Текст книги "Кома"
Автор книги: SevenSever
Жанр:
Классическое фэнтези
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Миша с трудом разлепил сонные веки, непослушные глаза, пару раз моргнув, смежились вновь. Перед мысленным взором поплыли образы, смутные картины, но какой-то омерзительно-дребезжащий звук вновь вырвал сознание Михаила из мира сонных грёз. «Светает» – печально констатировал Миха (как его раньше называли друзья, которых мишина супруга Света именовала не иначе, как «дружками»). Тусклый утренний свет ещё не взошедшего солнца был как будто заодно с препротивными звуками, доносившимися со стороны злополучной коммунальной кухни. Свет и шум безжалостно развеивали клубы сладкой дремоты, вновь выбрасывая мишину личность в неприглядную реальность комнаты триста двенадцать в коммунальной квартире номер семь с половиной в доме двести тринадцать дробь два, литера А, строение один, по неуютной обветшалой и какой-то запущенной улице с сюрреалистичным названием «улица имени Серпа и Молота». Так как подлинных имён данных прекрасных орудий тяжёлого труда никто (почти) не помнил, а также из-за редкостной извилистости узкой улочки и преобладания коммуналок в окрестных домах, местные жители прозвали её Серпентарием.
Михаил, недовольно кряхтя встал, пошатываясь добрел до бутыли с водой, и, подставив под носик ручного насоса розовую кружку с надписью «Наташа», пару раз с усилием надавил на поршень. С утробным бульканьем в чашку плюхнулось некоторое количество жидкости. Гадостный звук не утихал. Миха с самыми недобрыми намерениями побрел по бесконечным полутёмным коридорам коммуналки, пытаясь на слух определить источник раздражителя. «Так, дверь в комнату Говядин, нет, не отсюда». Говядинами соседи называли семью Николая Бойковича и Мальвины Степановны Телковых. Коля Говядина работал на мясокомбинате, и, выпивши, любил рассказывать леденящие кровь истории об этом загадочном предприятии, а Мальвина торговала мясом на небольшом рынке, совсем невдалеке от дома. Из их троих детей, двумя младшенькими – школьниками Филей (Филиппом) и Алей (Алевтиной) семейство Говядин вполне могло гордиться. Но вот старшая дочка – студентка Алёна, предала семейные ценности Телковых, и «ударилась» (по меткому выражению Мальвины Говядины) в какое-то радикальное вегетарианство. Мальвина, пожалуй, что и небезосновательно, бранила мужа за то, что он с детства подрывал хрупкую психику девочки ужасающими рассказами о зловещем мясокомбинате.
Нетвёрдой походкой Миша шёл дальше. Металлическая решётчатая дверь в комнату Романюк была завешена потрёпанной занавесью, немного недостававшей до края. В просвет Миша успел разглядеть видавший виды диван мрачно багрового цвета, и полные вековой тоски глаза Глаши – Глафиры Баровны. Когда-то молодая семья Романюков получила хоть и крохотную, хоть и лишённую окон, но свою, отдельную от родителей и целого табора прочих родственников, комнатку в доме, который ещё тогда в ближайшие пару лет вроде как собирались расселять. За прошедшие годы у Жанна Рустемовича и Глаши родилось, и уже практически выросло двое детей. Романюки было смирились с непростыми жилищными условиями, привыкли ко всем коммунальным «радостям», встроились в сложную схему вражды и союзов между соседями. Но одной грозовой весенней ночью, когда потоки ливня яростно хлестали по не слишком целой крыше, и тонкими печальными струйками стекали по стенам квартир с верхних этажей на нижние… Так вот именно в эту неспокойную ночь у семьи Романюков буквально земля ушла из-под ног. Сначала в их скудной каморке всё начало как-то нехорошо дрожать и гудеть. Глаша, бабка которой, по слухам, была настоящей ведьмой, принялась что-то шаманить, даже попробовала изобразить древний и весьма гнусный семейный ритуал, передававшийся в их роду из поколения в поколение, но тщетно – на утро Романюки проснулись уже в подвале. Суеверный ужас Глафиры никогда бы не умалился, но в итоге всё же выяснилось, что комната Романюков, в которой до них сменилось множество жильцов на поверку оказалась лифтом.
Дом, который на протяжении всей своей истории был поделён на коммунальные квартирки, комнатки, комнатушки и комнатёнки, при строительстве задумывался как дорогой и престижный. В планировке этого дома были светлые просторные помещения, широкие лестницы и большой лифт (к которому по тем временам полагался еще и лифтёр). Но в вихре перемен состоятельные жильцы так и не въехали в предназначенные для них фешенебельные апартаменты. Дом заселялся и доделывался впопыхах, после революции, обширные "барские" покои разделялись на скорую руку возведёнными перегородками, всюду нарезали квадратные метры на новые комнаты. Та же судьба постигла и ту небольшую тёмную клетушку, которая, впоследствии досталась в пользование семейству Романюков. За всё это время лифта в данном помещении так никто и не опознал.
Однако, обезумев ли от коммунального быта, или просто поржавев и обветшав, лифт-инкогнито, на старости лет зажил своей жизнью. Он опускался, поднимался, останавливался надолго или мотался туда-сюда без устали, вызывая у Романюков приступы морской болезни. Безо всяких видимых причин, будто подчиняясь неведомой, и, похоже, враждебной клану Романюков, воле. По коммуналке поползли слухи о якобы виденном кем-то призраке лифтёра, который так ни разу и не запустил лифт (по крайней мере, при жизни). Злые языки (а в коммунальных условиях, таковые исторически численно преобладали) поговаривали, будто призрак лифтёра шастал в дождливые ночи по бесконечным коридорам и закоулкам и наипечальнейшим голосом звал лифт по имени "Гена".
Не исключено, конечно, что подобные слухи происходили из не слишком надёжного источника в зеленовато-бледном лице наркомана Птолемея Шмякина. Комната Птолемея располагалась в тёмных недрах Хромого тупика. Он жил в непропорционально длинном, узком тоннеле, светом в дальнем конце которого служила остеклённая дверь на балкон. Логово Толика Мякиша, как называли наркомана его товарищи по дурманному поприщу, вид имело мрачный и запущенный. Вдоль стен была расставлена многочисленная мебель, оставляя свободным лишь узкий проход-лаз. Шкафы, комоды, бескрайние пыльные книжные полки, хранившие богатую библиотеку, собранную ещё Сергеем Сергеевичем, батюшкой наркомана Птолемея. Сергей Шмякин по профессии был обычным советским инженером, а по призванию – астрономом-любителем. Это хобби занимало поистине центральное место в его жизни. Именно оно сподвигло Сергея Сергеевича дать своему единственному сыну столь незаурядное имя, жизнь мальчику, надо заметить, отнюдь не облегчавшее. Маленький Птолемейчик рос воспитанным, начитанным, хотя и несколько нервным ребёнком. Его тётя Тамара Шмякина, жившая в соседней комнате с тремя детьми и четвёртым мужем, говаривала «племяша Птолемяша по кривому коридору пошёл, да ещё и не в ту сторону». Рано лишившись родителей, Птолемей открыл для себя многие ранее незнакомые стороны жизни, одним словом, пустился во все тяжкие и некоторые особо тяжкие.
Слева от Миши что-то глухо рухнуло, будто уронили мешок с мукой. Миха с опаской заглянул в Хромой тупик, откуда донесся звук, на секунду заглушивший гадкое дребезжание, сотрясавшее слух и нервы несчастных жителей «комы», как местные называли коммунальную квартиру. На изрытом выбоинами и вмятинами полу Хромого тупика лежал, постанывая, Птолемяша, а над ним, сгибаясь от хохота, роняя слёзы, и хлопая себя по тощим ляжкам, возвышалась Дуремара. Дуремарой соседи называли Марину Дурову, разделявшую с Птолемеем жильё и пагубные пристрастия.
– Падшая женщина, стерлядь жёванная, что ржёшь, выдрядь ежовая, думаешь, пал Птолемей и не восстанет, не прострёт свою десницу к твоей ушмыганной носопырке?
Дама, продолжая заливаться хрипловатым смехом, выдавила:
– Я падшая? Сам навернулся, – она опёрлась о стену, обессилив от несколько неадекватного хохота, отдышавшись, продолжила, – куда там «восстанет», блин, десну он… – тут она вновь забилась в истерике.
«Милые бранятся, третий не лезь» – подумал Михаил, внимательно глядя под ноги, обходя Хромой тупик. Пакостное дребезжание приближалось. Двустворчатые двери кухни были распахнуты. Местами на них были видны бесчисленные слои краски разных лет и оттенков. Верхний слой был грязно-жёлтым.
В большой унылой коммунальной кухне, уставленной столами, разномастными табуретами, варочными плитами, отарой холодильников разных размеров с одним обязательным атрибутом – с замком, не было никого, кроме Дрючихи.
В коммунальной квартире счастливо жилось, казалось, лишь тараканам и старухе Дрючихе, также известной как Андрюченко Декадация Ивановна. Создавалось впечатление, что своим долголетием она обязана бесконечным пакостям, козням, сплетням, склокам и сварам, которые бабка Дрючиха организовывала с завидной энергией и энтузиазмом. В данный момент, Декадация Ивановна измельчала в чудовищно огромном блендере какую-то массу отвратительного цвета, смердящую то ли прачечной, то ли авто мойкой, с лёгкими оттенками амбре скотного двора.
– Ну, баба Декада, ну шмель вам в ухо, пять утра, суббота, что ж вам неймется-то, загрызи вас клоп? Уже пол часа как ведьмачите и шапоклячете! – с досадой вспоминая оставленное ложе, прокряхтел Миша.
Бабка Дрючиха, удостоив Михаила лишь мимолётного презрительного взгляда, не вынимая из зубов папиросы, хриплым базарным голосом заорала:
– А тебе-то чего, жертва ветеринара, это у вас, у трубозвонов выходной, у меня «кажный» день – «будень». Дожила бабушка, чтобы «всяка» плесень шелудивая мне «указки строила». Да баба Декада в этой «коме» с сорок седьмого года держит всё, а вот те нате, вылупонь позавчерашняя будет мне выговоры выговаривать!
Дрючиха продолжала, не унимаясь. Она вошла в раж, сотрясала кулаками, взывала к упырю Вове, у которого она ещё в своей далёкой юности «отжала» сначала угол, а потом и всю его жилплощадь, сжив со свету Вову с помощью чеснока, гороха и сквернословия. Миша устало опёрся о дверной косяк.
«Она готовилась, всё в точности по её плану» – вяло ворочались усталые мысли в его голове.
Миша и Света Скворцовы в Серпентарии были новичками. Они полтора года как переехали из своего родного городка, тихого, бедного, но уютного и неспешного, в поисках новых возможностей и работы, за которую платят. Арендуя за достаточно немалую сумму комнатку в «коме», коммунальный быт они сначала представляли себе в несколько более радужных тонах. Отрезвление было стремительным и безрадостным. На родине они успели познакомиться на новогодней вечеринке, потерять спьяну номера телефонов. Вновь встретиться через общих знакомых (город был совсем маленьким, знакомы были почти все). Провстречавшись месяцев пять, стали вместе жить, а вскоре сыграли свадьбу – шумную, провинциальную, многолюдную, с дальней роднёй и ближними соседями в качестве гостей. Свадьба, вопреки слабым надеждам молодых, обернулась лишь расходами, деньги (внезапно) кончились, и молодожёны отправились покорять мегаполис. Ну или хотя бы то, что им тогда представлялось мегаполисом. Мише было двадцать семь, Свете – двадцать пять.
Тем временем, в голосе Дрючихи начали появляться высокие нотки, и её скверный крик стал напоминать звук бормашины. Миху так и передёрнуло: он с детства боялся зубных врачей и высоты.
–Михаил, Михаил, ну вы, право слово, как вчера на свет появились, – глубоким бархатистым басом неспешно проговорил вошедший в кухню Лев Брониславович.
Лев Тишкин неспешно прошёлся по кухне, полностью игнорируя не прекращавшую голосить бабку Декаду. Он достал из кармана длинного махрового светло-зелёного халата связку ключей и открыл замок на одном из холодильников.
