сделайте для меня то, что Реми сделал для вас. Вырвите меня из этой трясины. Умоляю вас. Уведите, уведите меня!"

Ее голос дрожал от волнения, руки были влажны, а я пылко и нежно целовал ее – но отчасти потому...

Он осекся, точно под ударом ножа. И потом некоторое время лежал молча, не двигаясь. Если бы не прерывистое дыхание, медленная череда маленьких коротких вдохов и выдохов, я бы подумала, что он уснул.

– ...отчасти потому, что я был в полном смятении. Увести ее? Меня раздирали сомнения. Достаточно ли сильно я ее люблю? Дрожь желания отвечала мне на этот вопрос – а Бала предлагала мне себя! Скандал? Но как раз именно этого мне недоставало для полноты картины, для полного апофеоза! Фредерик Легран похищает Балу Корнинскую! Ха-ха! Юный проклятый поэт попирает угольных магнатов! Поделом этим старым скорпионам! В вихре радостного смятения я душил ее в объятиях, целовал, и она отвечала на мои поцелуи в порыве радости, счастья, страсти и благодарности...

Он вдруг перевернулся на живот и зарылся лицом в подушки. Так он пролежал несколько минут, потом сел. Его бровь лихорадочно подергивалась. Он резко обернулся ко мне, метнул в меня разъяренный взгляд. Да, другого слова не подберешь – именно разъяренный. Словно я нанесла ему оскорбление. Это длилось всего секунду. И все-таки это могло бы смутить меня, если бы я уже не догадывалась, что он собирается сказать, – и в самом деле, он сказал удивительно тусклым голосом:

– Между тем я уже твердо знал, что никогда и никуда ее не уведу.

19

Он долго не произносил ни слова, и я предложила, посоветовала ему снова лечь на подушки. Но он встал, сухо отрезал: «Нет», подошел к окну и остановился возле него, любуясь Парижем. «Может быть, на сегодня хватит?» – спросила я. Он обернулся. На его лице вновь появилась очаровательная улыбка.

– О, хватит, и даже с лихвой! Но я остаюсь. Вы располагаете временем?

– Что означает ваш вопрос? Вы же знаете, что нет.

– Я имею в виду – сегодня, сейчас. Уже пора ужинать. Прием больных вы, наверное, на сегодня закончили?

– Да, ну так что же?

– Какие у вас были планы на сегодняшний вечер?

– Собиралась кое-что дочитать.

– Дочитаете в другой раз. Есть у вас в холодильнике яйца, ветчина, сыр?

– Вы предлагаете мне соорудить изысканный ужин?

– Я предлагаю вам продолжить, пока я не выговорюсь до конца. Даже если мне придется уйти от вас в три часа ночи.

Я колебалась недолго. Этот человек понял, что для него пробил час взглянуть в глаза правде. Он не лишен отваги, он из тех, кто на вопрос: "Когда вы предпочитаете лечь на операцию?" – отвечает: "Сейчас". Однако, если он воображает, что мы закончим к трем часам, он ошибается.

Тем не менее я приготовила, как он просил, яичницу с ветчиной. Когда я вернулась с подносом, мне показалось, что он задремал в кресле. При звуке моих шагов он выпрямился. Он был немного бледен. Поставил тарелку себе на колени. "Продолжим?" – спросила я. Он молча кивнул головой. Я заговорила первая.

– А вашу девушку, Балу... Вам удалось ввести ее в заблуждение?

– Насчет чего? Насчет пылкости моих чувств?

– Да.

– Не знаю. Думаю... видите ли... должно быть, я слишком рьяно ее целовал. То есть вкладывал в это слишком много усердия. Под конец она вдруг как-то сжалась и осторожно высвободилась из моих объятий. "Пора возвращаться на улицу Варенн, а не то мы поставим в неловкое положение нашу добрую баронессу". Она сказала это самым милым тоном, но в ее голосе – да, без сомнения, что-то в нем изменилось. Она встала. Я тоже. "Там будет ваш отец?" Она надела пальто, натянула перчатки. "Надеюсь, что нет. Но как всегда, найдутся добрые души, которые заметят наше отсутствие, пойдут разговоры. А это нехорошо по отношению к милой старой даме".

