355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Веселова » Подари мне вечность » Текст книги (страница 3)
Подари мне вечность
  • Текст добавлен: 11 января 2021, 12:00

Текст книги "Подари мне вечность"


Автор книги: Наталья Веселова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

Он не знал, что это летят последние дни его юношества, туманные, дождливые, неожиданно уютные, – что их остается всего ничего, и потом уже ничто, никогда не повторится, и буйного протопопа он никогда не напишет, как не вернется в родную изостудию под строгий и ласковый взгляд Юлича, а из всех этюдов переменчивого лета случайно уцелеет только один, очень неудачный…

Именно в тот страшный вечер, перед самым закатом, солнце, наконец, скромно явило себя отчаявшимся в ожидании дачникам – так, напомнило сквозь полегчавшие тучи, что оно, вообще-то, здесь, никуда не делось, – и сразу резко переменился цвет моря и неба, смешав все краски вдохновенному живописцу. Он поднял глаза – и тут услышал свое имя: издалека, высоко вскидывая голенастые, будто у лосенка, ноги, к нему несся, проваливаясь в мокрый песок, соседский неумытый парнишка лет двенадцати, из местных.

– Скорей! – кричал он пронзительно, как голодная чайка. – Скорей! Беда у вас!

Илья на всю жизнь запомнил, как при этих словах крупно затряслись его руки, как странная, гадкая дрожь вмиг охватила все тело, и, главное, голос, его зычный красивый голос, осел куда-то внутрь, упорно не шел наверх, и только душным шепотом он смог спросить у подбежавшего соседа:

– Что?.. Что?… – и горло перехватило напрочь.

– Я вам только что «скорую» с почты вызвал, – ответственно сообщил мальчик, слегка задыхаясь от бега.

– Кому?!! – прорвалось, наконец, у Ильи, успевшего представить себе умирающую невесть от чего маму.

– Там братан твой, вроде, крысиного яду налопался и помирает, – важно ответил гонец, очевидно, очень гордившийся негаданно выпавшей миссией; он еще не проходил в школе, что таким же, как он, посланцам, принесшим дурные вести, в древности попросту отрубали их невольничьи головы.

Минуты побежали быстро-быстро. Сыпались в песок незакрытые полувыдавленные тубы краски, с густыми коричневыми всплесками из-под ног увертывались лужи, голова угодила на лету в сыпучий куст, сразу, словно мокрым снегом обдавший пушистыми лепестками, тугая разбухшая калитка с размаху ударила ребром по отзывчивому локтевому нерву, в нижней «большой» комнате заметалась неузнаваемая мать в пестром грязном халате, роняя гремящие тазы и крича на ходу без слов… На диване среди смятых пеленок и полотенец исходил хрипом и рвотой маленький мальчик, в котором старший узнал щекача и проказника младшенького только потому, что знал, что кроме него быть некому.

– Кимка… – выдавил Илья, застывая в дверях, и тут же в уме неуместно мелькнуло: «И правда, кличка какая-то».

С этого момента что-то пошло иначе, словно мир сам собой чуть-чуть сдвинулся – лишь на градус, но это заставило глянуть на него под другим, доселе неизвестным углом. И этот ничтожный угол смещения вдруг развернул все видимое и слышимое в совершенно новый, небывалый ракурс. Илья остолбенел, пытаясь нащупать, понять, принять. Он молчал. Мать подскочила к нему с белыми глазами:

– Где они?! Ты привел их?!!!

Он даже не сразу понял, что речь идет о врачах, и продолжал молча переводить глаза с мамы на братика и обратно.

– Дурак, дурак, дурак!!! – дико выкрикнула она в лицо сыну и принялась бешено трясти его, схватив за плечи: – Где они, я тебя спрашиваю?! Кимка умирает, понимаешь ты?! Умирает – Кимка!!!

«Так и умрет под собачьей кличкой», – кощунственно подумал Илья, но в голове сразу ошеломительно прояснилось. Он осторожно отстранил маму и уверенно глянул ей в глаза:

– «Скорую» вызвали соседи, она через минуту будет… Кима сразу увезут в больницу – его хотя бы переодеть надо, смотри, он же весь мокрый!

– Да, да… – в лице матери мелькнула осмысленность. – Сейчас… Ты посмотри пока… – и она метнулась из комнаты.

Илья шагнул к братику. Тот притих, изредка икая и почти не приоткрывая глаз. На его осунувшееся, едва узнаваемое личико уже легла сумрачная, смутно торжественная печать. Старший брат тронул страдальца за ручку:

– Маленький… Кимушка… – и это слово опять больно резануло слух.

«А какое имя – русское?» – попытался он припомнить, но в голове почему-то только судорожно крутился достоверно русский Иван-Царевич. Илья схватил с тумбочки стакан с водой и осторожно пролил немного малышу на лоб:

– Крестится раб Божий Иван, во имя Отца, аминь, – брызнул еще раз, – и Сына, аминь, – доплеснул малые остатки воды: – И Святого Духа, аминь, – и тихо поставил стакан.

Младенец Ваня открыл глаза и очень спокойно – с последним спокойствием – по-взрослому, будто сам был старшим, глянул на брата, который склонился над ним сам не свой, смутно надеясь на какое-нибудь чудо. Его не произошло. В комнате в тот же миг оказалось несколько человек в коротких мятых халатах, мать что-то сбивчиво рассказывала сквозь рыдания про какие-то пустые обертки, которых не должно было быть, – ее оттаскивали и заворачивали братика в голубое, младенческое его одеялко; потом они с мамой бежали по тусклому саду плечом к плечу, но ее пустили в белую с красным машину, а его – нет, он остался под грозно нависшей над забором черной сиренью – и по узкому их, тенистому переулку удалялись в матово-серой ночи два зловещих, как глаза хищника в чаще, рубиновых огня.

Глава II

Мы новый мiр построим

Алексей Александрович Щеглов закрыл амбарную книгу, тщательно завинтил колпачок любимой перьевой ручки и попытался встать из-за стола. Не тут-то было: ноги серьезно затекли, потому что невесть сколько времени, пока их хозяин, пожилой мужчина с абсолютно белой красивой головой и контрастно темной бородкой, увлеченно писал, были пережаты над коленями жестким ребром неудобного высокого стула. А он и не заметил – так увлекся! Мужчина осторожно поставил обе ступни в домашних мокасинах на носки – и сразу же облегченно почувствовал, как кровь торопливо и вольно хлынула по жилам вниз, оживляя его одеревеневшие было конечности. С детства он любил это волшебное ощущение – возвращения к жизни онемевшей руки или ноги, когда случалось какую-то из них или сразу обе отлежать или отсидеть, любил настолько, что иногда «омертвлял» их почти специально, позволяя, например, случайно поджатой ноге дозреть до кондиции чуть ли не абсолютной нечувствительности – чтобы потом в полной мере насладиться словно бурной оттепелью, наступающей в уже почти чужом, как отмороженном, куске тела…

Он часто так делал и тем самым летом – о котором сейчас писал. Странно, что вспоминались теперь такие незначительные мелочи, а крупное как-то смазывалось, выпадало не только из текста, но и из воспоминаний. Например, он пока ничего не написал – даже в голову не пришло! – о том, что именно той, тогда едва минувшей весной, от которой в начале лета еще не успели опомниться, человек впервые в истории полетел в космос (подумать только – а теперь там, на орбите, уже целая свалка образовалась!), и все вокруг было как бы пропитано приподнятостью от осознания этого чрезвычайного события. Череда личных катастроф того лета наполняла страдающих чем-то вроде непонятного чувства легкой вины: как они смели предаваться горю на фоне всеобщего, словно обязательного ликования!

Он слепо протянул руку в угол стола, и ладонь его приятно наполнилась: большая металлическая фляга с французским коньяком была умиротворительно тяжела, содержимое гулко поплескивало внутри. Отогнал смутные сомнения: ну, какой алкоголизм – наоборот, с возрастом спиртное почти перестало действовать, и нужно было махом выпить не менее половины стакана на пустой желудок, чтобы ощутить хоть какую-то смазанность мыслей. А их хотелось иногда вообще стереть – все до одной. Хоть до утра отдохнуть от страхов, сомнений, просто суеты… Полежать, ни о чем не думая… Но сегодня он имел право на особое вознаграждение: хорошо ли, плохо ли, а первую главу он закончил. Да ладно, ладно, чего там – «плохо ли»! Хорошо, конечно, тем более, что он художник, а не писатель… С почином! Алексей с удовольствием сделал несколько крупных, мягких, давно ничуть не обжигавших глотков.

Вообще-то он никогда не собирался писать о том, более чем полувековой давности лете никаких воспоминаний – слишком уж тяжко выходило, отвык от того, чтоб так себя будоражить. А вот оказался в этом доме… И зачем его сюда принесло на старости лет? Даже смутно помнил, как ехали, как устраивались – сквозь легкую дымку… Это все Аля виновата… Ладно, приехал и приехал. А тут воспоминания обступили со всех сторон – словно живые. Будто не его воспоминания, а самого дома: ждали, ждали здесь кого-нибудь едва ли не шесть десятилетий – появился он, и накинулись на добычу. В старом ждановском шкафу на веранде все еще висело – страшно подумать! – то, желтое с черным мамино платье и неуловимо пахло «Красной Москвою»… Маму звали не Анна, как он написал в амбарной книге, а Елена, отчима – дядя Дима, сестру – Снежана, а братика – Вилен. Себя он обозвал Ильей – тем именем, которого всегда для себя желал, и очень гордился удачными именами, выбранными для своих героев: хотя и непохожими на слух, но внутренне идеально созвучными… Фамилию свою тоже заменил красиво – птичью на птичью. Правда, Настасью Марковну так и звали – тут уж ни убавить, ни прибавить, и Вилю он тогда с перепугу окрестил действительно Иваном – и действительно окрестил – что и подтвердил ему в Париже случайный знакомец, оказавшийся священником из Собора Александра Невского, – так что записки, когда вдруг оказывался в церкви, исправно подавал за упокой младенца Иоанна. Алексей до сих пор не разгадал до конца эту давнюю загадку про себя самого: почему он вдруг такое сделал? Ведь в те дни он не успел еще по-настоящему попасть под влияние старухи Марковны! (Ага, старухи, как же: пятьдесят два ей тем летом исполнилось, красивая была, спортивного типа сухощавая женщина, он потом в таких влюблялся; интересно, сколько она прожила, как и от чего жизнь окончила; сходить надо, посмотреть, на месте ли ее домик над футбольным полем; а вдруг жива? – тогда сколько ей теперь, сто девять лет? – бред.) Вилю, конечно, жаль было до невозможности, такого маленького, беспомощного, ужасно мучившегося… Даже сейчас вспомнишь – и дрогнет что-то внутри. Хотелось как-то помочь ему – чтоб быстро, чтоб сразу – одним словом, чудом. И подросток Лешка, не имея в своем распоряжении ничего чудесного, кроме странного рецепта, данного незнакомой женщиной, без раздумий применил его как единственный – в смутной надежде, что непонятный ритуал немедленно исцелит братика? Нет, вряд ли: Настасья Марковна говорила, что это делается именно перед смертью, а вовсе не спасает от нее… Зачем же тогда? Из каких-то невнятных соображений про Аввакума, которым он тогда увлекался? Если толкнуло что-то, то что? Нет, не понять. И не вернуть уже того свежего, молодого внутреннего состояния, послушного небанальным, в разрез со всей действительностью идущим побуждениям… Наверное, он просто сделал то, чего никто бы не сделал на его месте. Он и всю жизнь потом так жил: говорил то, что никто бы не сказал, любил тех женщин, которых любить было не принято, дружил с мужчинами, заведомо не годившимися в друзья, писал картины, многими презираемые, – и радостно получал по шее в прямом и переносном смысле за свою отличность, понимая, что за нее не стыдно получать. Так что превращение Вили в Ваню можно было отчасти считать одним из первых его «программных» поступков, определивших сам жизненный уклад и настрой…

Далекое радио на кухне возвестило полдень. Алексей поднялся, зябко застегнул теплую флисовую жилетку, прибавил тепла в обогревателе, рассеянно встал перед окном – тем самым, из которого писал когда-то свою чуть ли не последнюю на художественном поприще сирень: с того года он не переставал испытывать к ней тихую, ровную, очень хорошо мотивированную ненависть. По настоянию и под неусыпным руководством Али дом был недавно отремонтирован – а вот до обширного, и раньше неухоженного сада, по ее словам, еще не дошли руки, и он превратился за все эти годы заброшенности в участок глухого (сейчас осеннего, яркого) леса с участками непроходимых чащоб, живописного бурелома, так и просившегося на пейзаж, и даже непонятно, когда и откуда явившегося, но уже ряской заросшего пруда. Поодаль, на пригорке, и в его детстве не юные, а теперь и вовсе заматеревшие сосны, числом пять, как и раньше, тихонько гудели на ветру, будто натянутые струны огромного невидимого контрабаса… Просто так стоять и на расстоянии угадывать их знакомый гуд, глубоко прихлебывая чуть отдающий канифолью коньяк (надо же, как быстро идет, второй стакан на исходе, ну да ладно), было одновременно мучительно и приятно.

Внизу скрипнула калитка: в пронзительно-синем коротком пальто, мелькнувшем на шафрановом лиственном фоне, Аля быстро куда-то уходила; с сумкой на плече – значит, далеко, а у него не отпросилась. Эта мысль обидчиво мелькнула в уже отяжелевшей голове – но высказать ее вслух он никогда бы не решился: эта женщина ведь не сиделка и не прислуга при нем, а помощник, вроде секретаря, – так между ними уговорено еще два года назад. А то, что она иногда добровольно выполняет что-то и по дому – то приберется немножко, то сварит что-то нехитрое, то стиральную машину запустит – все это просто потому, что отношения у них давно уж установились дружески-домашние, и вообще ему легко в ее светлом присутствии…

Жила Аля в гостевом домике с кухонькой – сама настояла на такой автономности, и он теперь ревниво за ней подглядывал: вдруг мужика начнет водить, ведь не может же быть, чтоб такая красивая – и без мужика обходилась! Или может? В городе помощница просто приходила к нему несколько раз в неделю, забирала его бумаги и рукописи, которые требовалось привести в порядок – то есть, перепечатать на компьютере, выправить и отослать, куда нужно, следила, чтобы все потребное для работы – краски там, кисти, холсты, рамы и прочее – всегда было закуплено в необходимых количествах; принимала заказанные им продукты и вещи, вела деловые переговоры на трех языках, встречалась с нужными людьми, согласовывала план его выставок и текущей работы… Со временем он стал доверять ей буквально все, радостно перевалив на ее плечи нудные технические заботы, всегда отвратительные сердцу творческого человека, – даже доверенности на банковские счета ей выдал, умеренно прибавив зарплату, чтоб и денежными делами его ведала. Тут несколько раз, конечно, устраивал без предупреждения тайные проверки, про себя называя их метким выражением «внезапный сыч», – так говорил в незапамятные времена злорадный математик, объявляя ученикам неожиданную контрольную. С женой приятеля, молодящейся ушлой особой, он шел по своим банкам, скрупулезно проверяя движение денег, доверенных секретарше, – и каждый раз убеждался в их полной сохранности и даже некотором плодоношении, что свидетельствовало о совершенной Алиной честности.

– Дальше так же будет, ты и сомнений не держи, – уверяла ушлая особа. – Она по мелочи не проколется. Она возьмет все и сразу. Когда женит тебя на себе и унаследует все до копейки – плюс недвижимость и работы…

– Она прекрасно знает, что все завещано моей дочери, – сухо отвечал Алексей. – Да если б и не было завещано – не убивать же она меня собирается! А без этого можно сколько угодно прождать и не дождаться: никто же не знает, кому первому…

– Ну, значит, она в один прекрасный день отчалит со всеми твоими деньгами куда-нибудь в Австралию, – усмехалась жена приятеля, и было кристально ясно, что сама она, доведись ей оказаться на месте Али, поступила бы именно так. – И иди, доказывай, что ты не верблюд.

– То есть, в человеческую честность и искренность ты вообще не веришь? – покрываясь пятнами, пытал он.

Она усмехалась еще гаже:

– Верю… До определенного предела. Но только не в то, что красивая сорокалетняя баба с высшим образованием, языками и несколькими востребованными специальностями будет за копейки гнобить свою жизнь в качестве девочки на побегушках у, извини, старого гриба. Частным образом – без стажа, без пенсии! Из любви к искусству, думаешь, она это делает? Брось. Прекрасно знает, что завещания сколько угодно раз переписываются. А еще пишутся, например, дарственные…

– Я не дурак! – вспыхивал Алексей. – Все точки над «i» я расставил сразу же, чтобы исключить всякие поползновения! В первые же недели ее работы нашел предлог – и разъяснил. Без подробностей, конечно, но сказал, что перед дочерью серьезно виноват: из семьи ушел, когда ей два годика было, вообще после развода ею не занимался, потом слинял во Францию, создал школу своего имени, интересовался только собой и искусством, даже алиментов не платил – ее мать на них не подавала, я и радовался. Завещание написано и многое ей возместит – насколько возможно, конечно. Ясно, что детство без отца не заменишь, но все же…

– Ох, беда с вами, мужики! – тяжко вздыхала умудренная жизнью женщина. – На всю жизнь – дети. И берут вас тепленькими, как младенчиков из люльки…

Этот разговор, с вариациями, повторялся не один раз – и однажды Алексей, не выдержав, рявкнул громовым голосом:

– Хватит уже! Достала! Устраивает она меня, поняла?! А почему работает – не мое дело, и уж не твое тем более!! Значит, удобно ей так по каким-то соображениям! И закроем эту тему, иначе я не знаю, что!!!

Друг с супругой ненадолго обиделись, но через месяц уже, как ни в чем не бывало, пригласили его на свой убогий вернисажик, а к больной теме больше не возвращались – и прекрасно… Алексей проводил взглядом холодное синее пятно Алиного полупальтишка, быстро сгинувшее в желтизне. Он очень хотел уверить себя в том, что знает о причине того, почему она с ним тут… нянчится. Аля, скорей всего, любит его, вот что. Почти тридцать пять лет разницы? Да они не чувствуются совсем! Он молод душой, широк в плечах, богат духовно, да и с лица… Алексей пододвинул к себе круглое зеркальце, давно валявшееся на подоконнике среди сосланных туда с рабочего стола безделушек. Какое счастье, что среди его здоровых генов не оказалось самого коварного – ведающего облысением! Что ни говори, а лысая голова сразу превращает самого моложавого мужика в старого хрена – у него же пышная белая шевелюра, он специально не стрижется коротко. А вот борода и усы, наоборот, не седеют, оставаясь молодо каштановыми. Не зря он почти двадцать лет прожил на юге Франции, незаметно продубив и просолив кожу на ласковых средиземноморских ветрах – и она не высохла, не сморщилась к семидесяти, а обрела замечательную гладкую плотность и красивый медный оттенок. Широкие брови ничуть не ощетинились, оставаясь густыми, темными и шелковыми, да, в добавок, с возрастом откуда ни возьмись явился некий трагический излом посередине: женщины, которым удавалось дорваться до его лица, первым делом принимались наглаживать ему брови пальчиками – и каждая считала, дура, что она первая и последняя оказывает эту утонченную ласку, – а он еле от смеха удерживался… Ну, глаза хотелось бы, при остальных впечатляющих красках, иметь голубые – хотя они бы сейчас уже, пожалуй, выцвели, стали водянистыми – а вот его классическим серым ничего не делается – зато взгляд выразительный! Старость не уродовала его, и Алексей прекрасно сознавал, что и сейчас многие женщины не отказались бы от его даже мимолетных объятий! Другое дело, что в этом отношении несколько, может, излишнее в прошлом гусарство сыграло с ним злую шутку: теперь любые его поступательно-возвратные движения могли длиться не более тридцати секунд, после чего он отваливался потный, злой и мечтающий немедленно закурить… Именно поэтому Алексей и не приближал к себе Алю окончательно: та неловкость, что неизбежно возникнет между ними после подобной попытки (понятно, что деликатная Аля будет настаивать, что все очень хорошо, что для нее главное – близость с любимым, и нести прочую баюкательную чушь), постепенно изнурит их обоих, вызовет в нем чувство вины, неминуемого раздражения – и Аля окажется потерянной навсегда. А он уже привык к ее ненавязчивой заботе, к теплым лучикам, бежавшим из золотистых глаз молодой женщины, когда они, бывало, вечером пили в студии после работы чай с лимоном и рассказывали друг другу забавные истории, да и к укладу всей жизни, незаметно ею установленному, прекрасно приноровился… И вообще любовался: тонкими рыжеватыми волосами, просвечивающими на свету, традиционным пушком на скуле, хрупким запястьем с золотой цепочкой скромного девичьего браслетика, неожиданно округлыми коленями под женственным воланом… Придется менять все это не пойми на что, приспосабливаться… Нет, пусть уж так пока. Потом видно будет… В Петербурге он мысленно выводил за скобки собственного бытия ее туманную «личную жизнь» без него – предпочитал просто не думать об этом. Знал, что родителей своих она не помнит, что воспитали ее бабушка с дедушкой, которые уже умерли, – и оставили ей при этом большую солидную квартиру на Петроградке, что замужем была один раз, коротко и несчастливо, что детей не нажила и не стремилась, близкими подругами не обзавелась… Но все глаголы употреблялись ею неизменно в прошедшем времени, про сегодняшний день за порогом его дома и мастерской Аля не говорила ни слова – и он стеснялся спрашивать. То есть, не стеснялся, а боялся ее гипотетического честного ответа («Живу с другом, планируем весной пожениться, а вам придется подыскивать другого секретаря» – и ясно глянет со счастливой виноватостью), который положит конец чему-то простому и доверчивому между ними, потому что станет достоверно известно: это – женщина другого; каждый вечер, проводив ее до двери, Алексей начнет представлять, как она сейчас войдет в свою уютную квартиру, как они сядут вместе ужинать (и, может, походя высмеют его, старого хрыча, по ее наводке), а потом… Ну, разумеется, они же оба молодые и сильные!

Но теперь – хочет он того или нет – а узнать точно придется: если у Али кто-то есть, то не расстанутся же они на всю осень! Значит, она будет регулярно ездить в город или принимать своего самца здесь… Еще, пожалуй, гулять пойдут у него на глазах – к той же Голове, которая как торчала, так и торчит, говорят… И не запретишь: он всего лишь работодатель, ее проживание во флигеле со всем компьютерно-принтерным царством – как бы часть секретарской работы, а личные дела в свободное время его вроде как и не касаются! Черт знает, что такое… Вот сейчас куда она отправилась так уверенно и в городском пальто?!

Руки отчетливо дрожали, когда он наливал себе третий стакан. «Все-таки многовато выпил…» – прошла неясная мысль. Сердце колотилось часто-часто, стало чуть труднее дышать. Как только Алексей осознал это последнее вполне отчетливо, из глубины души стала бурно подниматься оглушающая паника – неудержимая, как вскипающее молоко, только эту конфорку было не так просто выключить! Но если процесс не удавалось немедленно остановить, то происходящее быстро выходило из-под контроля полностью, сердцебиение зашкаливало за порог выносимости, появлялось страшное ощущение мягкой руки, постепенно сжимающей дыхательное горло, воздух ходил туда-сюда с ужасающим шипением, казалось, еще чуть-чуть – и доступ ему будет полностью перекрыт и начнутся настоящие смертные муки висельника… Нарастал слепой холодный ужас, занимал собой всю душу, переполнял ее, затапливал окружающее пространство – бежать было некуда, и помощи не у кого просить. Ясно работавшим в такие минуты умом Алексей понимал, что на самом деле никаких механических препятствий дыханию ни снаружи, ни внутри не существует, кислород поступает и смерть не грозит, – но реальность смещалась, раскалывалась, рушилась, исчезало время, и оставалось только страдание. Когда это случилось с ним впервые – лет пять назад поздно ночью в небольшом номере тихой гостинички захолустной Любляны – он выскочил в коридор с воем и нагишом, до полусмерти перепугав черноглазую хорватку на рецепшн, и с тех пор это повторялось с пугающей регулярностью раза три-четыре в год, а здесь, в обновленном почти что родовом гнезде у залива, грозило произойти уже второй раз за последнюю неделю… «Нет. Нет. Ты же видишь – воздух поступает свободно. Вдохнуть. Еще раз. Ну вот, ты же чувствуешь, что легкие наполнились, значит, организму вполне хватает кислорода. Вдох – выдох… – с сомнительной твердостью начал Алексей про себя. – Ничего особенного – просто паническая атака… Со многими бывает – и ничего, даже с Алей… Она говорила – принять валосердин… Надо на кухню, в холодильник… Встать бы только с этого кресла… Когда я в него сел?! У окна же стоял! Скорее, пока не началось! Нет, начинается, начинается!!! Проклятье!!! А-а-а-а!!!».

Он рывком выбросился из уютного древнего кресла, покойного, недавно обтянутого мягкой темно-коричневой кожей, метнулся к двери, дробно посыпался по новой, с резными перилами, деревянной лестнице, сладко пахнувшей пиленой сосной, ворвался, прижав руки к груди, в просторную кухню (красота кругом: кожа сочно-бордовая, панели темного дерева, авторский кафель с акварельным узором – все та же Аля-На-Все-Руки-Мастер эскиз рисовала и подбирала материалы, так что и на дизайн-проект тратиться не пришлось, работа как бы вошла в ее обязанности универсальной секретарши – нет, расставаться нельзя) – распахнул холодильник – ага, вот эта коричневая, с голубой этикеткой – сорок капель – нет, лучше пятьдесят…

Обычно после этого сердце постепенно замедляло, выравнивало свой неистовый гон, дыхание открывалось, прояснялись мысли, приходило четкое осознание зряшности пережитого стресса, собственной мнительности, основанной на маниакальном страхе внезапной смерти. Но сегодня все происходило не так: рот наполнился жидкой слюной, одеревенел язык, в голове стремительно путалось и темнело, подкашивались ноги, а руки, которые Алексей специально пытался поднести к глазам, не слушались, будто лишенные костей. Он понял, что сейчас мешком осядет на пол, шагнул к дивану, не чувствуя ног, но все же кое-как переставляя их, и повалился на гладкую пахучую кожу лицом вниз, как мягкая кукла с битой фарфоровой головой… Где-то он такую видел… Давно.

В жизни Щеглов состоялся – потому что вульгарно сбежал на Запад в середине семидесятых, когда рука окрепла, но задор еще не прошел. Не пожелал двойной жизни, на которую обрекали его Советы, – как и всех пишущих, рисующих, ваяющих, поющих, играющих, сочиняющих, танцующих и прочих дирижирующих, вернее, тех из них, которые параллельно являлись еще и думающими, а, следовательно, страдающими. Сбежал в прямом смысле слова – ногами и бегом – в Париже, куда (совершенно случайно, шансы на другой шанс стремились к нулю) вырвался в составе вполне себе политкорректной делегации молодых художников-соцреалистов: с еще не погасшей угодливой улыбкой на лице без предупреждения ринулся прочь от намертво, как моллюск-убийца с ядовитыми присосками, прилепившегося дружелюбного кагебешника. Тот просто не сумел догнать длинноногого невозвращенца, с риском для жизни мчавшегося на красный свет наискосок через оживленную улицу. Франция с равнодушным радушием приняла его – имевшего при себе два франка, но не смену белья и одежды – спасибо ей, неотразимой мировой проститутке, великой парфюмерной державе! Нет, Алексей предателем не был: он понимал и умом, и сердцем, что покидает страну поистине великую, которой еще предстоит опомниться, но непохоже было, что это произойдет достаточно скоро, – а его время ощутимо таяло, и все естество бунтовало против того, чтобы превратиться еще в одного мученика несокрушимой Системы, на должности учителя рисования в средней школе или художника-оформителя ЖЭКа, гордящегося тем, что не изменил земле предков. И в конце нулевых – известным российским авангардистом, основателем собственной школы, не похожей ни на одну другую, и – да! – очень обеспеченным человеком – вернулся! Новой семьи не создал, хорошо понимая, что это гиря на ногу крылатому человеку, а старая… Жену он бросил за два года до побега – потому что банально остыл к ней, и жить рядом стало невмочь – аж зубы сводило. Маленькая, еще не очеловечившаяся дочка вызывала поначалу только абстрактное чувство гордости за удачное осеменение – но оно быстро потускнело, съежилось под счастливым бременем тайного запойного творчества и будоражащего одиночества в мастерской за редкими, но денежными халтурами, обеспечившими не только основные жизненные потребности, но и несокрушимую благонадежность, сыгравшую однажды свою решительную роль. Его открытой для худсоветов нишей стали будни модных комсомольских строек: разного рода венеры, вываливающие тяжелые колосья волос из-под касок электросварщиц, и обнаженные по пояс мускулистые красавцы-метростроевцы шли нарасхват – только места надо было знать…

Последние годы, по возвращении, застряла в нем одна странная, неожиданная заноза: вдруг показалось, что, привыкнув к бесконечным вольностям ставшего родным авангарда, он как бы утратил классические навыки. «Да не пиши ты меня Женщиной-Танцем! Или Женщиной-Зимой! Напиши ты мой нормальный портрет, с руками и ногами – и чтоб лицо было на голове, где ему и положено! Ты что – разучился?» – истерила молодка-любовница, красиво позируя на диване. Он хотел угодить ей, злился на нее и себя, похабно орал, швыряя палитру через всю студию, – и с ужасом видел неудачную компоновку, слишком длинные руки с не поддающимися никаким усилиям кистями, невыразительное, плоское лицо, совершенно не желавшее дать какой-нибудь убедительный рельеф или хоть проблеск жизни… «Кто разучился?! Я?!! Да что ты можешь понимать! Я – Щеглов, к твоему сведенью!» – рычал Алексей и чувствовал, холодея, что именно разучился, разучился тому, что казалось раньше самой простотой, от чего бежал, презрительно кривя губы… Он рассорился с женщиной, не завершив портрет, придумал приличный предлог – она-де слишком требовательная и вздорная – и выставил вон из своего дома и жизни, причем с отчетливым сожалением, потому что не успел переболеть ею до конца и с удовольствием еще месяц-другой повозился бы… Долго мучился, пытался делать карандашные зарисовки, – собаки, деревья – как в детстве – но ни в чем не повинный зверь сам собой превращался в нечто лоскутное с множеством когтистых ног, а дерево представало клубящимся вихрем… Он так видел. Он теперь так видел. Убеждал себя, что умеет распознать и запечатлеть суть, а работа над бренной формой – удел посредственности, верил в это – не вешаться же! – но становилось вдруг жутко иногда, когда даже клубком свернувшаяся на диване чужая кошка отказывалась послушно перекочевать на белый лист как была, без лишних глаз и женских волос…

Где-то сбоку послышался четкий стук острых каблуков, больной хотел позвать: «Аля!» – но с трудом выдавил лишь сиплый жеваный звук. Каблуки приблизились, в темноте над лежащим кто-то склонился – и отчетливо нависла чужая, будто незнакомая аура. Почему он сразу понял, что это не она? Запах! Да, да, запах – душный и тяжелый, женский. Алины духи он знал: они пахли весной – южным ветром, лопнувшими почками, первой легкой грозой, яблочным цветом… Эту весну она всегда носила с собой, как вечную молодость. Над ним стояла не Аля – кто-то другой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю