Текст книги "Непрошеная повесть"
Автор книги: Нидзё
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
– Жаль, что так мало! Вот бы еще послушать!
Я наблюдала беспечную жизнь блестящего императорского двора, и на сердце у меня было мрачно, я даже раскаивалась, что приняла приглашение и приехала на этот праздник. Голос государя, декламировавшего стихи, все еще звучал у меня в ушах, пробуждая воспоминания. Я слышала голоса, объявлявшие о начале игры в мяч, но решила не ходить и осталась в отведенной мне комнате.
Я сидела одна, когда неожиданно явился мой дядюшка Такаёси с письмом от государя. «Полно, уж не ошибка ли это?» – удивилась я. Однако Такаёси чуть ли не силой вручил мне послание, и я прочитала:
«Не писал я тебе
и встреч не искал, полагая,
что сумею забыть…
Почему же за все это время
от тебя не слышал упрека?
Я не в силах забыть тебя. Прошло уже столько времени, но, увы, сердце мне не подвластно. О, если бы встретиться вновь сегодня ночью и забыть страдания разлуки!»
Я ответила:
Верно, ведомо вам,
что живу я, обет не исполнив,
и поныне в миру -
лишь о том скорблю и печалюсь,
год за годом сетую горько…
Вечером, когда час Петуха был уже на исходе и я собралась было прилечь отдохнуть, государь неожиданно посетил меня.
– Я еду кататься на лодке. Поедем с нами! – сказал он. У меня вовсе не было настроения для подобных забав, и я не двигалась с места, но государь настаивал. – Переодеваться не надо, это платье сойдет… – сказал он, помогая мне потуже завязать пояс моих хакама.
Я. удивилась: с каких пор он вновь стал так нежен и внимателен ко мне? Однако едва ли минутный порыв мог искупить страдания, что довелось мне испытать за два года. И все же, понимая, что дальше противиться не пристало, я утерла слезы и последовала за государем. Уже смеркалось, когда мы сели в лодку и отчалили от Рыбачьего павильона.
Сперва в лодку взошел наследный принц с дамами – госпожой Дайнагон, госпожой Уэмон-но-ками, госпожой Ко-но-Найси. Все они были в полном парадном одеяний. Оба прежних государя сели в маленькую лодку, и я в своем незамысловатом наряде – трехслойном косодэ и всего лишь в одном верхнем одеянии и парадной накидке – последовала за ними, но затем принц пригласил меня в свою лодку, и я не посмела отказаться. В лодки погрузили музыкальные инструменты. Вскоре к нам присоединилось еще несколько маленьких лодок с придворными. Дайнагон Кадзанъин играл на флейте, наследный принц на лютне, госпожа Уэмон-но-ками – на цитре, еще двое вельмож отбивали такт на большом и малом барабанах. Исполнялись те же пьесы, что мы слышали днем в павильоне Мёон-до, а потом еще «Синие волны морские», «Бамбуковая роща» и «За гранью небес». Некоторые мелодии повторялись многократно – так они были хороши. Господин Канэюки продекламировал китайские стихи: «Кто тот умелец, кто вырезал формы этих причудливых гор вокруг?…», а государи Камэяма и Го-Фукакуса продолжили: «О, как изменчив их облик…» Так прекрасно звучали в лад их голоса, что даже духи вод, должно быть, внимали в немом восторге.
Когда лодки отплыли достаточно далеко от Рыбачьего павильона, взорам открылось ни с чем не сравнимое зрелище: мшистые ветви столетних сосен, переплетаясь в вышине, живописно свисали над гладью дворцового пруда. Казалось, будто мы вышли в открытое море и плывем по безбрежной равнине вод. «Словно две тысячи ри [99] за кормой…» – переговаривались вельможи, а государь Камэяма сложил первые строки стихотворения-цепочки:
Будто меж облаков,
летит по волнам белопенным,
вдаль стремится ладья…
– Ты поклялась больше никогда не брать в руки музыкальных инструментов и, конечно, ни за что не коснешься струн, – обратился он ко мне, – но, надеюсь, твой обет не помешает тебе слагать стихи…
Мне очень не хотелось участвовать в сочинении стихов-цепочек, но все же я добавила две завершающие строки:
беспределен, как даль морская,
век преславного государя!
Вельможа Санэканэ продолжил:
Древних в том превзойдя,
воздаем мы усердно и щедро
государю хвалу…
Томосаки закончил:
не померкнет слава вовеки,
божьим промыслом осиянна!
Наследный принц подхватил:
Пусть гряда за грядой,
к девяноста стремясь, набегают
волны славных годов -
Государь Камэяма:
хоть от века столь многотруден
скорбный путь наш в земной юдоли!…
Я продолжила:
В сердце скорбь затаив,
дано нам терпеть злоключенья
и обиды копить…
– Знаю, знаю, какую боль ты затаила в сердце, – сказал государь и закончил стихотворение:
проливая горькие слезы
в час предутренний под луною…
– В этом упоминании о рассветном месяце есть какой-то особый смысл? – поинтересовался государь Камэяма.
Меж тем совсем стемнело. Прекрасно и увлекательно было наблюдать, как дворцовые смотрители разжигают там и сям костры на берегу, чтобы направить лодки к берегу. Наконец мы пристали у Рыбачьего павильона и все вышли на берег, хотя были, пожалуй, не прочь покататься еще. Казалось бы, люди должны были понимать, как грустно на сердце у меня, влачащей такие безрадостные, горькие дни, но никто не обратился ко мне со словами участия и привета – наверное оттого, что дворцовый пруд совсем не походил на Небесную реку, на берегах которой встречались влюбленные звезды…
На следующий день всеобщее внимание привлек военачальник Киёнага из свиты принца. Его синий с красноватым отливом кафтан на голубом исподе был сплошь покрыт вышивкой, изображавшей сосновые ветви, увитые гроздьями глициний. Такой наряд, равно как и подобающая манера держаться, вызвали всеобщее одобрение. Только было отправили его посланцем ко двору императора, как, разминувшись с ним, из дворца к наследнику прибыл от имени императора посол Тадаё Тайра. Я слышала, что на этот раз госпожа Омияин преподнесла императору лютню, а наследнику – японскую цитру. Состоялась также раздача наград и званий. Государь пожаловал Тосисаде Фудзивара старший четвертый ранг второй степени, а наследник пожаловал Корэскэ Тайра старший пятый ранг второй степени. Вельможа Санэканэ Сайондзи уступил полученную в награду лютню офицеру дворцовой стражи Тамэмити, кроме того, этому Тамэмити был пожалован младший четвертый ранг первой степени. Было много и других наград, все и не перечислить.
После отъезда наследника все кругом погрузилось в тишину. Государь собрался посетить усадьбу вельможи Санэканэ Сайондзи, несколько раз приглашали и меня, но я отказалась, ибо понимала, что, куда бы ни ехать, моя печальная участь всегда будет со мной, и на сердце у меня было горько.
Свиток четвертый
Я покинула столицу в конце второй луны, на заре, когда в небе еще светился бледный рассветный месяц. Робость невольно закралась в сердце, и слезы увлажнили рукав, казалось, месяц тоже плачет вместе со мной; ибо так уж повелось в нашем мире, что, покидая дом свой, никто не знает, суждено ли вновь вернуться под родной кров…
Вот и Застава Встреч, Аусака [100]. Ни следа не осталось от хижины Сэмимару [101], некогда обитавшего здесь и сложившего песню:
В мире земном,
живешь ли ты так или этак,
что во дворце,
что под соломенной кровлей, -
всем один конец уготован…
В чистой воде родника увидала я свое отражение в непривычном дорожном платье и задержала шаг. Возле родника пышно расцвела сакура, всего одно дерево, но и с ним было жаль расставаться. Под деревом отдыхали путники, несколько человек верхом, с виду – деревенские жители. «Наверное, тоже любуются цветением сакуры…»
Горных вишен цветы!
Вы, точно суровые стражи,
сердце приворожив,
стольких путников задержали
на Заставе Встреч – Аусака…
Вот, наконец, Зеркальная гора, Кагамияма, и дорожный приют Зеркальный. По улице, в поисках мимолетных любовных встреч, бродили девы веселья. «Увы, таков обычай нашего печального мира!» – подумала я, и мне стало грустно. Наутро колокол, возвестивший рассвет, разбудил меня, и я вновь отправилась в путь, а грусть все лежала на сердце.
Я к Зеркальной горе
подхожу с напрасной надеждой -
разве в силах она
вновь явить тот нетленный образ,
что навеки в сердце пребудет!…
…Дни шли за днями, и вот я добралась уже до края Мино, пришла в местность, именуемую Красный Холм, Акасака. Непривычная к долгому странствию, я очень устала и решила остаться здесь на целые сутки. При постоялом дворе жили две молодые девы веселья, сестры, родственницы хозяина. Они играли на лютне, на цитре и обе отличались, таким изяществом, что напомнили мне прошлую дворцовую жизнь. Я угостила их сакэ и попросила исполнить что-нибудь для меня. Старшая сестра стала перебирать струны, но печальный лик и слезы, блестевшие у нее на глазах, невольно взволновали меня – казалось, в судьбе этой девушки есть нечто сходное с моей собственной горькой долей. Она поднесла мне чарку сакэ на маленьком подносе и стихи:
Не любовь ли виной
тому, что от бренного мира
устремилась душа?
Если б знать, куда улетает
струйка дыма в небе над Фудзи!…
Я никак не ожидала увидеть в этой глуши столь изысканные стихи и ответила:
Дым над Фудзи-горой,
прославившей землю Суруга,
вьется ночью и днем
оттого, что огнем любовным
неустанно пылают недра!…
Мне было жаль расставаться с обеими девушками, но долго оставаться здесь я не могла и снова пустилась в путь.
У прославленной переправы Восьми Мостов, Яцухаси, оказалось, что мосты исчезли, вода тоже давно иссякла. Впрочем, ведь я тоже отличалась от странника из «Повести Исэ» – он был с друзьями, а я – совсем одинока [102].
Как лапки паучьи,
на восемь сторон расползлись
печальные думы -
и следа не осталось нынче
от Восьми Мостов, Яцухаси…
Придя в край Овари, я прежде всего направилась к храму Ацута. Еще не входя в ограду, я вспомнила, как покойный отец, в бытность свою правителем здешнего края, возносил в этом храме молитвы о благоденствии на ежегодном празднестве в восьмую луну и в этот день всегда дарил храму священного коня. Когда отец слег в болезни, от коей ему не суждено было исцелиться, он тоже отправил в дар храму коня и шелковую одежду, но по дороге, на постоялом дворе Кояцу, конь неожиданно пал. Испуганные чиновники поспешно отыскали в управе края Другого коня и поднесли храму; узнав об этом, отец понял, что бог отвергает его молитву… Да, о многом вспомнилось мне при виде храма Ацута, невыразимая грусть и сожаление о прошлом стеснили сердце. Эту ночь я провела в храме.
Я рассталась со столицей в конце второй луны, но, непривычная к странствиям, не могла идти так быстро, как бы хотелось; наступила уже третья луна, когда я, наконец, Добрела до края Овари. Месяц ярко сиял на небе, мне вспомнились небеса над столицей – в лунные ночи они были точно такими, и чудилось, будто дорогой сердцу облик все еще близко, рядом… Во дворе храма деревья сакуры сплошь покрылись цветами, как будто нарочно приурочив к моему приходу пышный расцвет. «Для кого благоухают эти цветущие кроны?»– думала я.
Край Наруми в цвету!
Небо вешнее скрывшие вишни…
Но пора их пройдет -
и предстанут в зелени вечной
криптомерии прибрежных кроны.
Дощечку с этими стихами я привязала к зеленой ветке криптомерии.
Я решила остаться здесь на молитву и провела семь дней в храме Ацута, затем снова пустилась в путь, уходя все дальше и дальше вдоль песчаной отмели Наруми. Оглянувшись, я увидела окрашенную в алый цвет величественную ограду храма, смутно видневшуюся сквозь весеннюю дымку, и не смогла сдержать слезы тоски о прошлом.
Бог пресветлый Ацута, яви милосердье свое, снизойди же к молитвам бедной грешницы, что по свету ныне в черной рясе влачится!…
* * *
В конце третьей луны я пришла в Эносиму. Никакими словами не описать красоту здешних мест! На одиноком островке посреди безбрежного моря было много пещер, я остановилась в одной из них. Здесь подвижничал монах, преклонный годами, похожий на отшельника-ямабуси [103], много лет истязавший плоть ревностным послушанием. Жил он в хижине, сплетенной из бамбука, оградой служили туманы, все было просто, грубо, но в то же время изысканно и прекрасно. Отшельник оказал мне гостеприимство, угостил разными моллюсками. В свою очередь, я достала веер из заплечного ящичка, с каким ходят все богомольцы, – ящичек несла моя спутница [104], – и подала ему со словами: «Это вам привет из столицы!»
– Ветерок давно уже не доносит в мое жилище весточки из столицы, – сказал он. – Но сегодня мне кажется, будто я повстречал старинного друга!
В самом деле, я тоже испытывала сходное чувство. Больше ни о чем мы не говорили.
Сгустилась ночь, все отошли ко сну, я тоже легла, подстелив дорожную одежду, но не могла уснуть. «Далеко зашли, как подумаешь!…» [105] Тайные слезы увлажнили рукав, я вышла из грота, огляделась – кругом клубились туманы. А когда ночные тучи рассеялись, взошла луна, поднялась высоко, озарив ясные, чистые небеса, и я почувствовала, что, поистине, очутилась далеко-далеко, за тысячи ри от дома. Позади, где-то в горах, раздавался тоскливый крик обезьян, и столько грусти было в их голосах, что я с новой силой ощутила неизбывное горе. За тысячу ри осталась столица, я пришла в эту даль в надежде, что странствие поможет избавиться от душевных страданий, исцелит тоску, одиночество, но, увы, горечь нашего мира настигла меня и здесь…
Пусть жилище мое
из щербатых досок криптомерии,
на сосновых столбах
и с бамбуковой шторой у входа -
но вдали от соблазнов мира!
* * *
Наутро я вступила в Камакуру. В храме Высшей Радости, Гокуракудзи, священнослужители ничем не отличались от своих собратьев в столице, это было приятно, рождало чувство близости, я наблюдала за ними некоторое время, а потом поднялась на перевал Кэхайдзака. Оттуда открылся вид на Камакуру. В отличие от столицы, когда смотришь на нее с Восточной горы, Хигасияма, улицы здесь уступами лепятся по склону горы, жилища стоят тесно, как будто кто-то битком набил их в каменный мешок, со всех сторон людей окружают горы. «Что за унылое место!» – подумала я, и чем больше смотрела, тем меньше хотелось мне на время остаться здесь, отдохнуть на покое после утомительного пути.
Дойдя до побережья, именуемого «Юйнохама», я увидала Тории, Птичий насест [106], – большие храмовые ворота – вдали виднелся храм Хатимана. Известно, что бог Хатиман поклялся взять род Минамото под особое покровительство. «Судьба привела меня родиться в этом семействе, за какие же, хотелось бы знать, грехи, свершенные в былых воплощениях, ныне впала я в такое убожество, скитаюсь, как последняя нищенка?» – теснились мысли в моей душе. Когда в столице я молилась в храме Ивасимидзу, просила благополучия отцу в потустороннем мире, оракул возвестил мне: «Если хочешь покоя и счастья отцу в загробной жизни, твоя просьба будет исполнена в обмен на счастье в нынешнем земном существовании!» О нет, я не гневаюсь на священную волю бога! Я написала и оставила в храме клятву, что не буду роптать, даже если придется стать нищенкой, протягивать руку за милостыней. Говорят, что Комати [107] из рода Оно, не уступавшая красотой принцессе Сотори [108], на закате дней прикрывала тело рогожей, скиталась, как нищая, с корзинкой для подаяний. «И все же, – думалось мне, – она горевала меньше, чем я!»
Прежде всего я пошла на поклон в храм Хатимана, что на Журавлином Холме, Цуругаока. Храм сей даже прекрасней, чем обитель Хатимана в столице, на горе Мужей, Отокояма, оттуда открывается широкий вид на море. Да, можно сказать, там есть на что посмотреть! Князья-даймё [109] входили и выходили из храма в разноцветных военных кафтанах, белой одежды ни на ком не было. Куда ни глянь, взору представлялось непривычное зрелище.
Я побывала всюду – в храмах Эгара, Никайдо, Омидо. В долине Окура проживала некая госпожа Комати, придворная дама сёгуна [110], она состояла в родстве с моим троюродным братом Сададзанэ и, стало быть, доводилась родней и мне. Она удивилась моему неожиданному приезду и пригласила остановиться у нее в доме, но мне показалось это неудобным, и я нашла кров поблизости. Госпожа Комати заботилась обо мне, то и дело осведомляясь, не терплю ли я неудобств. Утомленная трудной дорогой, я решила провести здесь некоторое время на отдыхе, а меж тем человек, который должен был проводить меня дальше, в храм Сияния Добра, Дзэнкодзи, в горном краю Синано, в конце четвертой луны неожиданно заболел, да так тяжело, что лежал без сознания. В полном замешательстве, я не знала как быть. Когда же мой проводник понемногу оправился от болезни, свалилась я.
Ко всеобщему испугу, больных теперь стало двое. Но врач нашел мою болезнь неопасной. «Из-за непривычно тяжелого путешествия обострился ваш давнишний недуг…» – сказал он; однако было время, когда мне казалось, что конец уже недалек. Не описать словами робость, охватившую душу! Бывало, в прежние времена, если случалось мне заболеть, хотя бы вовсе не тяжело, к примеру – простудиться, подхватить насморк или почувствовать легкое недомогание больше, чем два-три дня, – тотчас же посылали за жрецами Инь-Ян, призывали врачей, отец жертвовал в храм коней и разные сокровища, хранившиеся в нашей семье. Все суетились вокруг меня, со всех четырех сторон света раздобывали разные редкостные лекарства – померанцы с Наньлинских гор или груши с хребта Куэньлунь [111], и все для одной меня… Теперь все изменилось: много дней пролежала я, прикованная к постели, но никто не взывал к буддам, не молился богам, никто не заботился, чем меня накормить, какими лекарствами напоить, я просто лежала пластом, в одиночестве встречая утро и вечер. Но срок каждой жизни заранее определен; видно, час мой еще не пробил, я стала постепенно выздоравливать, но была еще так слаба, что не решалась продолжать странствие и лишь бродила окрест по ближним храмам, понапрасну проводя дни и луны, а тем временем наступила уже восьмая луна.
* * *
Утром пятнадцатого дня я получила записку от госпожи Комати. «Сегодня в столице в храме Хатимана в Ива-Симидзу праздничный день, – писала она. – Отпускают на волю пташек и рыбок [112]… Наверное, вы мысленно там…» Я ответила:
Для чего вспоминать
о храмовом празднике светлом
мне, ведущей свой род
от корней самого Хатимана,
мне, блуждающей скорбно по свету?…
Госпожа Комати тоже ответила стихами:
Уповайте в душе
на милость богов всемогущих -
вняв усердным мольбам, боги
вам пошлют избавленье,
утолят мирские печали!
Мне захотелось посмотреть, как отмечают этот праздник здесь, в Камакуре, и я пошла на Журавлиный Холм, в храм Хатимана. Присутствовал сам сёгун; хотя дело происходило в провинции, все было обставлено очень пышно. Собралось много даймё, все в охотничьем платье, стражники-меченосцы в походных кафтанах; глаза разбегались при виде разнообразных нарядов. Когда сёгун вышел из кареты у Красного моста, я заметила в его свите несколько столичных вельмож и царедворцев, но их было совсем мало, они были одеты бедно и выглядели убого. Зато когда прибыл старший самурай Сукэмунэ Иинума, сын наследник князя Ёрицуны Тайра [113], в монашестве – Коэна, его появление могло бы соперничать с выездом канцлера в столице; чувствовалась сила и власть… Затем начались разные игрища – стрельба в цель на полном скаку и другие воинские утехи; смотреть на них мне было ни к чему, и я ушла.
Не прошло и нескольких дней, как по городу поползли тревожные слухи: «В Камакуре неспокойно!» – «Что случилось?» – спрашивали друг друга люди. «Сёгуна отправляют назад, в столицу!» – гласил ответ. Не успели мы услыхать эту новость, как разнеслась весть, что сёгун уже покидает дворец. Узнав об этом, я пошла поглядеть и увидела весьма невзрачный паланкин, стоявший наготове у бокового крыльца. Один из самураев – кажется, это был Дзиро, судья Танго, – распоряжался, подсаживал сёгуна в паланкин. В это время появился сам Сукэмунэ Иинума и от имени верховного правителя Ходзё [114] приказал, чтобы паланкин несли задом наперед. Сёгун не успел еще сесть в паланкин, как набежали низкорожденные слуги, вошли во дворец, даже не разуваясь, прямо в соломенных сандалиях, и принялись обдирать занавеси и прочее убранство. Глаза бы не глядели на сие прискорбное зрелище!
Меж тем паланкин тронулся; из дворца выбежали дамы из свиты сёгуна, растерянные, с непокрытыми головами. Ни одной не подали паланкин. «Куда увозят нашего господина?» – плача, говорили они. Среди князей некоторые тоже, казалось, сочувствовали сёгуну; когда стемнело, они украдкой послали молодых самураев проводить сёгуна. Каждый по-разному отнесся к его опале. Слов не хватает описать все, что происходило.
Сёгуну предстояло пробыть пять дней в месте, именуемом Долина Саскэ, а уж оттуда его должны были доставить в столицу. Мне захотелось посмотреть на его отъезд, я пошла в храм бога Ганапати [115], расположенный неподалеку от временного Жилища сёгуна, и там от людей узнала, что самурайские власти назначили отъезд на час Быка. К этому времени дождь, накрапывающий с вечера, превратился в подлинный ливень, поднялся сильный ветер, завыл так жутко, как будто в воздухе носились какие-то злые духи. Тем не менее власти не разрешили изменить час отъезда; паланкин подали, накрыв его рогожей. Это было так унизительно, так ужасно, что больно было смотреть!
Паланкин поднесли к крыльцу, сёгун сел, но затем носилки почему-то снова опустили на землю и поставили во дворе. Через некоторое время послышалось, что сёгун моркается. Чувствовалось, что он старается делать это как можно тише, но вскоре послышалось еще и еще… Нетрудно представить себе, в каком горестном состоянии он находился!
Этот сёгун, принц Корэясу, был совсем не из тех сёгунов, коих назначали восточные дикари, самовольно захватившие власть в стране. Отец его, принц Мунэтака, второй сын императора Го-Саги, был всего на год с небольшим старше третьего сына, императора Го-Фукакусы. Как старший, принц Мунэтака был вправе унаследовать трон раньше младшего брата, и если бы это произошло, его сын, принц Корэясу, нынешний сёгун, в свою очередь тоже взошел бы на престол Украшенного десятью добродетелями… Но принцу Мунэтаке не пришлось царствовать, ибо его матушка была недостаточно знатного рода, вместо этого его послали в Камакуру на должность сёгуна. Но все равно ведь он принадлежал к императорскому семейству, иными словами, его никак нельзя было приравнять к простым смертным. Нынешний сёгун, принц Корэясу, был его родным сыном, так что высокое происхождение его бесспорно! Находятся люди, утверждающие, будто он рожден от ничтожной наложницы, но это неправда – на самом Деле, она происходила из благороднейшей семьи Фудзивара. Стало быть, и со стороны отца, и со стороны матери происхождение принца поистине безупречно… Так размышляла я, и слезы невольно навернулись у меня на глазах.
Ты ведь помнишь о том,
что к славным истокам Исудзу[116]
он возводит свой род, -
как же грустно тебе, богиня,
видеть принца в такой опале!
Я представляла себе, сколько слез принц прольет по пути в столицу! Единственное, чего, на мой взгляд, все же недоставало опальному сёгуну, это, пожалуй, любви и поэзии. До меня не дошло ни одного стихотворения, в котором он поведал бы о своих скорбных переживаниях, – а ведь он был родным сыном принца Мунэтаки, в сходных обстоятельствах сложившего:
Встречаю рассвет,
в снегах подле храма Китано[117]
молитвы творя,
будто заживо погребенный, -
все следы сокрылись под снегом…
* * *
Меж тем разнесся слух, что скоро в Камакуру прибудет новый сёгун, принц Хисааки, сын государя Го-Фукакусы. Стали перестраивать дворец, все кругом оживилось, засуетилось. Рассказывали, что встречать сёгуна поедут семеро даймё. Один из них, Синдзаэмон Иинума, сын князя Ёрицуны, заявил, что не желает ехать той же дорогой, по которой увезли опального сёгуна, и поедет другим путем, через перевал Асигара. «Ну, это уж слишком!» – говорили люди.
Когда приблизилось время прибытия нового сёгуна, поднялась невероятная суматоха; можно было подумать, будто происходит невесть какое событие! Дня за два, за три до торжества мне принесли письмо от госпожи Комати. В нем содержалась неожиданная просьба. Оказалось, что государыня прислала супруге князя Ёрицуны набор из пяти косодэ, но не сшитых, а только скроенных, и госпожа супруга хочет посоветоваться со мной по этому поводу… «Это ничего, что вы монахиня, – писала мне госпожа Комати. – Здесь никто вас не знает, я никому не говорила, кто вы. Сказала только, что вы прибыли из столицы…» Госпожа Комати постоянно проявляла ко мне внимание и к тому же так настойчиво просила прийти, что отказаться я не смогла. Сначала я пыталась отговориться, но в конце концов она приложила к своей просьбе письмо от самого верховного правителя Ходзё; я решила, что не стоит упрямиться по таким пустякам, и пошла, предупредив, что только взгляну и укажу, как и что надо сделать.
Палаты князя находились в одной ограде с усадьбой верховного правителя Ходзё и назывались, если не ошибаюсь, Угловым павильоном. В отличие от дворца сёгуна, имевшего самый обыкновенный вид, здесь повсюду сверкало золото, серебро, драгоценные камни, блестели гладко отполированные зеркала, украшенные изображениями фениксов; парчовые занавеси и ширмы, расшитые узорами одежды слепили взор. Вышла супруга князя, госпожа Оката, в двойном одеянии из светло-зеленого китайского шелка, сплошь расшитого светлой и темной лиловой нитью; узор изображал кленовые листья. Сзади тянулся шлейф. Высокая, крупного телосложения, выражение лица и осанка горделивые… «Ничего не скажешь, величественная женщина!» – взглянув на нее, подумала я, как вдруг из глубины покоев чуть ли не бегом появился сам князь в простом белом кафтане с короткими рукавами и с самым небрежным видом уселся рядом с супругой. Все впечатление было испорчено…
Принесли косодэ, присланные из столицы. Это были пять пурпурных одеяний, от светлого до темного, густого оттенка, с разнообразным рисунком на рукавах, но сшитые неправильно, как попало, – сразу за верхним светлым косодэ шло самое темное. «Почему их так сшили?» – спросила я, и госпожа сказала, что в швейной палате все сейчас очень заняты, и потому косодэ сшили дома ее служанки, не зная, в каком порядке нужно располагать цвета. Я посмеялась в душе и показала, в какой последовательности полагается носить косодэ – цвет ткани должен меняться постепенно – от светлой верхней к самой темной, которую носят в самом низу. В это время прибыл посланец от верховного правителя Ходзё. Я слышала из-за ширмы, как он говорил князю, что правитель распорядился, чтобы столичная гостья поглядела, все ли в порядке в покоях, приготовленных для нового сёгуна; за внешний вид помещения отвечает, мол, самурай Хики… «Вот не было печали!» – подумала я, но коль скоро так получилось, пошла заодно туда посмотреть.
Покои были убраны вполне пристойно, как положено в официальной резиденции знатной особы; я показала только, куда нужно поставить полки и где лучше держать одежду, после чего ушла.
Наконец наступил день прибытия сёгуна. Вдоль дороги, ведущей к храму Хатимана, собралась несметная толпа. Вскоре показались передовые всадники, встречавшие поезд сёгуна у заставы. Они торжественно проехали мимо отрядами по двадцать, тридцать, сорок, пятьдесят человек. За ними появилась процессия самого сёгуна. Сперва пробежали младшие чины в нарядных кафтанах, похожие на Дворцовых чиновников низшего ранга, за ними небольшими группами следовали князья-даймё в разноцветных одеждах. Шествие растянулось на добрых несколько те, и, наконец, в паланкине с поднятыми занавесями проследовал сам сёгун в расшитом узорами одеянии. За ним ехал верхом Синдзаэмон Иицума в темно-синем охотничьем кафтане. Процессия была очень торжественной. Во дворце сёгуна приветствовали все знатные люди края во главе с верховным правителем Ходзё и князем Асикагой. Затем начались разные церемонии: смотр коней – их показывали сёгуну, проводя под уздцы, – и разные другие увеселения. Все было очень красиво. На третий день мы узнали, что сёгун отбыл в горы, в загородную усадьбу правителя Ходзё. Прекрасные эти празднества напомнили мне прежнюю дворцовую жизнь, и на душе стало грустно.
Постепенно приблизился конец года; я досадовала, что до сих пор мне так и не удалось побывать в храме Сияния Добра, Дзэнкодзи, но в это время госпожа Комати…
Примечание переписчика XVI века:[118]
…проводила в унынии. Меж тем оказалось, что самурай Синдзаэмон Иинума слагает стихи, увлекается поэзией. Он часто приглашал меня, присылая за мной самурая Дзиродзаэмона Вакабаяси, любезно звал в гости, чтобы вместе заниматься сложением рэнга [119], стихов-цепочек. Я часто бывала у него; он оказался сверх ожидания утонченным, образованным человеком. Мы развлекались, слагая короткие танка и длинные стихотворения-цепочки. Меж тем уже наступила двенадцатая луна, и тут некая монахиня, вдова самурая Кавагоэ, проживавшая в селении Кавагути, предложила мне отправиться с ней вместе после Нового года в храм Сияния Добра, Дзэнкодзи, в краю Мусаси. Я обрадовалась удобному случаю побывать в тех местах и поехала в Кавагути, но в пути меня застиг такой снегопад, что я с трудом различала дорогу, путь из Камакуры в Кавагути отнял у меня целых два дня.
Место было совсем глухое, на берегу реки, – называлась она, если не ошибаюсь, Ирума. На другом берегу находился постоялый двор Ивабути, где жили девы веселья. В этом краю Мусаси совсем нет гор, куда ни глянь, далеко окрест протянулась равнина, покрытая зарослями увядшего, побитого инеем камыша. И как только живут здесь, среди этих камышей, люди! Все дальше уходила я от столицы… Так, в тоске и унынии, проводила я уходящий год.
С грустью вспоминала я прошедшую жизнь… Двух лет я лишилась матери, не помню даже ее лица, а когда мне исполнилось четыре года, меня взял к себе государь и мое имя внесли в список придворных женщин. С тех самых пор я удостоилась его милостей, обучалась разным искусствам, долгие годы пользовалась особой благосклонностью государя… Что ж удивительного, если в глубине души я лелеяла мечту вновь прославить наше семейство Кога? Но случилось иначе – в поисках просветления я вступила на путь Будды, ушла от мира…
Нелегко отринуть все, что любил,
все, чего недавно желал,
Отрешиться от страстей и забот,
если сердце ими сковал.
Но когда наступит последний час,
не захватишь ведь в мир иной
Ни жену, ни детей, ни мешки с казной,
ни прижизненный трон свой!
гласят слова сутры.
«Да, мир, от которого я бежала, полон скорби!» – думала я и все-таки тосковала по дворцу, с которым сроднилась за долгие годы, не могла забыть любовь государя… Так в одиночестве проливала я слезы.
Душа была полна горя, а тут еще снег все падал и падал с потемневшего неба, заметая все пути и дороги; куда ни глянь, кругом был лишь снег да снег… «Как живется вам здесь, среди снегов?» – прислала спросить хозяйка-монахиня. Я ответила:
Подумайте сами,
как тяжко одной созерцать
сад, снегом укрытый,
где ничьих не видно следов, -
и о прошлом грустить в тиши!…
Участие моей хозяйки лишь усилило душевную боль, но на людях я старалась не давать воли слезам и скрывала горькие думы. А меж тем старый год подошел к концу и начался новый.