– Повторюсь, Михаил, вы как будто первый день на нашем коммунальном курорте, – невозмутимо продолжил Тишкин, слегка усмехнувшись, – пора бы уже усвоить, молодой человек, что для Декадации Ивановны, для этой коммунальной гарпии, этой кухонной фурии, скандал – истинный праздник, более того скажу, это её природная стихия.
Лев Брониславович вальяжно достал из холодильника бутылочку минералки, приложил холодное стекло ко лбу, а бабка Дрючиха, будто поперхнувшись собственной бранью, подавилась и сипло лающе закашлялась.
Выходя из кухни, Тишкин отхлебнул ледяной воды, и изрёк:
– Видите, Михаил, как нечисть кухонную от правды корёжит.
Лев Тишкин был высоким полным человеком лет сорока пяти. Его густую шевелюру изрядно тронула седина, а на высоком лбу пролегли заметные морщины. Среди женской части «комы» он пользовался определённой популярностью, и жил жизнью скромного сибарита. Ко всему прочему. Лев был ещё и художником. Часто, затянувшись длинной резной трубкой, он сиживал на балконе перед мольбертом в ожидании вдохновения. Однако, муза слишком редко посещала Лёву, и даже плоды тех редких посещений почти вовсе не продавались. По четвергам Лев Брониславович вел детский кружок рисования, а по вторникам посещал баню. Лиза Тишкина, лёвина супруга работала младшим менеджером в компании с совершенно непроизносимым названием, свободное время посвящала домашнему хозяйству и воспитанию единственной дочки старшеклассницы Маши. Семья Тишкиных занимала «целых две комнаты», в одной из которых был прекрасный просторный балкон, за что Тишкины были люто ненавидимы бабкой Дрючихой и Одноглазым Пью.
Одноглазым Пью в «коме» называли Гарнюка Елистрата Сидоровича. Это был старый нарушитель коммунального спокойствия, насквозь пропитанный алкоголем, табаком и ненавистью ко всему сущему. В молодости Гарнюк отслужил три года на флоте, где заработал узнаваемую, хотя, в его случае, и несколько нездоровую походочку, нежную привязанность к жидкости (в особенности, спиртосодержащей), привычку курить самокрутки и морскую болезнь в хронической форме. Переносить общество трезвого Гарнюка было тяжело – он бесконечно повторялся, вязко перебирал в памяти унылые или безобразные события бедовой молодости, проклинал электрика Медведева, соседей по «коме», мичмана Полканова или «судью Яшку», де сломавшего Гарнюку молодость, желая им всяческих несчастий и всевозможные корабельные принадлежности в самые неожиданные части тела. Впрочем, трезвым Гарнюк почти не бывал. Пьяный Гарнюк был просто невыносим. Выпив рюмку он начинал чудовищно картавить, стукал иссохшимися кулачками по столу и вопил на всю округу "Да, я Гар-р-рнюк, да я пью!". Собственно, поэтому его и прозвали Пью. Свой левый глаз Елистрат Сидорович потерял много лет назад, причём каждый раз, напившись хмельного зелья, он начинал угнетать и без того сумеречное сознание собутыльников новой версией истории об утрате ока. То он рассказывал, как лишился органа зрения на флоте, напоровшись на рыбу-пилу при нырянии, уже на следующий день он расписывал, как в колонии, на лесоповале сосновый сук сделал его инвалидом. Зимою, на его глаз якобы покушалась сосулька, По субботам – пробка от шампанского. В грозовые дни – градина. Под Новый год – морковка снеговика. Осенними ночами – подзорная труба. Тёмными безлунными вечерами – вампир в образе летучей мыши – глазосос (либо сосоглаз – тут у "Сидырыча" были разночтения). Четырнадцатого февраля – стрела из лука. Если заканчивалась выпивка – указательный палец мичмана Полканова. Когда у Гарнюка случалась депрессия (обычно от тоски по чьему-нибудь благополучию), роковой удар наносила горящая самокрутка, спьяну сунутая Гарнюком не туда, да и не тем концом. У многих было подозрение, что последняя версия была самой правдивой. Пью носил на пострадавшем глазу черную повязку, которая, вкупе с его испитой тощей небритой физиономией и потёртым растянутым, похоже никогда не стираным тельником, создавала образ одновременно зловещий и комичный. Казалось, по какой-то иронии, столько злости было заперто в таком тщедушном и ненадёжном сосуде. Как говорила Томка Шмякина «Беззубой собаке уже не до драки, росли б зубы снова, загрызла б любого». Впрочем, хрупкость его телесного сосуда, не мешала Одноглазому Пью пакостить по мелочи, и, в меру собственных скромных сил, портить жизнь соседям по «коме». Одеянием, помимо ветхой тельняшки, Гарнюку служили неопределенного цвета треники, растянутые на коленях, и самостоятельно укороченные латаные валенки. Своим экстравагантным видом Пью напоминал постмодерновый гибрид зомби и домовёнка.
Излюбленным развлечением «Сидырыча» было пугать полночных прохожих в левом Ёшкином проходе – узком длинном коридоре, куда выходила дверь крохотного логова Одноглазого Пью. Стоило какой-нибудь одинокой дамочке или припозднившемуся мальчугану рискнуть проложить свой маршрут через левый Ёшкин проход, где было всегда темно, грязно, и стук шагов зловеще отражался от каменных полов, уходя куда-то в недоступную взгляду мрачную высь… Так вот, заслышав припозднившегося путника, всё гарнюково тельце приходило в напряжение. Затаив дыхание он поджидал жертву, и, когда таковая проходила мимо, дверь Одноглазого Пью со скрипом распахивалась, и окрестности оглашали душераздирающие вопли, усиливающиеся гулким эхом. «Крысы сухопутные, багром вас чесать, якорную цепь тебе на шею, топают, топают хлеборезы копчённые, как пародисты в самоволке, мандаринить ёлки драные. Ишь, пиявки пресноводные, стали щербать палубу ластами, карпы двуглазые! Да, я Гар-р-рнюк, да, я пью!» Ну так или примерно так. Достаточно долго подобным образом Пью пугал всех подряд, отчего левый Ёшкин проход, имевший и без того худую репутацию, многие, если была возможность, обходили стороной. Дни безмятежного злодейства Гарнюка длились вплоть до инцидента с электриком Иваном Медведевым.
Ванька Медведев был невесёлым, несколько хмурым, хотя и вовсе не злобным мужиком лет сорока. Он работал электриком в местном ЖЭКе, и единственный во всём Серпентарии имел хоть отдалённое представление об особенностях здешней чрезвычайно запутанной электропроводки. Медведев любил рыбалку, и вот уже более двадцати лет нёс нелёгкое бремя ежедневного общения с собственной супругой Галюней.
Галюня Медведева, в дни буйной юности получившая нежное прозвище Галлюцинация, к сорока годам обзавелась сыном Антоном, тридцатью лишними килограммами, хронической мигренью и чрезвычайно непростым нравом. Галлюцинация работала парикмахершей и носила пугающе огромную причёску из окрашенных то в один, то в другой самый причудливый цвет волос. Ванька подозревал, что постоянное использование химических средств по уходу за волосами, и ежедневное сооружение на голове то ли мини версии Пизанской башни, то ли макета дирижабля, слишком негативно влияли на его супружницу. «Галька!» – говорил он, – «ты тыкву-то побереги, это ж слабое звено в твоём случае. Сейчас опять пестицидами обольёшься и чупакабру на башке изобразишь, а потом жбан болит, и злющая ходишь, как скипидару напилась». В ответ Галюня только скверно и грязно бранилась.
Пару лет назад, на двадцатилетие свадьбы, Галя всеми правдами и неправдами убедила мужа отметить знаменательную дату совместно в Египте, а вовсе не так как хотел Ванька – порознь – он на рыбалке, она у своей мамы. В «тёщехранилище» – как говаривал Иван. Стараясь, не «ударить в грязь лицом» и «не позориться перед басурманами», Галина сотворила на собственной главе незаурядный шедевр парикмахерского искусства. Да, жутковатый, да непропорционально огромный и даже чуть зловещий, но шедевр. Шевелюра её была с помощью всевозможной химии (а, Ванька подозревал, что и не без участия чёрной магии) уложена в нечто напоминающее гигантский кокон или плетённую из прутьев клетку. Порою казалось, что внутри этого таится что-то недоброе, готовое в любой момент вырваться наружу.
Перед посадкой на самолёт, на таможенном контроле, служебная собака, натасканная на поиск чего-то запрещенного (чего именно, Медведевы так и не узнали) обратила на Галлюцинацию особенно пристальное внимание. Животное сперва долго разглядывало это нечто, в тайне надеясь, что внутри «этой фиговины на голове у тётеньки» спрятано что-то вкусненькое. Затем пёс начал осторожно принюхиваться к Галюне. Но могучая причёска Медведевой, кажется, наполовину состояла из химических компонентов, чего чуткий собачий нос совершенно не выдержал. Псина дважды звонко чихнула, и, скорчив брезгливую физиономию, залилась пронзительным истеричным лаем. "Медведева Галина Даниловна?"– осведомился встрепенувшийся крепкий человек в форме с хмурым прыщавым лицом, – "пройдёмте на личный досмотр".
Как рассказывала потом плачущая Галя: «Сначала полчаса ждали какого-то мужика, сапёра, что ли. Он мне по причёске чем-то поводил, спицами волосы потыкал, и свалил. Потом эти сволочи искали там» – она указала толстым пальчиком на остатки былой роскоши на своей голове, – «оружи-и-е», – тут она вновь забилась в рыданиях, – «а когда не нашли, начали срезать кусками в поисках наркоти-и-иков!» В итоге, после пары часов досмотра, Галю отпустили с извинениями. Почти лысой. Горемычную Галлюцинацию (а она и вправду в этот момент напоминала плод наркотического бреда) встретил уже совершенно пьяный Ваня.
Несчастная чета Медведевых таки села на следующий самолёт и всё же добралась до родины фараонов. Но настроение было испорчено бесповоротно. Галька целыми днями валялась на песке, скрывая клочки обезображенных волос под пышным париком, а грустные карие глаза – за тёмными очками. Она боролась с мигренью и депрессией с помощью шведского стола, бренди и кальяна. Вид пирамид напомнил несчастной Галюне о её былой расчудесной шевелюре. Казалось, даже сфинкс злорадно усмехался, глядя на неё. Ваня тоже был не в восторге от времяпрепровождения в отпуске. В номере он старался бывать пореже, чтобы не выслушивать не слишком трезвые стенания Гали по поводу её потерянных волос. Иван проводил почти всё время на пляже. Пару раз, записавшись на дайвинг, и будучи поражён пестротой, яркостью и разнообразием подводной живности Красного моря, Ваня весь остаток отпуска сокрушался «Эх, сюда бы мой спиннинг!». Одним словом, отдых в Египте для Медведевых был запоминающимся.
По возвращении, Галлюцинация (а, увидев её без парика, соседи по «коме», снова вспомнили это давнишнее прозвище), начала усиленно отращивать волосы (не без применения нелюбимой Ваней и таможенной собакой химии), дабы поскорее соорудить новую версию чудесной, хотя, и несколько чудовищной причёски.
Одним вечером жаркого летнего дня, Иван возвращался с работы не в настроении. Какие-то злодеи стибрили больше полусотни метров кабеля, и Ваньке с напарником пришлось весь день трудиться в зловещем Агеевом переулке. Переулок этот был совсем небольшим и тупиковым. Узкий проезд меж высоких домов, выходящий на улицу имени Серпа и Молота, он носил бесчестное имя Анастаса Агеева, местного поэта-частушечника, выдающегося собирателя матерного фольклора и стеклотары. Человек это был действительно незаурядный. Когда уже в глубокой старости, в конце восьмидесятых, заслуги Анастаса Всесрамовича были наконец-то оценены по достоинству, интервью у фольклориста взять так и не удалось. Поговаривали, что диктофоны выходили из строя от речей Агеева моментально, а на киноплёнке (как, впрочем, и в зеркале) Всесрамыча было почти не видно.
После того, как Безымянный тупик был переименован в переулок Агеева, на стенах домов загадочным образом стали появляться бранные надписи, зарифмованные в до безобразия скабрезные частушки. Но это было относительно безобидной аномалией бывшего Кривого тупика. Ходили упорные слухи, что в шестидесятые в Кривом располагалась некая секретная лаборатория. Так это или нет, едва ли кто достоверно знал, но, тем не менее, со временем в будущем Агеевом переулке стали замечать «странных собачек». «Собачки» эти отчего-то появлялись только по ночам, передвигались на задних лапках, и пронзительно-заунывно выли на луну. К концу девяностых «собачки» изрядно обнаглели, и в беззвёздные ночи появлялись даже на Серпентарии, и, периодически, покусывали запоздалых одиноких прохожих. Одним из первых покусанных был стилист Самуил Раков.
Однако, нравы в стае оборотней (да-да, это были именно оборотни) с годами менялись. Вой их был теперь не таким леденящим душу, а даже немного гламурным. Они начали следить за собой, извели блох, подкрасили коготки. Впрочем, после произошедших метаморфоз, местные жители стали бояться оборотней пуще прежнего. А в Агеевом переулке на стене дома таинственно появилась новая надпись. Выглядела она приблизительно так: «В переулке у Агея, Даже оборотни – геи, И, похоже, дед Агей Тут единственный не гей». Приблизительно.
Не удивительно, что после целого дня работы в столь малоприятном месте, которую едва успели закончить к закату, Иван Медведев был угрюм, раздосадован и подавлен. Он уныло брёл домой по нескончаемым лабиринтам «комы», предвкушая узреть супругу в скверном настроении, и в облаке токсичных веществ. К просторной комнате Медведевых, разделённой шкафами на две половинки с границей ровно по центру единственного окна, можно было пройти двумя путями. По крайней мере, Ванька знал только два. По правому Ёшкиному проходу, и по левому Ёшкиному проходу.
Оба этих мрачноватых коридора получили своё неофициальное название по имени легендарной самогонщицы Ефросиньи Вакханалиевны Заворотнюк-Недоливаевой, в определённых кругах известной, как бабка Ёшка. Ёшка варганила белесую мутноватую спиртосодержащую жижу с загадочной рецептурой и неповторимо зловонным душком, а так же приторговывала ею, кажется, около полувека. И, невзирая на более, чем почтенный возраст, оставлять своего асоциального занятия не планировала. Жила бабка Ёшка в большой тёмной комнате, в которой было лишь одно окно, да и то выходило в сумрачный коридор. Через это оконце, жрица самогоноварения продавала страждущим (а таких было немало) своё колдовское зелье в не слишком чистых стеклянных, либо мятых пластиковых ёмкостях. Жилище Заворотнюк-Недоливаевой располагалось тактически чрезвычайно выгодно: одна его дверь выходила в левый Ёшкин проход, а вторая – в правый. Имея столь ощутимое преимущество и возможность свободного манёвра, Ефросинья Вакханалиевна без труда скрывалась от правоохранителей или народных дружинников в те далёкие годы, когда бабку Ёшку ещё пытались кое-как притеснять.
Машинально Иван свернул в левый Ёшкин проход (так было чуть ближе), и почти сразу наступив на что-то скверное и достаточно скользкое, Ваня опрокинулся и ничком растянулся на грязном полу. «Да ёшкин кот, зачеши твою кукушку!» – разразился бранью электрик Медведев, потирая рукой ушибленный затылок. Нужно заметить, что у Ёшки котов была целая дюжина, все как один угольно-чёрной масти, все с миловидными мордочками и стервозно-мстительным нравом. Ёшкины коты вели вольный образ жизни, возвращаясь в комнату к хозяйке либо от бескормицы, либо скрываясь от праведного гнева кого-нибудь из жильцов. Стащить что-нибудь съедобное с коммунальной кухни, партизанить у огромного аквариума дяди Гриши, устроить ночное сафари на грызунов в подполье, или романтическую тусовку с серенадами на чердаке – это были излюбленные занятия ёшкиной стаи. Ходили слухи, что дворничиху Людмилу Едокову, прозванную в «коме» Людоедой за склочный характер и лёгкое человеконенавистничество, ёшкины коты и вовсе довели до умопомешательства.
Рассказывают, что Люда Едокова долгие месяцы всячески притесняла ёшкину живность – гоняла котов метлою, препятствовала их разудалому робингудству на кухне, почти извела крыс и мышей, серьёзно сократив разнообразие ежедневного меню кошачьей банды. В конце концов, Людоеда накликала на кошачьи головы живодёрню. Благо, ёшкины коты, наученные годами непростой жизни в «коме» успели вовремя скрыться. Месть хвостатых пройдох была изощрённой. Хмурой мартовской ночью под дверью в комнату дворничихи раздалось разудалое пронзительное мяуканье. Людоеда явно была на чеку, и стремглав вылетела в коридор, сотрясая в поднятой руке метёлкой и призывая все возможные несчастья на кошачьи головы. Ёшкины кошки бросились наутёк, однако, оставаясь в пределах видимости своей супостатки. Почуяв, что вот-вот накроет всю кошачью бандгруппу, Людоеда опрометью неслась по «коме», и, в пылу погони, выбежала на улицу, как была в одном халате. Преследование продолжилось по тёмной мостовой Серпентария. Потом злокозненные кошки, а за ними, и ослепленная жаждой мести (в стремлении смести с лица земли ненавистных зверьков) Людоеда, на полном скаку завернули в недобрые трущобы Агеева переулка.
Той же ночью ёшкины коты благополучно вернулись в «кому», а вот Люду нашли только утром. Продрогшая, она обнимала метлу, и бесцельно скиталась по улице, повторяя отстранёно, ни к кому не обращаясь «кошечки… собачки… дед Агей!». На последних словах несчастная судорожно вздрагивала. Рассказывали, что в психдиспансере, где Люда провела какое-то время после ночных похождений в Агеевом переулке, с её уст периодически срывались крайне скабрезные и непристойные частушки.
Медведев встал, отряхиваясь, и вспоминая бабку Ёшку со всеми её питомцами вкупе самыми нелестными словами. Прихрамывая, Иван продолжил свой путь домой. Надо ли говорить, что после всего пережитого за этот нескончаемо долгий день, Ваня вовсе не обрадовался, когда дверь слева от него со скрипом распахнулась, и в левый Ёшкин проход с криками и хулою вывалилось хронически нетрезвое тельце Одноглазого Пью, сжимающее в редких зубах смердящую самокрутку.
– Шароварить вас на камбузе, колоброды штопанные! Топают, топают, топают, крысиное вымя! Прочубучаться, выпруться и копытищами бороздуют, борзошлёпы перегнойные. Курьи гланды вам на завтрак, рыбьи уши – на обед! Я Гар-р-нюк! Я пью!
Однако, Иван Медведев не оробел и не растерялся. Демарш Пью стал последней каплей, переполнившей почти бездонную чашу ваниного терпения. В его унылом взгляде вспыхнули недобрые огоньки. Иван схватил Гарнюка за шиворот и молча нанёс ему пару увесистых тумаков. Но неожиданно ловкий и вёрткий одноглазый дебошир проворно вывернулся, и практически на четвереньках бросился бежать обратно в спасительную комнату, по пути потеряв левый валенок. Медведев механически подхватил гарнюкову «черевичку», и, охаживая «Сидырыча» его же обувью по тощей спине, ринулся вслед за ним. Затем, подхватив среди гарнюкова хлама обрезок трубы, Ваня подпер ею дверь в комнату Одноглазого Пью снаружи. В левом Ёшкином проходе на миг воцарилась тишина. Медведев шумно выдохнул, будто по волшебству вновь став самим собой – унылым и измотанным, он повернулся и двинулся домой.
Гарнюк же, выждав минут десять, начал горланить, временами подвывать и тщетно пытаться выбраться из импровизированной темницы. Рассказывают, что Пью освободил его собутыльник Вася-Петя лишь на третий день, когда Пью уже сорвал голос, изрядно одичал и слегка обезумел. С тех пор Елистрат Сидорович опасался безалаберно выскакивать в левый Ёшкин проход и пугать всех подряд. Теперь он долго и внимательно выглядывал, подбирая жертву побезопаснее, и навеки люто возненавидел электрика Медведева.