Текст книги "Красавцы (СИ)"
Автор книги: trista farnon
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
========== 3/13. Фили, Кили, Двалин ==========
– Я уже смогу! Смогу настоящим мечом биться! – с нетерпеливой и требовательной надеждой воскликнул он. – Мистер Двалин сказал, что можно!
Отец засмеялся, отбросил с глаз мокрые волосы.
– Раз мистер Двалин говорит, значит и правда можно!
Фили радостно метнулся в дом и вернулся с коротким мечом, что дядя для него недавно совсем сделал. Отец свою несерьезную деревяшку на железо не сменил, и Фили, обиженно сжав губы, ткнул свое оружие в песок.
– Нечестно будет, у тебя ведь не настоящий меч!
– В настоящем бою тоже справедливости не будет, и враг тебя не пожалеет, если застигнет врасплох. – Фили упрямо молчал, и отец со смехом тряхнул головой и потянулся за мечом.
Зазвенела столкнувшаяся сталь, раз, другой, и еще… Куда ему было до отца, спасибо и на том, что поддавался тот не очень уж явно, и азартный драчливый раж так захватил Фили, что когда отец пропустил его выпад и меч Фили победоносно замер подле его груди, он обрадовался своей победе прямо как настоящей. Отец отбросил свой клинок и поднял ладони – сдаюсь! – а потом вдруг ловко вывернулся в сторону, вырвал из-за пояса нож и поймал им Фили под самое горло – тупой стороной, чтоб ненароком не поранить.
– Так не честно!
– Зато поучительно: оружия много не бывает! – весело отозвался отец.
Фили закусил губу и подцепил мыском сапога отца за ногу, вытолкнув его из равновесия, и с хохотом оба повалились на песок. Неудачно вывернувшийся нож резанул Фили по подбородку, и он ахнул больше от удивления, чем от боли – было не до того.
Победоносно усевшись на ногах отца и весело отпихнув от лица его потянувшуюся промокнуть эту царапину руку, Фили ладонью на манер клинка уперся ему в грудь.
– Сдавайся!
Отец улыбался, глядя на него. Песок шершавым узором налип ему на щеку.
Это был последний их вечер.
Следующий рассвет застал отца и дядю уже в дороге, а вернулся Торин один. Матушка была едва жива, брат плакал, толком и не понимая, и Фили горевал один, наедине со своей памятью, и боялся, что и она тоже уйдет, и раз за разом обдирал от сухой спекшейся корочки тот глупый порез, чтобы с ранкой этой оставалась и память, не заживала, не проходила. Белая черточка вымученного этого шрама давно спряталась под бородой, золотой, как у отца, а горе – под десятками минувших уже лет. А тот вечер остался, и отец тоже.
***
Старший парень изредка водит пальцами по тонкой красной полоске через глаз, а про другие шрамы молчит – зажили и ладно. Кили зато, из-под ворота у которого торчат белым бинты, под рубашку себе заглядывает чаще, чем какая плоская девица, к которой вдруг грудная фея припожаловала. Конечно: ради своей остроухой крали жизни не пожалел, о чем шрамина на груди у него говорит теперь всем и вся, ей в первую очередь, и он теперь в собственных глазах покрасивее будет всех эльфов, вместе взятых. Дурень потому что. Двалин-то знал, что украшают шрамы жизнью, тем, что говорят: вот, и после такого-то я не умер, даже этим меня не убить! Это единственное, что нужно знать и врагам, и друзьям: “что бы ни было – я живу”. Один только шрам был у него для другого.
Нечем было дышать от дыма и смрада, и взгляд задыхался тоже среди гор мертвецов. Глаза Фрерина прозрачно голубели на черно-красном его мертвом лице, совсем не запятнанные смертью. Потому, наверное, Торин не мог никак отвернуться: война носит только два цвета, а здесь будто была еще жизнь. Блестела кольчуга между его пальцами, стискивавшими плечи брата, и лицо блестело мокрым, когда он поднял голову на подошедшие шаги. С него этот бой ободрал слишком много живого мяса: разом ушли и отец, и дед, и брат, только Дис оставалась голубым мотыльком где-то там, вдали от этого зверского пожарища, и он был один, пробит одиночеством этим, будто копьем.
Стиснув зубы, Двалин наклонился и закрыл мертвому глаза, а потом рубанул ладонью по своему клинку, и черная от запекшейся крови, земли и гари кожа брызнула свежим и горячим алым, живым. Он протянул руку Торину.
Тот долго смотрел, не понимая, а потом с хриплым вдохом ободрал ладонь о порванные кольца кольчуги на груди Фрерина и крепко стиснул его руку в своей. Двалин рывком поднял его на ноги, хлопнул по плечу:
– Похороним его как надо.
***
В руках у Тауриэль был лохматый пучок тонколистных травок, и под Горой от них запахло лесом, небом и дождем.
– Рана затянется скорее, – сказала она Ойну, протянув ему свою зеленую ношу.
Старый лекарь хитро прищурился и кивнул на Кили, вытирая руки розовым от крови полотном.
– Сама, может, перевяжешь?
Кили мутило и трясло, есть ему толком не позволяли и шевелиться тоже, а в голове с голоду, наверное, все то темнело, то делалось острым до тошноты, и ему померещилось, что Тауриэль покраснела, а потом он совершенно ясно увидел ее руку у себя на груди, а в глазах ее – страх. И любовь.
Когда Ойн отлеплял присохшую к треклятой ране холстину, от боли было хоть матом лай – казалось, будто все нутро сейчас из дыры под ребрами повылезет, прилипнув к желтым от сукровицы тряпкам, а лекарь только фыркал: раз силы есть на ругань, значит жив-здоров. А теперь его кидало из жара в холод, от мурашек дождем по спине до бредового пекла внутри, и застонать хотелось не то от боли, не то оттого, что боль эта от нее, и он и рад был бы стать живым хоть немного поменьше, чтобы не отзывалось подлое тело уж прямо вот так-то, когда ее пальцы осторожно раздевали его рану, самого сердца касались внутри.
Запах неведомых эльфийских трав наполнил воздух, и все окончательно смешалось у Кили в голове. А когда он проснулся, то рана уже почти не болела, и до тех самых пор, пока Ойн не снял перевязку, он убежден был, что вместо крови-кожи всмятку обнаружится под бинтами белый, сияющий и целительный след ее руки – будто колдовская руна, запечатавшая и сохранившая жизнь в его теле, потому что жизнь эта не ему только нужна теперь, а и ей.
И Кили тер меж пальцами складки рубахи на груди и улыбался, не вспоминая прошлое, а воображая будущее.
Комментарий к 3/13. Фили, Кили, Двалин
Пока трое, но планируются все тринадцать. А может и про Бильбо что-нибудь на ум придет!
========== 4/13. Ори ==========
Красивых девушек много, но ей никто был не чета, а Ори был ей не пара и сам это знал. Но, может, так оно и лучше было: полюби она его – он другим бы занят был, уж конечно, и не написал бы тогда столько стихов да песен, где прожил все то, что мог только вымечтать, а не знать. Песни и стихи красивые были, под стать ей, и пусть ей их показать он никогда бы не решился, ему нравилось думать, что хоть не он сам, а талант его ее достоин. Стихи он вообще писал часто: помнится, Дори в мастерскую подбросил исписанный в рифму пергамент, когда брат на него крепко осерчал, а было дело, другим парням, с мечом дружившим больше, чем с пером, сочинял для их подруг любовные вирши. В тот день Фили пришел как раз за такими.
– Для кого ж это будет? – полюбопытствовал Ори, протянув ему трубочкой скатанный пергамент, и почему-то понял вдруг ответ, еще его не услышав.
– Для Ютты, – назвал Фили то самое имя и взял из его застывшей руки стихотворение.
Не любит он ее, любил бы – свои бы слова нашел, а не чужими пользовался, мелькнуло у Ори в голове, пустой, как колокол, и языком в нем било о гулкие стенки это имя: «Для Ютты, Ютты»… Да не все ли равно? От него-то ей никаких слов не нужно вовсе. Раз уж написал, то почему бы и не отдать? А еще… она тогда увидит его стихи. Пусть не его голос услышит, но слова-то ведь будут его. А Фили красавец и принц к тому же: от него услыхать рифмы про любовь ей будет только приятнее…
Красавец и принц к тому же, а еще с самого детства с мечом в руке, у него нет против такого шансов ни в чем, ни в любви, ни в драке, но это не остановило Ори, когда Фили бросил ему небрежное “Спасибо” и повернулся уходить.
Фили не ожидал удара – только это могло объяснить, каким образом Ори вообще удалось его достать. Никогда зрелище чужой крови не грело его собственную, никогда ему было не стать воином, и в этот раз он тоже не ощутил ни яростной радости, ни отомщенного наслаждения, вообще ничего. Фили, может, и пытался сказать что-то и миром кончить нелепый этот бой, но Ори не слышал, в безысходной отчаянной ярости колотясь об него кулаками, как рыба об лед, за все то, что такие, как Фили, всегда отнимают у таких, как он.
Боли он не почувствовал: просто увидел вдруг испуг у Фили на лице, а самого его кинуло в сторону, и все тихо пропало.
Потом оказалось, он головой об угол стола ударился. Висок как будто птицы расклевали, даже думать было больно. Да и не хотелось. Ничего не хочется, когда не можется надеяться. Разговаривать тоже не хотелось, тем более с Фили, но тот стоял перед его постелью с глупо виноватым видом и говорил глупое:
– Я ведь не знал…
С Юттой его Ори никогда не видел: и правда не любил он ее, выходит. Но и сам к ней так и не пошел. Может, не хотел брать от Фили подачек. А может, ему просто был нужен повод, чтобы от нее отказаться, чтобы поставить точку, навсегда. Наедине с пергаментным листом он был храбрым и искренним, полным веры, чувств и огня, таким, каким сам себя любил. Там, перед ней, он был бы смешным и жалким, неспособным связать и двух слов. Махал знает, может она б его и полюбила, даже таким, вот только сам он – нет. Каждый камень нуждается в своей огранке, и каждое сердце так же. Кто-то являет свою истинную красоту в тысяче граней друзей и любимых, кто-то – в острых линиях своих знаний и дел, а он… Шершавившийся под волосами на виске шрам всегда напоминал ему о его огранке.
И сейчас, за трещавшими под ударами орков дверями морийского зала, готовясь принять последние раны, шрамов от которых уже не останется, Ори дописывал последние строчки на страницах последней книги, со всем на свете борясь, как всегда, пером и пергаментом, и понимал, что тогда не ошибся, все выбрал правильно.
========== 6/13 Бофур, Ойн ==========
– Что, сильно больно будет? – с храбрящимся юморком спросил Бофур, глядя, как Ойн моет руки в замызганном чужими кровями тазу, и стараясь не смотреть на юркое теплое красное, что липко и щекотно сочилось по боку.
– Выдюжишь, – с усталым задором пообещал лекарь. Уж он-то помнил, что выдерживают и не такое.
Огонь – друг, первый и настоящий, и как другу полагается, жесток, а не жалостлив. Ойн о том знал, конечно, вот только сам он предпочитал дружить иначе. Какой же друг станет мучить, когда больно и без того! А парням с раскроенными головами и порубленными ребрами было больно. Фарин-знахарь бестрепетно заливал раны кипящим маслом и прижаривал рассеченную плоть железом алым, как кровь, и юный Ойн молча подавал ему инструменты и тряпки, а по ночам глох от памяти об том крике и вое. Огонь друг, но почему же единственный?
Нужно было пробовать, искать, испытывать, а что он за друг, если другого потчует тем, чего сам испить-то не хотел бы? Руки нужны были для дела, потому их Ойн не трогал и резал себя от колена и вниз (если вдруг что не так – отнять немного придется), а потом зашивал, пробуя разное, от конского волоса до крапивной нитки, от жилки до льна, прикладывал придорожный лист и арнику, заговоренную землю и сосновую живицу, с маковым варевом и летучим меднокаменным маслом… Чему-то худо-бедно научился вот так, но рано или поздно приходит нужда в наставнике, и Ойн знал такого, у кого стоило бы поучиться.
Вот только нравен был Одрин, сын Строри, великий лекарь из Синих гор, ох как нравен. Когда приходила нужда в его деле, творил он истинные чудеса, от самой смерти и то небось мог вылечить. Но явись к нему по другому какому делу – и встретит тебя такой едкий старый сморчок, что как захвораешь – помрешь с удовольствием, только б его не видать. Ойн это знал лучше прочих – которую седмицу оббивал порог лекаря, просясь к нему в ученики, и все без толку.
А потом грянула по весне буря страшная, ветер валил столетние сосны на склонах, и случилось Одрину возвращаться в тот день по топкой лесной дороге. Ему раздробило бедро, нутро помяло и хорошо хоть вовсе не убило. Еле живым домой донесли. Ойн исправно сделал все, как Одрин велел ему, еле говоря сквозь белые от боли губы: все вправил, зашил, перевязал. Кости упрямы как камень, Махал один знает, сживутся или нет, и Ойн предоставил Создателю разбираться с этим и делал то, что мог сам: отпаивал больного мясным взваром и ягодами в меду, на руках выносил его на воздух, следил, чтоб не пошло к постели прикованное тело гнилыми пролежнями, а когда повернуло-таки дело на лад, водил его в баню и позволял строптивому старику самому взбираться на лавку и обливаться водой, а сам сидел напротив, чутко следя, не надо ли броситься помогать.
– Что за зверь порвал? – спросил Одрин, приметив шрамы у него на ноге под завернутой от жары штаниной.
– Да был один. Знанием зовется.
Одрин хмыкнул и ничего не сказал, а на другой день велел Ойну к новолунию прочесть его труд о крови – мол, спрашивать будет строго, как с ученика и положено.
– Из-за шрамов тех решили меня взять? – в радость свою едва веря, спросил Ойн.
Шкуру заштопать – дело нехитрое. Хитрость ведь в том, чтоб душу к ней пришить. А такому без шрамов не научишься, и шрамы те не глазу видны. Но Одрин увидел.
– Нет, не из-за тех, – отозвался он.
Выдюжить можно, конечно, бывало и больнее, но смотреть, как копошится в ране стальной червяк иглы, Бофур ну никак не мог и принялся смотреть в прошлое. Шрамов у него было раньше немного, жизнь не сильно когти об него поточила, и он не очень-то и помнил, который откуда. Голова другим была занята. Но девчонки ведь любят героев, а что за герой без боевых ран?
– Да было дело, разбойники по пути из города, – значительно обронил он, поймав ее вопросительно замерший у него на плече взгляд, и, перебрав в уме все названия оружия позамысловатее, добавил: – Палашом.
Он не очень помнил, что это такое, но слово было похоже на “палача” и потому звучало жутковато. Бердыш еще тоже хорошо – этакое “дыш-дыш-дыш!”, страшно!..
Она расхохоталась и шлепнула ладонью по воде, швырнув в него пригоршню жгуче сверкавшего речного холода.
– Палаш – это меч, великий вояка! А у тебя тут колотая рана была, и неглубокая. Я дочь лекаря, думаешь, не отличу?
Он весело развел руками.
– Я надеялся, моя неземная красота ослепит тебя довольно для того, чтоб ты обо всем позабыла!
– Дурак! – хихикнула она и вдруг посерьезнела. – Думаешь, нам есть дело, кто и чем причинял вам боль, если это была боль?
– Не знаю. Девушки все жестокие!
– Жестокие?
– Конечно! – широко улыбаясь, он смотрел в ее милые серые глаза и отражался в них голой загорелой охрой и растрепанным углем и был уверен, что им обоим нравится то, что они видят. – Я страдаю, а ты смеешься надо мной – разве это не жестоко?
Она снова засмеялась, и щеки ее порозовели. И когда он поцеловал ее, зарылась мокрыми пальцами в его волосы, и ледяные капельки потекли мурашками по его разогретой солнцем спине.
С тех пор он успел заполучить изрядно самых настоящих боевых ран, и от палаша-бердыша там тоже было, наверное (хрен упомнишь, каким железом вся им виданная орочья дрянь машет), и может, они его и украсили, но вот тот, якобы от палаша который, все равно оставался единственным ценным.
========== 8/13. Балин, Глойн ==========
Плечо привычно ныло, который год уже предсказывая грядущую пору гроз. Балин смотрел на разложенную на столе карту, но та, будто топь, не держала шаги его взгляда, и мысли его тонули в былом. Ну и гнусная же погода, Дьюрина ради… В этом все дело. Идет гроза, и грохот ее будит боль в старых шрамах. Он глубоко вздохнул. «Руна К пишется не так» – и Кили послушно царапает пером пергамент, зачеркивая неправильное и записывая по-новому. Вот так и шрамы. Отметины исправленных ошибок. Не так нужно было отбить удар – росчерк стального пера по груди. Не туда нужно было уходить из-под удара – и тянутся кровавые чернила по лицу, капают на шею. Он весь был сплошь измаранный пергамент, бесчисленные ряды исправленных, да не выученных ошибок.
Может, он взялся учить не тот язык?
Казад Дум. Давняя мечта, неприступная и манящая, жестокая, как любая красавица. Он грустно усмехнулся. Вместо красавиц ему тогда виделось, как однажды он войдет в великие морийские врата и обратит в бегство любого врага, что таился там, и этот славный бой он воображал, выходя с другом Гиннаром и братом на учебный бой, а потом был бой настоящий, первый.
Трое верховых против их двоих, пеших. Какими прежде виделись ему битвы – яркими и многоцветными, будто чужеземные шелка… А как просто и грубо все оказалось, как же нище: темный лес вокруг, красно-серая сталь в руках, белые вспышки сталкивающихся клинков кромсают воздух – и все. Годы тренировок вскипели у него в крови, спасительно захватили его и повели, точно марионетку за нитки. В сторону от замаха одного, отбить удар другого, прыжком вперед, под свистящий ятаган третьего – и назад, заслоняя горло и грудь тянущим за собой бусы алых капель клинком. Медленно. Слишком медленно, и тут же могильным вороном на плечо ему – широкое острие топора. Крик – свой и чужие – ржание лошадей, топот, свист ветра… Да, было некрасиво, но громко, как же громко… А потом тишина.
Исходит кровью разрубленное плечо, рукой не пошевелить, а разбойники не шевелятся вовсе, прибитые смертью к окровавленной траве. И Гиннар тоже.
Балин повел плечами, но груз памяти было не сбросить. Старая рана привычно ноет, идет новая гроза… Иль это сам он идет за нею? Ответа не было. Да и может ли он не идти?
Потирая плечо ладонью, Балин поднял от карты глаза и взглянул на Глойна.
– Пойдешь ли со мной, если будет поход?
Глойн долго смотрел на него, вспоминая свое, а потом покачал головой.
***
Балин всегда умен был, а годы из того сковали ему мудрость, ну а Глойн особенно умствовать был не любитель. Жизнь-то простая штука. Война – воюй, пир – пируй, у наковальни с молотом в руках работай, а с девицей пригожей – целуй, и что бы ни делал – делай с радостью, потому как твоя ведь жизнь идет, взаймы взятая у Создателя, и по деньку, по мгновению идет оплата по этому счету. Сыну Глойн так и говорил и коли мог чем, так радовал его. Женушка ворчала – избалуешь, мол, парня, но он только рукой махал и, когда Гимли потребовал пойти кататься на озеро, хотя холодрыга была страшенная, спорить не стал.
– Мальчишки говорят, через все каменюки за раз никто еще не смог перепрыгнуть, – сказал Гимли, когда они спустились к заледеневшему озеру, щетинившемуся торчавшими со дня обломками скал.
Глойн многозначительно усмехнулся.
– Так уж и никто!
Глаза у Гимли загорелись.
– У тебя получалось?
– Конечно получалось. Перед тобой, сын мой, Драконий король пять лет кряду!
Гимли чего-то помрачнел вдруг, а потом воскликнул:
– У меня почти вышло в прошлый раз, я только на последнем упал. Сейчас точно получится, смотри!
И он помчался навстречу каменному гребню, сверкая серебряными молниями коньков. Раз, два, три – ловко, как лосось на речных порожках, он перескакивал один камень за другим, Глойн едва успевал за ним взглядом. Оставался всего один выступ, когда сын споткнулся и упал. Слава Махалу, не на камни, и ушибся не сильно, но лицо его было несчастное.
– Я почти смог, просто повыше прыгнуть надо было, совсем чуть-чуть!.. Эх. Покажи, как ты делал, – смурным голосом попросил Гимли.
Ох давненько Глойн на коньках не стоял, но не сомневался, что запросто справится с драконьим гребнем, как и давным-давно, одетый в память о юности, как в теплые зимние меха. Тело помнило, что нужно делать, и он и оглянуться не успел, как впереди уже выныривал изо льда последний камень. Тот самый, о который Гимли запнулся, потому что ростом еще мал и прыгнул низковато…
Гимли испуганно ахнул, когда Глойн вдруг запнулся коньком о конек и полетел на лед, да так, что на животе проехался чуть не до самого берега. Но когда он подбежал к нему, отец смеялся, вытирая искристое снежное крошево с усов.
– Видать, и Драконий король тоже оплошать может, – сказал он и развел руками. – Извини уж!
Гимли помог ему встать.
– У тебя ничего не болит? – встревожился он.
– Ничуть. Давай, покажи-ка, как надо было с тем последним камнем!
В этот раз все тринадцать камней Гимли перелетел легко, как птица. Отомстил каменному “дракону” за отца? Вдохновился тем, что не удалось у них вместе? Махал его знает, главное, что улыбался сын до ушей, а дома на матушку обрушил захлебывающийся восторженный рассказ:
– Я смог! Даже у Кили еще не вышло ни разу, а он ведь старше! Все тринадцать камней за раз!
Глойн слушал и улыбался. Колено потом еще чуть не год ныло, и брат велел какие-то камни магнитные прикладывать к оставшемуся от красно-прожилистого синяка следу, но оно того стоило.
Оно – да. А вот Мория – вряд ли.
========== 11/13. Дори, Нори, Бифур ==========
– Кому какое дело, что кровь у нас одна? Ты мастер – вот и мастери! Я в твои дела не лезу, что ты-то впился, как клещ?
– Кто пойдет к златокузнецу, чей братец золото ворует? Да все Горы думают, а не соседские ли краденые богатства покупают у меня!
– Все плевали бы на меня, будь ты хорошим мастером!
У любой двери есть слабинка, для каждого замка – своя отмычка, для каждого сердца – своя обида. Дори жил своим делом, а в себе был не уверен – вот она слабина, отмычка, и из-за раскрытой этой двери ринется сейчас глупой брехливою псиной гнев. Это яро будоражило, как бегство от стражи, как тихая поступь в ночи по чужим полам, и Нори ждал с улыбкой злой и острой, как ножик.
Пронзительный дребезг – и острый фейерверк осколков сыплется со стены на пол мастерской. Нори едва успел увернуться. Ну что ж, чужую злость он любил так же, как чужие богатства… Вот только Дори смотрел на него вовсе не зло, и от этого стало вдруг страшно.
– Уходи, – сказал он устало. – Делай что хочешь.
Отвернулся и ушел из мастерской, бросив незаконченную работу и неприбранные инструменты. Нори остался наедине с осколками.
Делай что хочешь. Да он и так делал всегда, что хотел! Но вот теперь, когда Дори ему это разрешил, Нори расхотелось. Для каждого сердца есть своя отмычка, своя обида… Он прибрал осколки, потушил огонь в печи с тиглями, которую Дори бросил горящей, с разложенными рядом инструментами, карандашами и пергаментными трубками набросков. А ведь пожар мог бы быть! Наверное. Избавив их дом от этой угрозы, Нори ощутил странную робкую радость. Решил и инструменты тоже разложить по местам и взвыл от боли, едва взявши первый: зажатая в щипцах проволока оказалась раскаленной и впечатала ему в ладонь красную огненную борозду. Нори шипел от боли и неожиданности, но даже выругаться не мог, не смел – заслужил ведь. Впервые сам виноват. Его не часто, но ловили, и бывало тогда уж куда как побольнее, но кулаки стражи вину в него так и не вбили. Проволока справилась лучше.
Наутро, когда Дори спустился в кухню, семья была в сборе: Ори сидел, вяло возя ложкой по каше в свое тарелке, а Нори с забинтованной рукой подтолкнул к Дори его полную тарелку и пожелал несколько вопросительно:
– Доброго утра, брат.
Дори много раз жег себе руки по неловкости, кончики пальцев точно стекло были – кожа оплавилась гладко, и один шрам от другого там было не отличить. Да это и не важно, покупателю ни к чему знать, что творец его приобретения создал его отнюдь не на одном наслаждении от своих трудов. Не видно было и других шрамов, на памяти его, терпении и покое, которые Нори скреб железными когтями своего злого пренебрежения год за годом. И это тоже не важно – зрелище чужой крови все больше в других будит зверя, а не целителя. Хотя… Накануне ведь все-таки дал слабину, и гляди-ка, зверь кашу сварил. Дори не стал говорить о вчерашнем. С шуршащим хлопком встряхнул вышитую льняную салфетку, застелил ей колени и как ни в чем не бывало взглянул на Нори:
– Налей-ка, будь любезен, чай.
***
Пальцы тянулись к врубленному в лоб шраму, как, бывало, язык все тянется ощупывать сколотый зуб. Странное чувство: тот обломок топора был с ним так долго, что теперь, без него, Бифур чувствовал себя как будто безоружным. Без привычного всегда ходишь по жизни как нагишом. Он привычен был к тому, что братья опекают его, как ребенка, а посторонние смотрят на него разом сочувственно, уважительно и с опаской… Привык быть эдакой руиной героя, на которую поглядишь и не сразу разберешься, что об увиденном думать. Теперь он сам на себя посматривал недоверчиво. Уж слишком странно было через полсотни лет обратно помолодеть. Давно переставшие даваться в руки, одичавшие воспоминания, мысли и знания вломились вдруг в его легкую и нежелезную больше голову, и самая обыденная мелочь обрела вдруг юное, новое очарование… Даже на всеобщем, неродном языке говорилось теперь так здорово и вкусно, что хоть бы и вовсе рта не закрывай. Благо слушатель нашелся.
Резной дракон, разевающий пасть и полощущий крыльями, и луком оружная фигурка в приметном развевающемся пальто пришлись маленькой принцессе Дейла по нраву больше любых других явившихся из-под Горы даров. Раз за разом она поворачивала ключик, и деревянный Смауг падал и падал к ногам копии ее героя-отца, а когда очередной рассказ о далеких землях, гигантских пауках и каменных великанах заканчивался, она неизменно поднимала голову и жадно просила:
– Мастер Бифур, расскажи еще!
Он улыбался, потирая заживший уже лоб, и рассказывал еще, почти что благодарный тому давнишнему орку за его памятку. Эльфы, драконы и горы, конечно, штуки занимательные, но как же славно помнить, что мед, небо и лужи на дороге чудесны ничуть не меньше.
========== 13/13. Торин, Бомбур ==========
Ее пальцы гладят его плечо и грудь, рисуя какие-то узоры.
– Моя бабка колдунья была, хочешь, поворожу, от ран чтобы защищало? – шепчет она, и медовым хмелем пахнет ее дыхание.
У нее были острые скулы и зеленые глаза, а больше ничего колдовского, но они знакомы были и седмицы меньше, а он ее любил. Может, и были в ней чары…
– Себе что ж не поворожила? – Под ладонью его из-под ее левой груди и вверх почти до самого горла тянется глубокий старый шрам.
Она смешливо щурится.
– Зачем бы? Ты смотришь так, как будто тебе нравится!..
Голые ноги ее по-детски в синяках и царапинах, и руки тоже, а ногти лиловые от вчерашней черники, а там, под бледно-зеленой ее расшнурованной рубахой – нежное, сладкое, женское, пораненное этим шрамом, мужским и боевым…
Он стаскивает с нее рубаху и опрокидывает ее на постель.
– Я смотрел не на шрам.
Больше про раны и ворожбу они не говорили, но память о той рисующей ласке ее горячих черничных рук осталась. И теперь, уж сколько лет спустя, когда Ойн промывал ему варжий укус на одном плече, Торин смотрел на другое и слабо улыбался. Сколько уж было битв, сколько ран – а все прошли мимо, не тронули здесь, оставив ему хоть клочок мирной, не замаранной смертью кожи.
Может, и были в ней чары.
***
Готовить Бомбур всегда был большой охотник, справедливо рассудив, что надобно уметь самому делать то, что так нравится употреблять. В народе Махала ведь каждый воин сам себе умеет клинок справить, каждый мастер украшает себя делами собственных рук, так что и тешить себя надо кушаньями собственного приготовления. С детства ему мечталось вовсе не о боевых подвигах, и он стал воякой поневоле, а в душе-то был мастером котла и ложки, кузнецом снеди и ювелиром золотых медов, воеводой чугунков и поварешек.
Как и всякое поле битвы, кухня наградила его своими шрамами. Уйму раз он жег себе пальцы, рот и еще много самых неожиданных мест, натыкаясь на горяченные вертела, неловко опрокидывая на себя котелки, воюя с печной заслонкой и накаляя над огнем решеточку, чтобы припечь сладкое крошево на пирожках. А уж сколько раз пальцы резал – не счесть. Крошил овощи и мясо так быстро, что порой не успевал собственные пальцы выдергивать из-под ножа. Левый средний столько раз по мякоти кромсал, что тот омертвел и потерял чувствительность. Надоело ему чувствовать боль, видать, и это было со стороны пальца очень мудрое решение.
Бомбур ведь видел и Двалина, шрамы которого будто не внутрь него вдавлены, а щетинятся наружу безмолвной угрозой и вызовом – “ну давай, попробуй меня убить!” – и Торина, копившего внутри себя, за семью замками-ранами боль, как дракон – богатства, и молодежь, мечтавшую стальными перьями войны обрасти поскорее, чтоб перед девицами распустить хвост. Сам он принял мудрый совет своего порезанного пальца. Раны неизбежны и значат только то, что ты живешь и шевелишься, пробуешь, делаешь, куда-то идешь. А боль – она и в Хараде боль. Она не возвышает, не учит и не очищает, так что толку обращать внимание, когда можно просто готовить рагу?