Текст книги "Пули летали (СИ)"
Автор книги: Soverry
Жанры:
Короткие любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 1 страниц)
i.
В ноздрях запах пороха, хотя в штабе и не должно пахнуть. Он пиджак отряхивает, слой пепла невидимый, этого слоя пепла не существует. Работа вокруг замирает, вынужденные построения-выправки его раздражают, но так нужно. С высоким постом приходит и необходимость соблюдать все эти формальности; а ему руки тяжелые папки оттягивают.
Освещение керосиновое в основном, штаб больше на бункер походит; но за несколько дней отсутствие света не кажется больше чем-то неестественным. Не пугает, не раздражает. Света просто нет, а он все так же просыпается в пять утра, ложится спать в двенадцать. Вроде даже умудряется высыпаться; с холодной уверенностью и расчетом отдает распоряжения по защите штаба, по защите корпуса, по хлипкой, почти не существующей безопасности отрядов, выброшенных на фронт в сотне километрах.
Ее приводят ровно на пятый день пребывания в штабе.
Вталкивают в его кабинет, толкая в плечо. И сначала он видит военную форму, по-солдатски прямую спину (от удара в плечо она не падает, лишь вперед на пару шагов), а потом из волос выскальзывает шпилька, слишком громко ударяет об пол и звенит, и он видит длинную прядь светлых, практически белых волос.
– У нас в отряде проститутка завелась, сэр.
– Паскуда, я тебе мозги вышибу, – она замахивается; и он не видит ладонь, он видит кулак и по жесту понимает: она знает, как бить. Ее скручивают, а до него слова доходят с опозданием на секунды полторы.
– Еще до вас было постановление не отправлять проституток…
– Вот говноед, – у нее смех хриплый, будто прокуренный. – Я солдат, сукин ты сын.
– … в горячие точки, мужикам не до этого, а гражданские жертвы нам не нужны. Трибунал соберется за пару часов, но нужно прямое распоряжение.
– Под трибунал за то, что я отдаю долг своей стране? Блядский кусок дерьма, вы все здесь сукины дети! Вы даже ножа в руках никогда не держали!
Она вывернуться пытается, ударить, но бьет только по ногам, вызывая простое противодействие – ее швыряют вперед, он смотрит пристально, непроизвольно из-за стола встает, когда она едва ли не головой в этот стол прилетает.
– Мы решим вопрос до трибунала, – просто и ясно.
У нее глаза разного цвета – это первое, что он замечает, когда она поднимает голову, встречаясь с ним взглядом. И запекшаяся кровь на виске. Тонкие губы, сжатые в жестокую линию.
– Из всей вашей вшивой своры никто не видел кровь. Если вы не хотите защищать свою страну и мир, то это сделаю я.
Он рукой жест делает, чтобы вошедшие солдаты их оставили. И тихо закрытая дверь совсем не меняет ее тона и жесткости во взгляде.
– Если сражения за свою ебаную страну приравниваются к проституции, то я буду последней блядью. Собирайте свой ебучий трибунал!
Он руки на груди складывает. Смотрит на нее и ничего не говорит. Пять секунд, десять. Она взглядом начинает бегать по его лицу, по пространству вокруг. Понять не может, где реакция. Где то, ради чего ее сюда притащили.
– Нет, ты продолжай. Мне правда интересно послушать.
И после паузы:
– Женщина с оружием в руках – это что-то новое.
– Зато я не ссаный трус, сидящий за столом в теплой комнате, когда дети и старики умирают.
У него на губах улыбка, а смех выходит непродолжительным, но почти что добродушным. И от этого на ее лице еще больше непонимания.
– Созывай свой сраный трибунал.
– Оружие в руках научилась держать, а субординацию не соблюдаем? Женщина и война – вещи несовместимые.
И это злит только сильнее; она по столу руками ударяет, хватает резко за рубашку. Быстрее, чем он успевает среагировать прикладывает его головой о стол, к шее перьевую ручку прижимает.
Он только смеется.
– А ты хороша.
– Я могу тебя убить, никто даже спасти не успеет. Знаешь, сколько времени нужно на смерть от повреждения сонной артерии? – хватка у нее крепкая, совсем не женская. И он почему-то совершенно верит в ее слова, но не пытается сопротивляться. – То-то и оно. Женщина может быть не только шлюхой на войне.
Чувствует, как перо ручки давит на шею; и совсем четко понимает, что, если бы она и правда хотела, она бы это сделала.
– За предательство родины и расстрелять могут, – произносит и взгляд на нее скашивает.
– Плевать. Это вы предаете родину, а не я.
– Я не пущу тебя под трибунал.
– Что?..
– Я не пущу тебя под трибунал. Если хочешь, можешь закончить начатое.
И она медлит всего несколько секунд; а потом выпускает.
Он поднимается, поправляет на себе рубашку и руку к ней протягивает открытой ладонью. Она перьевую ручку лишь сильнее сжимает, он снова смеется. Губы растягиваются в широкой улыбке, и он смеется.
– Меня обыскали, изъяли все оружие. Поэтому это – мой гарант безопасности, – говорит она. – От скотов, считающих, что на войне женщина может быть только блядью.
Чем больше она говорит, чем больше времени проводит в этом помещении, слабо освещенным керосинками, тем больше он видит – у нее такой внутренний стержень, что многим солдатам до нее не дотянуться, как бы ни старались.
Он за стол садится и рукой указывает ей на стул напротив.
Опаски не видит. Страха не видит. У нее взгляд прямой и уверенный в себе.
– Я постою.
– Имя у тебя есть? – спрашивает.
– Зачем тебе?
– Я тебе все же жизнь спасаю; хотелось бы помнить, кто останется у меня в долгу.
– Джека.
ii.
Каждая шавка в штабе ее знает. У нее выправка солдатская, мужская походка и прямой взгляд, с насмешливой ухмылкой. Уверенность в себе на грани с самоуверенностью; плевать на прострелянный бок, на лице никакого выражения боли. Ранения затягиваются, характер не ломается.
Он не списывает все на еще несколько встреч после первой, списывает все на войну; списывает все на затхлое одиночество.
По обнаженной спине ее гладит, она за челюсть кусает ощутимо, а потом смеется.
– Видимо, шлюхой я все же стала. Так скоро начнут говорить в штабе.
– Оставайся, – он произносит это тихо, как будто сам не хочет слышать. – Тебе не нужно подставляться под пули, оставайся здесь.
Она от груди его отталкивается, подскакивает с кровати. И руки на груди скрещивает; у нее тело подтянутое, у нее тело сильное. Ничем не похожее на тех девчонок, которых он видел, которые были с ним. И взгляд резко жесткий, раздраженный.
– Мне уподобиться тебе? Жалкому трусу, который ничего тяжелее ручки в руках не держал? Ты даже крови никогда не видел! И это ты будешь говорить мне про «подставляться под пули».
Он молчит, на бок переворачивается, смотрит на нее и молчит.
Он не рассказывает ей о том, когда сам в руках держал ружье. Он не рассказывает ей о том, как давно и почему пересел за бумажную работу. Он не рассказывает ей о том, как потерял единственную любимую женщину в своей жизни.
Он позволяет говорить ей.
– Я никогда не стану отсиживаться в стороне, – шипит она.
– Ладно.
– Ладно?
– Ладно.
Он ближе к стене двигается, освобождая для нее пространство на кровати.
– Жалкий трус может убедить тебя поспать часа два до того, как ты снова будешь защищать свою страну?
Она возвращается в кровать на жесткий матрац не сразу, гасит керосиновую лампу и не говорит, что на самом деле у нее презрение к нему больше показное, чем настоящее. (Он бы мог воевать за свою страну; но они тут оба в общепринятые нормы не вписываются, если так посмотреть.)
Целуется до болящих губ, раскусанных в кровь, за волосы на себя тянет и в кожу, в щеку практически выдыхает совсем беззвучное «жалкий трус»; его руки на теле работают каким-то успокоительным для адреналина, что вечно в крови херачит. Спокойный взгляд заземляет, о какой-то простой жизни напоминая, если не думать о войне, если не думать о долге. Если не цепляться за него, расписываясь в том, что минуты слабости все же существуют.
Он ее в обнаженное плечо целует, и она мысленно повторяет себе, что все это – просто война. А во время войны люди всегда совершают отчаянные, глупые поступки; во время войны и любить выходит проще, отчаяннее. Быстрее.
– Знаешь, каково, когда пули летают вокруг? – спрашивает она тихо, телом прижимаясь к телу рядом.
– И каково?
– Страшно до ужаса просто, – она ему в кожу смеется, он улыбается, пальцами волосы ее с плеч в сторону убирает.
Однажды война закончится, и они оба друг о друге не вспомнят даже.
Поэтому она уходит после того, как он засыпает. Поэтому она всегда уходит после того, как он засыпает. Отец учил, что любовь – язва; любовь – чума. Отец бил ее ремнем по голому телу, пьяно орал, что она сможет стать лишь портовой шлюхой, и пил, пил, пил. И сдох до начала войны.
И она сдохнет.
Все сдыхают.
Но до того, как сдохнет, хотя бы сможет что-то изменить. Хотя бы сможет защитить тех, кто сам себя защитить не в состоянии.
Связываться с начальником штаба в планы не входило; как и получать от него эти укоризненный взгляды всякий раз, когда ловит пулю.
iii.
День начинается на часа полтора раньше из-за очередной горячей точки, где начинается стрельба без предупреждения. Он не бреется, не ест и не пьет даже воду, одевается за минуту, если не быстрее и за координацию берется моментально. Мозги работают в усиленном режиме, стресса никакого, только усталость слишком ощутимая; он не думает о том, что спал всего два часа.
И только спустя час понимает, где именно начались боевые действия.
Тот самый отряд, тот самый разбитый лагерь, где ночует она. Где ночевала и сегодня.
Спокойствие титаническое, мысли в голову совершенно никакие не лезут. Почему-то он привык уже в ней не сомневаться; почему-то ему кажется, что уж там-то точно ничего не случится. Уж если кто и пройдет всю войну, то это она.
С кучей ранений, с боевыми шрамами, возможно с пулей, которую вытащат из нее, которую она будет носить на цепочке на шее; но такие, как она – поразительно живучие.
Он не переживает за нее даже. Выдыхает, когда поступает информация, что стрельба прекратилась. Матерится и рукой бьет по столу, когда слышит, что почти весь отряд положили. Но все еще не думает о ней; только раздражается от того, что из этого сражения свои вышли пораженными, а не победителями.
Потому не сразу понимает, о чем речь, когда к нему входит один из подчиненных и в сторону его отводит.
– Чего там еще?
– Она мертва, сэр.
– Кто «она»?
– Она, сэр. Девчонка в мужских штанах.
Осознание бьет спустя три с половиной секунды, и он просто взгляд на говорящего переводит и тупо смотрит на него.
– Соболезную, сэр. Нам пока не удалось найти ее труп, но вероятность того, что она мертва крайне велика. Сослуживец говорит, что видел, как она поймала несколько пуль сразу и упала.
Дальше он не слушает.
Дальше и не нужно по сути.
Девчонка умирает настолько обыденно и просто, а у него даже язык не поворачивается называть ее девчонкой. Просто пулю под ребра, другую в желудок. Просто перепачканная кровью одежда и лицо все в крови.
И он плюет за здравый смысл, на все попытки отговорить его. Лезет туда, куда еще несколько дней после военных действий лучше не лезть. Рискует своей сраной шкурой, лишь бы просто вытащить ее труп. Лишь бы убедиться, что это именно она умерла, а не какая-то другая в мужской форме, не какая-то с теми же принципами.
В голове все так же стоит ее «жалкий трус», пока он ищет длинные светлые волосы, пока переворачивает трупы, пока просто ищет ее.
Ищет и никак не находит.
Нужный труп находится почти на самом закате. И у нее глаза широко открыты, а у него ступор полный, у него неверие во взгляде, в движениях. И он не понимает до конца, что это она, она мертвая, мертвая, мертвая, как и все вокруг.
Такие, как она, просто не умирают.
Такие, как он, умирают за день до конца войны, получая пулю в затылок, практически в упор. Быстро, не успев осознать.
Без могилы, без памяти, без близких, которые могли бы присутствовать и помнить.
iv.
Линкольн смотрит спокойно и слишком безэмоционально, стоя посреди главного зала. Никаких приветственных речей, никакого самолюбия. Он по взглядам окружающих понимает, что они знают, кто он и зачем приехал в Институт.
Спокойствие нарушается лишь на секунду, когда он вдруг обрывает собственную фразу, обращенную к одному из охотников, сидящих за панелью наблюдения. В поле зрения попадают светлые, практически белые волосы. И странное ощущение узнавания.
– Мне нужны отчеты за последний месяц, – говорит, переводя взгляд с нее. – Записи с камер внутреннего и наружного наблюдения.
Он в работу погружается и совершенно забывает об этом странном эффекте узнавания, вдруг на пару секунд ударившего в самый мозг. У него целый бардак на новом рабочем месте, у него поручение от Конклава; у него банально – желание закончить со всем и уехать отсюда как можно скорее, лишь бы не чувствовать на себе эти вечные презрительные взгляды. В лицо никто не решается презирать, только в спину.
Линкольн погружается в работу сразу же, не раздумывая.
И мысленно обещает себе, что здесь его интересует только работа.
(Как будто в Идрисе его интересовало что-то другое.)
Он вспоминает о ней только тогда, когда она за один вечер умудряется нарушить порядка десяти законов, а все окружающие смотрят на нее, как на героиню.
Линкольн не злится. Линкольн просто не до конца понимает, что же в ней такого, что ее репутацию нарушение закона не просто не портит, а словно бы даже полирует.
Джессика Вэйланд закидывает ноги в грязных берцах на его лакированный стол, откидывается на спинку стула и коротко усмехается.
– Дай угадаю: ты отдашь меня под трибунал.
– Назови хотя бы пару причин, почему не должен.
– Я спасла этот сраный Институт.
И это звучит так твердо, так уверено, что он будто бы теряется на несколько секунд.
– Ты можешь отдать меня под трибунал, Бранвелл, – говорит она. – Меня осудят, возможно даже казнят. Пострадает мой парабатай. И в случае следующего нападения Валентина вы просто сдадитесь все, потому что будете следовать каждой букве закона, который никак вас не защитит. Или же ты можешь промолчать. Прикинуться слепым. Скажем, тебя не было в Институте. Или ты спал. Или любая другая причина. Никто не пострадает, я все так же продолжу делать все возможное, чтобы защитить Институт, Конклав и весь сумеречный мир, а ты будешь держать рот на замке и никогда и никому ничего не скажешь.
Он не знает, почему отпускает ее из кабинета, обещая ей самую суровую выволочку. По сути, лишь подписывает запрет на покидание здания в течение недели. И это все.
Она ограничивается домашним арестом, он так и не понимает, почему не докладывает до нее.
Линкольн отчетливо видит, что у Джесс есть стержень.
А еще то, что она подозревает его в предательстве. Не доверяет. Кусается и всячески отрицает тот факт, что, по сути, каждый раз, когда он не доносит на нее, он спасает ей жизнь.
Ощущение того, что он ее знает возвращается снова.
Лишь единожды, но слишком верно.
Посреди ночи, когда они пересекаются в пустом тренировочном зале, когда она бьет грушу голыми руками, даже не замотав их в бинты, когда у нее на костяшках кровь проступает.
Когда она вдруг оборачивается и говорит:
– Ты чертова канцелярская крыса, Бранвелл.
Когда она говорит:
– Ты хоть знаешь, что значит война?
Когда она смотрит ему прямо в глаза и говорит:
– Ты ничего тяжелее ручки в руках не держал.
Она говорит:
– Я видела смерть в сантиметрах от себя.
И когда она вдруг начинает рыдать, когда у нее дыхание становится свистящим, а он сам молча тянет ее в объятия, то в голове откуда-то выстраивается это ощущение знакомости. Когда она рыдает ему в грудь (а завтра, разумеется, станет все отрицать), во рту выстраиваются такие простые слова.
– Все будет хорошо, Джека. В этот раз ты не умрешь.