Мы простились с молодой секретаршей, которая смотрела мне вслед таким взглядом, будто я ей пригрезился, мы снова вышли на улицу и пустились в обратный путь. Зимний сумрак стал почти совсем непроглядным. На углу улицы Варенн мы наткнулись на какого-то дежурного шпика, черного на черном фоне, невидимого в темноте. Бала громко рассмеялась. Я тоже, но довольно принужденно. Мы почти все время молчали, и вдруг она сказала: "Вы считаете меня ребенком, правда?"

У меня и в мыслях не было ничего подобного, я начал было: "Господи...", но она не дала мне кончить: "Да, да, я все прекрасно вижу. – Она закрыла мне рот затянутой в перчатку рукой. – Я знаю, что у вас в мыслях: вы говорите себе, что я слишком молода. Что вы не имеете права". Я этого вовсе не говорил, но меня успокоило то, что она так думает. "Но я вам еще докажу!" – сказала она и по-приятельски ткнула меня кулачком в бок. В свете фонаря я увидел ее лицо, одновременно насмешливое и сердитое. Точно она сердито грозила сыграть со мной хорошую шутку. В мгновение ока я представил себе, как она приходит в мою каморку на чердаке с маленьким чемоданчиком. Что я буду делать? Меня прошиб холодный пот. Тем временем мы оказались у особняка баронессы. Я пропустил ее вперед, чтобы она вошла одна. Она не стала возражать, это меня утешило. Когда я в свою очередь появился в гостиной, я увидел, что баронесса уводит ее в холл, несомненно, чтобы все гости ее видели. Меня окружили, как и на прежних приемах. Преувеличенные похвалы, наигранная светская любезность и раздражали, и утомляли меня. Когда лесть становилась чересчур уж глупой, я отвечал какой-нибудь резкостью и, сам того не желая, укреплял свою бунтарскую репутацию.

"Ах, какая изысканная грубость!" – заявила мне какая-то женщина. У меня сорвалось в ответ: "Вам что, нравится, когда вас секут?" Я тут же прикусил себе язык – в эту минуту кто-то ласково взял меня за локоть. Можно мне еще сыру?

Он смакует камамбер с таким чувственным наслаждением, что сердце хозяйки дома не может не порадоваться. Он осведомился, где я покупаю сыр. "В других магазинах камамбер слишком соленый. Хороший камамбер теперь такая же редкость, как хорошая театральная пьеса". Он намазал ломтик хлеба вязкой маслянистой массой.

– Кто-то взял меня за локоть. Это был ее отец. Господин Корнинский. Он улыбался. "Мне нужно сказать вам два слова... Не окажете ли вы мне честь?.." Ей-богу, он улыбался мне по-настоящему любезно – от прежней ледяной сухости не осталось и следа. Он взял меня под руку, и так мы пошли сквозь толпу гостей. Нас провожали взгляды, полные ревнивого восхищения. Демонстративное дружелюбие угольного короля – это была удача, о которой мечтали многие. Она и смущала меня, и приводила в бешенство, но подсознательно я волей-неволей был польщен. Мысленно я весь подобрался и оделся в броню, ведь было совершенно очевидно, что мне предстоит выдержать бой.

Он провел меня в курительную. Там никого не было. Пока он без церемоний открывал бар красного дерева, окованный медью, я, не дожидаясь его приглашения, уселся в обитое кожей кресло, широкое и глубокое, небрежно закинув ногу на ногу. Он, все так же улыбаясь, стал готовить два виски on the rocks [со льдом (англ.)]. Я спокойно ждал, чтобы он первым открыл огонь.

Он сел в кресло рядом со мной. "Я полагаю, вы уже не в том положении, когда приходится вымаливать аплодисменты. А стало быть, вы обойдетесь без моих. Не подумайте, что я не ценю вашего таланта. Но если я признаюсь вам, что ваша "Медуза" мне не нравится, вряд ли это вас удивит". – "Если бы дело обстояло по-другому, я бы насторожился", – съязвил я. "И напрасно, возразил он. – Я мог бы не одобрять вашу книгу, но оценить ее свежесть и силу: в людях вашего возраста бунтарство всегда обаятельно. К тому же я не люблю слишком здравомыслящих молодых людей". Я отхлебнул глоток виски: "Но вы пользуетесь их услугами". Он не захотел поднять перчатку и продолжал прежним тоном: "Мои чувства к вам представляют странную смесь: вы внушаете мне тревогу и интерес. Когда я говорю "тревогу" – я имею в виду себя лично. Вы сейчас в том состоянии духа, когда можно наделать глупостей. И толкнуть на них других. Например, молоденькую, несколько экзальтированную девушку". Я пожал плечами: "Вы ее отец. Следите за ней". Он с минуту глядел на меня, беззвучно смеясь моей наглости. "Зачем вы разыгрываете грубияна?" – "А зачем вы разыгрываете смиренника?" Он перестал смеяться, хотя на губах его еще держалась улыбка. "Потому что в данный момент сила не на моей стороне. Когда у вас будет дочь, вы поймете, как легко ей надувать отца. Я не могу ни сопровождать ее, ни установить за ней слежку, ни посадить ее под замок – так ведь? Да и вообще мне претит стеснять чью бы то ни было свободу". Я звякнул льдинкой о край стакана. "Если не считать углекопов в ваших копях". На этот раз он отставил свой стакан. Хотя он не рассердился, в его улыбке появилась холодная настороженность. "Это вопрос серьезный. Хотите, я организую вам поездку в Вотрэ? Вы побеседуете с моими шахтерами. И спросите у них, стесняю ли я их свободу". – "Как будто они смогут отвечать то, что думают!" – возразил я. В его взгляде мелькнуло удивление. "Вас проведет профсоюзный делегат. Они будут высказываться начистоту". – "Возможно. А как насчет безработицы?" – "То есть?" – "На шахтах нет безработных? Никто не боится оказаться в их числе?" Он больше не улыбался. Выражение его лица стало серьезным, заинтересованным. "Какое-то количество безработных есть всегда. Но я..." "Значит, вы сами понимаете, что ни о какой свободе не может быть и речи".

Несколько мгновений он в задумчивости смотрел на меня. "Гм, – произнес он наконец. – Я не думал, что молодой поэт вроде вас..." – "...может интересоваться социальными вопросами. Успокойтесь. Я не собираюсь встревать в эти дела. Но я ненавижу лицедейство". Он пропустил дерзость мимо ушей. "А политикой интересуетесь?" – "Еще того меньше". Он медленно повертел в руках стакан, потом коснулся его донышком моего колена. "Но она интересуется вами, мой друг. И вы от нее никуда не денетесь". Он прочел в моем взгляде: "Зачем он мне это говорит?" На его губах снова появилась улыбка. "Война начнется в этому году, мой милый".

Шел тридцать девятый год. Война? Я не верил, что она может начаться. Он угадал это по моей гримасе. Он похлопал меня по коленке. "Не сомневайтесь, мой мальчик. Полагаю, вы все-таки кое-что слышали о некоем Гитлере? – Он, кажется, принимал меня за круглого идиота. – Ага, значит, все-таки слышали, – сказал он, обнажив в насмешливой улыбке клык. – Не подумайте, что я нахожу его таким уж опасным. Он способен навести порядок в европейском бараке. Но он слишком нетерпелив. – Он говорил о Гитлере так, как говорят о расшалившемся ребенке. – Никто не собирается вступать с ним врукопашную, но все же, если он будет слишком торопиться... Без драчки не обойтись, и на этом спектакле вы можете оказаться в первых рядах". Протянув ему пустой стакан, я небрежно сказал: "Все это касается только вас". Он взял у меня стакан, чтобы его наполнить. "Что именно?" Я: "Драчка. Это война ваша, а не моя". Он обернулся ко мне: "И не моя. Покачал головой. – Отнюдь не моя. Но я не могу ей помешать, так же как и вы".

Мои приятели с Монпарнаса и я, как все вокруг, рассуждали о Сталине, Гитлере, Судетах, Австрии, Чемберлене и Муссолини, но наши анархистские или, вернее, даже нигилистические убеждения мешали нам вкладывать в свое отношение к этому, как мы его называли, грязному делячеству хоть крупицу страсти. Бенеш, полковник Бек, Риббентроп, Даладье – мы всех валили в одну кучу. И многие из нас готовились дезертировать, если придется взять в руки оружие. Я все еще пользовался отсрочкой, как студент Училища древних рукописей, так что в случае чего у меня было бы в запасе несколько недель на размышление. В эту минуту я услышал голос Корнинского: "Бедный буржуазный мир в полном смятении. Он перестал понимать, кто может его спасти". Но мое терпение лопнуло. "Куда вы клоните?" – дерзко выпалил я. "К моей дочери, – ответил он. – Я боюсь, что она похожа на вас. Если вы воспользуетесь этим, чтобы заставить ее наделать глупостей, а потом разразится война и вы исчезнете, что будет с ней?"

По правде говоря, его слова только подкрепили мои собственные сомнения, но в то же время он подстегивал мою наглость. "Она станет вдовой солдата. Вас утешит, если я на ней женюсь?" Он начал со смехом: "О нет, у меня нет ни малейшего желания заполучить вас в зятья... – И вдруг добавил с неожиданным ударением: – В настоящее время. – Я приподнял брови, но он сразу же переменил тему: – Что вы намерены делать в жизни?"

Он напрямик давал мне понять, что не считает меня гением. Это пробудило мои старые опасения, однако во мне заговорила гордость: "Писать, с вашего разрешения!" Он наморщил нос: "Опять стихи?" Вот скотина! "Нет, роман. Но он придется вам не по вкусу так же, как "Медуза".

– Роман? Вы сказали ему правду?

– Отчасти да. Но главное, отвечая ему так, я как бы и отступал, и одновременно атаковал – "гибкая оборона", как говаривали во время войны. Его вопрос: "Опять стихи?", оживив мои сомнения, ударил меня по больному месту. Мне было трудно продолжать играть роль фанфарона и выступать с позиции силы. А несуществующий роман позволил мне встать в позицию активной обороны.

– Как это несуществующий? Вы же только что сказали...

– ...что я в самом деле начал его писать. По настоянию издателя, а также Пуанье. "Надо ковать железо, пока горячо". На этот раз лучше писать прозу, чтобы расширить тему, советовали они. Перейти от яростного лирического пафоса к целенаправленным разоблачениям, к персонажам, в большей мере одетым плотью. Я засел за работу. Дошел до третьей главы и бросил. Что-то не клеилось. Перо утратило беглость, чернила не были прежним едким купоросом. Перенесенные в прозу, портреты моих героев становились более карикатурными, чем в жизни, я чувствовал, что "пересаливаю". А может, все дело было в том, что я истощил свой порох в "Медузе". Но, само собой, я не заикнулся об этом Корнинскому.

– Однако роман ваш вышел?

Выражение укора, кисло-сладкой иронии собрало морщинки вокруг его глаз и губ.

– Вы же знаете, что нет.

Я составила посуду на поднос и унесла в кухню, чтобы дать Фредерику Леграну возможность перевести дух, собраться с силами. В моем мозгу многое стало уже проясняться. Когда я возвратилась, он не шевельнулся.

– Скажите, это тот Корнинский, что недавно погиб в авиационной катастрофе?

– Нет, вы его путаете с племянником, владельцем домен. Он много моложе дяди, ему было под пятьдесят. А тому сейчас лет семьдесят восемь. Не люблю с ним встречаться: при каждой встрече он липнет ко мне, с тех пор... с тех пор, как умерла его дочь.

На этот раз я была поражена: "Кто умер? – воскликнула я. – Бала?" Он в ответ: "Я тут ни при чем, совершенно ни при чем!" Как поспешно он это сказал!

– Больше того, пожалуй, если бы ее отец... если бы он не наговорил мне тогда... всех этих глупостей о своей дочери, я сам...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю