Текст книги "Кумган"
Автор книги: Эльчин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Эльчин
Кумган
Эльчин
КУМГАН
Перевод на русский – А. Орлова
1
– Я ведь просто советуюсь с тобой, Агабаба, дорогой, а ты уж, наверно, подумал, что мы первому встречному дом сдадим, не так ведь это, посоветоваться-то можно... Я ведь не о плохом говорю, о твоих детях забочусь, не о чужих же, не о себе думаю, Агабаба, мне что, у меня уж больше ушло, чем осталось, а хочется для детей что-нибудь сделать или нет?
Агабаджи в первый раз в жизни говорила мужу о себе такие вещи, намекала на то, что состарилась, как будто Агабаджи была уже не та Агабаджи, которая с утра, как просыпалась, проходила в заднюю комнату и, запершие! там на ключ, чтобы дети не вошли, минут десять – пятнад цать умащивала свое лицо, ни на один день не опаздывала красить волосы хной, и первая сплетница села Зубей да каждый раз – на свадьбе, на поминках или в бане,– увидев Агабаджи, выходила из себя: "Вы только посмотрите на нее, э, в возрасте моей бабушки (но тут уж Зубейда совсем завиралась, потому что сама она была старше Агабаджи на восемь – десять лет:ї во всяком случае, Агабаджи так говорила, и, поскольку почтиї всеї женщины поселка терпеть не могли Зубейду, они были на стороне Агабаджи). Ну да, в возрасте моей бабушки, а как мажется, вы только поглядите!... Для мужа своего накрашивается прихорашивается, да, для Агабабы"її (выводило из себя Зубейду как раз это, потому что у нее самой не было ни мужа, ни детей, одна-одинешенька, и вся вина была в ней самой, потому что, как предки хорошо говорили, то, что ты другим желаешь, то с тобой и случится). Такое было впервые, что в серьезных домашних делах, не в мелочах, мнения Агабаджи и Агабабы не сходились.
– Ведь выросли дети, ой, Агабаба, дорогой, большие уже стали, у них ведь, аллах даст, все впереди, им жениться надо, замуж выходить, ну, родной мой, нельзя разве что-нибудь придумать?! Хотя бы по кольцу им купим, чтобы не краснеть перед людьми, когда свататься пойдем, ну, что ты на меня так смотришь, Агабаба!.. Ну ладно, с парнями проще, машаллах, они сами знают, что делать, а дочери? С дочерями-то что делать? Большие они уже, совсем уже подросли, машаллах! Эта гадина, Зубейда, бесстыжая, в бане трепалась, будто Агагюля с одной девушкой, по имени ее не назвала, врет, значит, в привокзальном садике видела, будто они целовались! Треплет языком, думает, я расстроюсь, вот дура, – почему это меня должно беспокоить, мне еще лучше, мой сын – мужчина, что тут плохого? Еще об Агагюле она сболтнула, да ну ее, Агабаба, дорогой, Агагюль только через два года вернется из армии, а Балададаш, ты забыл, что ли, через месяц-два приезжает ребенок, да! Откуда ты знаешь, может, и у него девушка здесь есть, а мы и не знаем? Надо нам что-нибудь придумать или нет? Дочек-то ведь замуж мы будем выдавать, никто другой...– Агабаджи взяла блюдце и стала им выдавливать из раскатанного на толке теста кружочки; кружочки все были одинаковые и через некоторое время, сложенные вдвое, должны были превратиться в одинаковые большие пельмени кутабы.– Что случится, Агабаба, ну спустимся вниз, сорок дней до сентября осталось, что тут такого, все ведь при нас останется, поживем внизу, это же не позор, сдадим комнаты приличной семье, и все, ну что тут такого, что ты на меня опять так смотришь, э, родной ты мой?
Этот разговор начался два дня, назад, в те самые два дня, когда была не его смена, он сидел дома, отдыхал и за всю их жизнь впервые получился такой разговор, из-за которого Агабаба не мог отдыхать как следует.
Агабаба водил маршрутный автобус Баку – Бузовны, три дня работал, два дня бывал дома, и когда он бывал дома, то занимался двором-огородом, зимой подрезал лозы, летом поливал овощи, да и мало ли всяких других домашних Дел скапливалось. Последние двенадцать лет так было, то есть так было с тех пор, как он стал работать на маршрутном автобусе, а вообще-то Агабаба уже тридцать два года работал шофером, с восемнадцати лет, то есть с тысяча Девятьсот сорок шестого года, а теперь уже, слава богу, семьдесят восьмой год, с полуторки начал, теперь "Икарус" водил и знал совершенно точно, что "Икарус" – последняя его машина, пенсию получит, дома будет сидеть, проживет как-нибудь, устал Агабаба.
– Если бы мы как люди сдавали комнаты летом! Сколько денег уже потеряли! Не позор же это, Агабаба, наш собственный дом, сами строили, на свои деньги, ну, сдадим верх на месяц-два приличной семье, совестливым людям, и им будет хорошо, воздухом тут подышат, в море покупаются, и нам будет хорошо, деньги нам нужны, о детях надо помнить, ну, почему же ты на это не соглашаешься, дорогой мой, ну, Агабаба? Ведь святое же дело!
Агабаба, перебирая подаренные садовником Асадуллой желтые дешевые четки, очень похожие на янтарные, сидел перед открытым окном застекленной веранды и смотрел на море. Отсюда, с веранды, море было видно как на ладони: были видны и скалы, тянущиеся от Бузовнов до Загульбы, ниже скал – все море, то есть до самого горизонта сплошная голубизна, а по береговой кромке ярко-желтый песок: голубизна же морская где-то была светлее, где-то чуть темнее, и в этой бескрайней голубизне пряталась такая бездонная глубина, огромный мир воды, и еще в этой голубизне таился ласковый мягкий свет, от моря как будто ни звука не доносилось, потому что тихий переплеск набегающих на берег мелких волн не нарушал тишину, это безмолвие и этот плеск дополняли друг друга, и в этот момент человеку вполне могло показаться, что море всегда бывает таким, как будто никогда оно не грохочет и не ревет, никогда серые дожди не душат море, обесцвечивая эту голубизну, как будто никогда эти мелкие спокойные волны не собираются в огромные седые валы и не обрушиваются на скалы, пузырясь на них, как пена на морде бешеного скакуна.
С утра в этой невинной голубизне, в этом морском безмолвии купался один человек, и когда этот человек насытился морем и вышел на берег, стало ясно, что этот человек – не один, а два человека, парень и девушка...
Агабаба встал и своими широкими плечами заслонил открытое окно веранды, а потом повернулся, чтобы и самому не смотреть на это зрелище, на этого парня и на эту девушку, что с утра в море были одним человеком, а теперь раздвоились (здешние такого не позволят, а пара, конечно, приехала из города, из Баку, и в сегодняшнем безлюдном понедельниковом море окунулась в воду).
Агабаба некоторое время смотрел, как его жена раскатывает еще один кусок теста, потом вдруг раздраженно сказал:
– Хватит! Я еще не умер! Пока я жив, в этом доме чужой человек ни одной копейки не потратит! Влей это себе в ухо! Поняла?
Агабаба сказал эти слова и сердито почесал большим пальцем свой поседевший еще в молодости густой ус, потом прошел в комнату и, сев за стол, уперся взглядом в картину на стене.
Агабаба говорил так сердито потому, что сильно расстроился, причем расстроился не только из-за того, что Агабаджи вдруг загорелась сдать комнаты внаем; в этот тихий летний день, нерабочий для него день, когда никто его не трогал, не трепал, почему все же он так разозлился, было непонятно, однако внезапно он затосковал по Балада-дашу, затосковал по Агагюлю, потом перед его глазами словно прошли-проплыли дочери, и выяснилось, что на сердце у Агабабы очень неспокойно, тревожно, причем тревога эта поднимается откуда-то из глубины, из какого-то мрака; потом Агабаба посмотрел на льва, посмотрел на человека с кинжалом в руке, и как-то так получилось, что ему вдруг стало жалко льва; лев-то, он лев, но на кинжал в руке человека смотрел так, как будто был не лев, а заяц...
...Эту картину на стене большой комнаты нарисовал три года назад один художник, приехавший из Баку для того, чтобы на красных полотнищах написать лозунги, а также изобразить голубя как символ мира у входа в поселковый клуб (в прошлом году зимой ветер унес изображение голубя, правда, и без того от дождя и снега оно совсем выцвело). Этот художник, окончив-работу в клубе, в Баку не уехал и начал за деньги рисовать картины на стенах. В поселке такая мода пошла, куда там, кто заказывал себе рисунок голубя, кто – павлина, а кто – цветы; садовник Асадулла пожелал во всю стену изображение корабля с надписью на борту "Красный Кавказ", потому что во время войны служил на этом корабле; плотник Музафар заказал большую русалку-красавицу, в накинутой на плечи шали, с рассыпавшимися по волнам желтыми волосами, из-за чего Зохра, жена плотника Музафара, ровно сорок Дней с мужем не разговаривала, обиду держала; птицелов Фазиль заимел портрет охотника, который целится из ружья в слона, и этот Фазиль говорил, будто лицо этого охотника – его собственное лицо, будто художник смотрел, смотрел на него – и вот так нарисовал эту картину. А все началось после Амиргулу. Амиргулу подружился с этим художником, они частенько пили вместе вино, и попивая вино, Амиргулу вспоминал свою покойную мать и так плакал, что наконец этот художник, когда Хейрансы не было дома, на стене большой комнаты Амиргулу нарисовал портрет женщины – матери Амиргулу, которую никогда не видел и от которой ни одной фотокарточки не осталось, вот после этого в поселке и пошла мода. Этот художник нарисовал у Агабабы в верхней большой комнате льва и храбреца, убивающего этого льва, и Агабаджи, сложив руки на груди, долго смотрела на картину, а потом спросила, что это такое; художник сказал, что будто бы у грузин есть большой поэт, его зовут Шота, а здесь нарисовано то, что он писал. Вечером этот художник, как обычно, выпил с Амиргулу вина, пришел и, с минуту посмотрев на картину, разрыдался, Амиргулу тоже прослезился и сказал Агабабе, что другого такого великого художника нет во всем свете, но в Баку не дают ему ходу, не продвигают, нет у него никакой поддержки и жена поэтому бросила его и ушла к другому.ї Эта картина очень понравилась всем в поселке, и все решили, что художник ничего лучше не написал. Даже Зубейда этого не отрицала и не проронила ни слова, когда Агабаджи в бане расхваливала эту свою картину; правда, руки у храбреца вышли какие-то не такие, и библиотекарь Наджаф сказал, будто в живописи самое трудное дело – рисовать руки человека; и еще одна нога у героя была вроде немного длиннее другой, а на голове непонятно что – то ли волосы, то ли мохнатая шапка. Но, во всяком случае, поначалу и самому Агабабе очень нравилась эта картина, потом, правда, надоело на нее смотреть, но вот теперь как-то так случилось, что он вдруг пожалел льва, потому что, кажется, этот лев чем-то вроде похож на Амиргулу...
...Агабабе стало жаль и художника, и, что уж было и вовсе через край, внезапно ему стало жалко Амиргулу, как будто Агабаба – был не тот Агабаба, который, глядя в окно на улицу и видя, как Амиргулу опять пьяный валяется, что-то бормоча, под тутовым деревом, называл соседа не иначе как сукиным сыном.
Отчего это было, почему Агабабе приходили в голову такие мысли, почему становилось жаль весь белый свет, даже сердце сжималось.
Как будто Амиргулу ждал, что Агабаба смягчится, с улицы снова послышался его голос, и Агабаба, в последний раз посмотрев на льва, похожего на зайца, поднялся, подошел к уличному окну и отдернул занавеску.
Амиргулу обычно выпивал в день четыре стакана портвейна. Жена Амиргулу, разнесчастная Хейранса, устроила несколько скандалов – сначала в поселковой винной лавке, а потом в большом магазине, где заведующим был Вартан Нерсесович, и теперь в поселке никто не давал Амиргулу вина, вот почему милейший Амиргулу каждое утро садился в автобус и то в Маштагах, то в Бузовнах, Мардакянах или Шувелянах выпивал два тонких стакана (по двести пятьдесят граммов каждый) своего сладкого напитка и еще раз вечером таким же манером выпивал два стакана: этих четырех стаканов вина хватало Амиргулу на весь день, всегда он был, что называется, под парами, но если он выпивал лишку, если нарушал свой график, тогда этот паршивец приходил и падал под тутовое дерево на улице. Иногда Хейранса, заливаясь краской стыда, говорила Агабабе:
– Агабаба-гедеш, чтоб я умерла под твоими ногами, не сажай его в свою машину.
Но как много на этих апшеронских дорогах маршрутных автобусов, как много самых разных машин, поэтому такая борьба с Амиргулу никакого результата не давала; тут надо было, как говорил библиотекарь Наджаф, позвонить в город, пусть приедут с санитарной машиной, заберут и лечат болезнь, но Хейранса, ясное дело, на такие предложения не соглашалась, потому что у Хейрансы тоже была своя гордость и она не могла на глазах у всего поселка отвезти своего мужа неизвестно куда, может, в сумасшедший дом.
И теперь Амиргулу, сидя под тутовым деревом на улице против их дома, прислонился спиной к толстому стволу и распевал:
Я – на фронте, я – на фронте! И уж вы со мной не спорьте, Я палю из пулемета, Подбиваю самолеты!
Хейранса. готовившая на своем балконе фарш для кюфти-бозбаша, поглядела вниз со второго этажа и сказала:
– Куда тебе!
– Клянусь жизнью, подбиваю! Из "катюши" тоже стреляю, клянусь, да! закричал Амиргулу.
...Иной раз, под вечер, когда действие двух утренних стаканов уже кончалось, а вечерние два стакана он еще не выпил, то есть когда Амиргулу бывал относительно трезв, и если у него спрашивали, что за дурацкую песню ты поешь, он говорил: слушай, а почему она дурацкая, ведь я живу вместе с Хейрансой,– а это все равно что на фронте, да...
Агабаба на этот раз не выругал про себя Амиргулу, подумал только, чем давать женщине такого мужа, лучше бы аллах дал ей черный камень.
Агабаба в этом смысле мог не беспокоиться, потому что сам он пил от силы три-четыре раза в год, и сыновья пошли в него: ни Балададаш, ни Агагюль, ни Нухбала никогда не забирались с водкой в скалы, не привозили из города ящиками пиво и не пили его с горохом, играя в нарды на улице, не оставляли попавшие в их руки деньги в шашлычной серебряного Малика.
У Агабабы с Агабаджи было три сына и шесть дочерей, причем сначала родились мальчики, а потом девочки. Старший сын, Балададаш, был в армии, вернее, он уже кончил служить, учился на каких-то курсах, через два месяца должен был вернуться, а потом сдавать экзамены в военное училище. И второй сын, Агагюль, тот самый Агагюль, про которого спекулянтка Зубейда в бане болтала, будто видела, как он в привокзальном садике целовался с девушкой, два месяца назад ушел в армию и, как Балададаш, был в Амурской области. Третий сын, Нухбала, перешел в десятый класс, будущим летом, кончив школу, тоже пойдет в армию. Наиля перешла в девятый класс, Фируза перешла в седьмой класс, Кямаля перешла в шестой класс, Амаля перешла в четвертый класс, Дильшад перешла в третий класс. Последней была Беюкханум, и Беюкханум уже перешла во второй класс.
Девятеро детей было, и когда родилась Беюкханум, Агабаба назвал ее именем своей матери, в том смысле, что самое дорогое имя – у последнего ребенка, но теперь стало ясно, что Беюкханум – не последняя.
Дело было в том, что неделю назад, когда они ложились спать, Агабаджи, стесняясь и краснея, сказала:
– Агабаба, родной мой, кажется, я опять жду ребенка...
Апшерон не был Апшероном в этот момент, Апшерон был просто раем, где от прибрежного песка до самого горизонта море было голубым и спокойным.
Кумган, поглядывая на море, бежал вдоль берега к скалам от легчайшего северного ветерка. Белоснежный Кумган бежал по желтому песку под голубым небом, он бежал впереди, а Товар и Сарыбаш бежали за ним следом. Кумган временами останавливался, крутнувшись на месте, высоко поднимал голову, встречая Товара и Сарыбаша, пропускал их вперед, потом снова перегонял.
Большие агатовые глаза Кумгана весело поблескивали в солнечном свете; Кумгану было четыре года, и в поселке никто не мог сообразить, что за порода у этой собаки...
...В ту дождливую ночь, когда Агабаба привел маленького Кумгана, их сосед, охранник Гасанулла, пришел посмотреть на щенка и сказал:
–ї Это – ханты-мансийская собака. Потом сказал:
–ї Это коми-мансийская собака. А потом сказал:
–ї Нет, нет, это коми-хантийская собака...
Гасанулла еще до войны – так получилось – попал в Ханты-Мансийский округ и обошел много деревень и стойбищ на берегах Иртыша и Оби. (В поселке говорили, что в каждом из тех далеких мест у Гасануллы осталось по жене; Балададаш написал в письме, что познакомился с одним парнем, прибывшим на службу из Ханты-Мансийского округа, я этот парень будто на одно лицо с охранником Гасануллой.) После войны кто живой остался – в поселок вернулся, а в начале пятидесятых годов и Гасанулла возвратился: на голове шляпа, на шее галстук, в полосатом костюме с узкими брюками, начал работать в Баку охранником, привез себе оттуда вдовушку, и до сих пор у него на голове та же шляпа, пиджак от того же костюма, а брюки порвались.
Охранник Гасанулла считался в поселке первым знатоком собак, и в дождливую ночь Агагюль побежал и позвал охранника Гасануллу. Охранник Гасанулла позабыл азербайджанский язык, но и русский не выучил хорошенько и обычно изъяснялся на причудливой смеси из двух языков. (Почтальон Фатош говорил, что в письмах, приходивших охраннику Гасанулле из тех далеких мест в пятидесятых годах, Гасануллу называли Григорий Михайлович; имя отца охранника Гасануллы было Мехти; теперь-то Гасанулле никакие письма не приходили, но почему-то никто не спрашивал у почтальона Фатоша: слушай, а почему ты вскрывал эти письма и читал, что в них написано?)
Охранник Гасанулла, увидев щенка, сказал:
–ї Молоко! Нужно молоко!
Дети принесли молока в узкогорлом старинном медном кумгане, и охраннику Гасанулле этот кумган очень понравился.
– Хороший кумган! – сказал он. Агабаба спросил:
– А щенок как? Хороший щенок?
Охранник Гасанулла сказал:
– Да, да, хороший кумган!
И с того вечера дети стали называть щенка Кумганом.
...Кумган добежал до скальной гряды, остановился и обвел глазами скалы, глаза Кумгана весело посверкивали, он чуть ли не подмигивал толстым плитам, заигрывая с ними, мол, что вы тут стоите, давайте побегаем наперегонки.
Бродячие собаки издавна жили в скалах, беспризорные суки в этих скалах щенились, выкармливали своих щенков, щенки здесь и вырастали, кое-кто находил себе хозяев, остальные убирались прочь, потому что поселковые собаки хорошо знали друг друга и хотя временами грызлись между собой, но чужаков дружно прогоняли со своей территории.
В поселке держали только кобелей, у кого была дворняга, у кого волкодав, а у кого и легавая (Зубейда терпеть не могла собак и говорила: слушай, животное если хочешь кормить, так корми овец, корову, а собаку на что?). Некоторые бакинские хозяева породистых сук были ужасные дельцы, они ездили по всему Апшерону, выискивали породистых кобелей, а потом продавали породистых щенков и зарабатывали деньги. Чистопородных псов в поселке было три: один – Алабаш садовника Асадуллы, это был волкодав, и садовник Асадулла уже давно обрезал ему уши, чтобы лучше слышал, отрубил хвост, чтобы в холод не спал, лениво прикрывая нос лохматым хвостом; второй – легавая охотника Фазиля – Сарыбаш, тот самый Сарыбаш, который бежал сейчас к скальной гряде с Кумганом. Фазиль брал его с собой на охоту, и Фазиль, который в жизни ни о ком доброго слова не сказал, признавался, что, если бы не Сарыбаш, добыча даже такого удачливого охотника, как он, была вполовину меньшей; и еще один – немецкая овчарка Вартана Нерсесовича – Рекс; все остальные были дворняги.
Вот уже три дня, как пропал Алабаш садовника Асадуллы. Летом в поселке почти все на ночь спускали своих псов; собаки бродили по дворам и улицам, выбегали на берег моря, обследовали скалы, а утром возвращались в свои дворы, в свои будки. Уже три дня пес садовника Асадуллы – тот самый безухий, безхвостый, громадный и красивый Алабаш никому не попадался на глаза, и вчера днем по всему поселку пронесся слух, что кобель садовника Асадуллы взбесился. Однако ни Товар, ни Сарыбаш, ни Кумган ничего об этом не знали, и в этот ясный спокойный летний день Товар с Сарыбашем спокойно обнюхивали расщелины в скалах. Кумган побежал обратно к морю, посмотрел на небо, на тянущийся, насколько видит глаз, берег с мелким желтым песком, и как будто не захотелось ему расставаться с этим чистым прибрежным песком, ярким солнцем, этой небесной голубизной, Кумган снова побежал вдоль берега.
В тот спокойный летний день прилетел на берег моря кулик. В этой части Апшерона кулик встречается редко, и называют его соленым куликом, потому что он обычно обитает на Соленом озере вблизи селения Мухамедлы.
И вот неведомо как залетевший в эти края кулик, оставшись в одиночестве на этом пустом берегу, тоже будто заскучал по живому существу, и когда бегущий вдоль берега Кумган приближался к нему, кулик отлетал в сторону спокойного моря и, описав полукруг, снова садился на мокрый песок, дожидался, когда Кумган приблизится к нему, и, как только Кумган приближался, снова взмывал в воздух и, описав полукруг, садился на мокрый песок впереди; следуя за птицей, Кумган бежал мимо пустых навесов пляжа, всем своим видом выражавших тоску по людям, детям, бежал мимо кутабных киосков – без продавцов и покупателей, без шума и крика, без запахов и ароматов; наконец у качелей Кумган закончил свою игру с куликом, пронесся от моря по прямой к пляжной кабине и на этот раз уже поверху промчался обратно к скалам.
Надо сказать, места эти не так уж близко от Баку, поэтому большинство бакинцев ездили на шиховский пляж, но в субботу и воскресенье, когда устанавливалась хорошая погода, то есть стояли такие, как сегодня, спокойные солнечные дни, тут было, что называется, не протолкнуться. Приезжали все больше на собственных машинах, у кого же не было своей машины, набивались в автобусы. Примерно в середине дня жители поселка отвязывали своих собак, и собаки, хорошо зная свое дело, тут же убегали на пляж, подъедали там колбасные огрызки, остатки кутабов, куриные косточки, остатки мороженого, просто невозможно было их оторвать от этой вкуснотищи, а вечером, когда купальщики, загорев под солнцем до красноты петушиного гребня, наконец уезжали, собаки долго еще бродили по берегу, перерывали газетные кульки, свертки, вылизывали консервные банки. А потом берег начинали прочесывать поселковые ребятишки, каждый с большим мешком в руках, они собирали пустые бутылки, а наутро относили и сдавали их в магазин Вартана Нерсесовича; они так же сгребали рваные газеты, бумагу, сдавали эту макулатуру, получали талоны и на эти талоны покупали в Баку книги, а потом, продавая книги, покупали себе, кто держал голубей – голубя, кто держал рыбок – рыбку, кто хотел смотреть кино – ходил в кино на индийские, арабские фильмы. Вполне можно сказать, и при этом не ошибиться, что и поселковые собаки с нетерпением ждали очередную субботу. Все собаки, кроме одного Кумгана. Кумган ничего не знал об огрызках колбасы, остатках кутабов, куриных косточках, растаявшем мороженом на пляже в субботние и воскресные дни, потому что хозяин Кумгана Агабаба косо смотрел на эти вещи. По убеждению Агабабы, у мужчины должен быть мужской характер, мужчина должен жить как мужчина, у такого человека и все домашние должны быть его достойны, и это убеждение Агабабы было таким крепким, что оно оказало влияние и на судьбу Кумгана, и вообще, по существу, в доме Агабабы было не одиннадцать человек, а как бы двенадцать – взрослые, дети и Кумган.
Кумган, может быть, вообще не знал вкуса колбасы, не знал, что на свете есть такие вкусные вещи, потому что сам Агабаба колбасы не ел, и, естественно, никто не покупал колбасу специально для Кумгана. (Агабаба говорил, будто логман (великий врач) сказал: пойди на базар, купи джан (живое), то есть купи мясо; если не будет джан, купи полуджан, то есть яйца; если и этого не будет, тогда купи захримар (яд), то есть простоквашу.
Обычно Кумгану давали есть три раза в день; утром, днем, вечером, и еду для Кумгана Агабаджи готовила сама: замешивала ячменную муку, делала из нее колобок, иногда из ячменной муки и подсоленной воды делала болтушку, и еще, если от обеда оставалось что-нибудь, эти остатки давали Кумгану. Иногда бывали косточки. Агабаджи обычно покупала мякоть мяса, потому что это было выгоднее, она или долму готовила, или кюфту-бозбаш, или каждому из детей по котлетке, но в большинстве случаев она выпекала из теста дюшбере или кутабы. Правда, возиться с тестом дело хлопотное, но это себя оправдывало, никто голодным не ходил. Иной раз Агабаба утром, еще до работы, совсем равно, вытаскивал из курятника курицу, через некоторое время Агабаджи разделывала ее, и в такой день Кумган бывал очень доволен, потому что, разумеется, все кости ему доставались и вот особенно в зимние дни, когда все вокруг покрывал снег и Кумган, выглядывая из своей будки во двор, хрустел куриными косточками, в черных глазах собаки было столько тепла и света, что этот свет, это тепло никак не вязались с зимним холодом, метелью. Когда же Агабаба с лопатой в руках расчищал от снега подходы к будке, Кумган осторожно откладывал в угол куриную кость, выходил из своего убежища и так славно терся своей белой, неотличимой от снега головой о ноги Агабабы, что эта благодарность животного откровенно трогала даже такого мужчину, как Агабаба, проездившего полжизни по дорогам Апшерона, попадавшего в разные переделки.
Тогда был самый конец весны, и в один из последних весенних вечеров, ровно четыре года назад, внезапно разразилась гроза, засверкали молнии, начался такой дождь – ужас, поднялся такой ветер, какой может дуть только на Апшероне в один из последних весенних вечеров, и Агабаба и Агабаджи испугались, что виноградные лозы во дворе, инжир, гранат, тутовник – все пропадет, но дождь так же внезапно прекратился, как начался, а ветер все не унимался.
В этот последний весенний вечер Агабаба сидел на веранде, пил чай и смотрел во двор. Тускло поблескивали покрывшиеся свежими листочками ветки деревьев. Внезапно сердце Агабабы сжалось, он вдруг подумал о детях. Балададаш, Агагюль, Нухбала, Наиля, Фируза, Кямаля, Амаля, Дильшад, Беюкханум по очереди прошли перед глазами Агабабы, когда они вырастут, кем будут, кому достанутся девочки, как они будут жить, что станет с мальчиками? Вдруг Агабаба подумал и о том, что пройдут дни, пройдут годы, на этом свете наступит такое время, когда на земле не будет не только Агабабы, не только Агабаджи, но и ни одного из этих детей; придет день, когда эти дети, которые сейчас открывают рты, просят есть, болтают, смеются, шумят, лягут в конце концов в сырую землю, то есть вырастут, состарятся и умрут. От этой внезапной мысли все тело Агабабы мгновенно покрылось холодным потом, сердце заколотилось, и Агабаба, не допив чаю, на ватных ногах вышел во двор, он и сам не понимал, как спустился к морю в этот ветреный весенний вечер, как подошел к скалам.
Ясное дело, в этой внезапно пришедшей в голову Агабабы мысли не было ничего нового, кто пришел однажды в этот мир, должен однажды и уйти, это было известно, но вдруг стало известно и то, что когда поставишь перед своим мысленным взором всех своих детей поодиночке и подумаешь, что когда-нибудь в будущем наступят девять отделенных друг от друга дней и эти девять дней унесут девять жизней – по одному в сырую землю, тут можно сойти с ума, все теряет цену: и это море, и эти скалы, и этот песок, и этот ветреный весенний вечер весь мир показался Агабабе нестоящим одной черной копейки.
Потом Агабаба, медленно прохаживаясь по морскому берегу, много думал о людях, о мире, думал, что если мир такой бренный, то почему их завгар Кямалов такой мерзавец, стоит человеку вынуть руку из кармана, чтобы, извините, почесать спину, он тотчас же решает, что ты даешь ему взятку, и вообще, если этот мир такой бренный, если всех в конце концов примет сырая земля, почему люди ссорятся друг с другом, ругаются, не ладят и даже пишут друг на друга доносы. (Зимой приходили двое, проверяли двор Агабабы, потому что в районный исполнительный комитет пришло анонимное письмо, будто Агабаба устроил в своем дворе парник, выращивает розы, отвозит и продает их в Москве на площади перед Ярославским вокзалом.) Агабаба подумал обо всем этом, ругнулся про себя, потом ему вспомнились две строчки из стихов, которые библиотекарь Наджав читал на поминках, на свадьбах:
Он обманет тебя, этот старый келдун, Этот молодой остающийся мир,
и Агабаба вдруг увидел, что рядом с ним идет большой щенок.
Агабаба остановился. И щенок остановился. Мокрющий, с грязными от песка лапами, этот щенок дрожал от холода на пустынном морском берегу, и Агабаба прямо как ребенок подумал: несчастный зверек, в чем твоя вина, что ты пришел в этот мир, пришел и остался совсем один, попал под дождь; щенок как будто почувствовал, что его пожалело другое, единственное кроме него живое существо в этой огромности моря, в этой огромности земли и неба, в этот ветреный темный вечер, и прижался к ногам Агабабы. Какое-то время они стояли так, потом Агабаба решил вернуться домой, вернуться к своим большим и малым детям, но щенок не отставал, путался в ногах, и, конечно, Агабаба в то время не знал, что этот щенок уже навсегда связан с его домом, этот щенок вырастет у них во дворе, станет их собакой, причем умной собакой, и имя у нее будет Кумган.
Поднимаясь в поселок, Агабаба хотел запутать щенка, но это было похоже на игру в кошки-мышки, причем кошкой был щенок – запутать его оказалось невозможно, щенок не отставал ни на шаг.
Это был смешной щенок, и самым странным было то, что он совершенно освободил голову Агабабы от печальных мыслей, развеселил его своим упорством...
...Из-за скалы сначала послышался голос Амиргулу:
– Я знаю, где он прячется!
Потом показался сам Амиргулу – как будто в этот тихий день, в этот дневной зной дул сильнейший ветер, и этот ветер действовал только на Амиргулу: Амиргулу раскачивался, как белье на веревке, за ним показался птицелов и охотник Фазиль с ружьем в руке, потом садовник Асадулла, а с ним галдящие ребятишки.
Амиргулу, подняв руку вверх, говорил:
– Я знаю, где он пропадает! – Причем, произнося эти слова, он смотрел себе под ноги, как будто потерялся не Алабаш, а обручальное кольцо Хейрансы, и Амиргулу искал это кольцо в песке. (Хейранса иногда говорила Амиргулу: "В тот день, когда я надела твое обручальное кольцо, лучше бы мне на голову черный камень упал, о аллах, да ведь так и получилось!")
Охотник Фазиль и все эти люди в этот тихий летний день искали Алабаша.
По поселку разнесся слух, что Алабаш прячется в скалах и сегодня утром чуть не укусил милиционера Сафара, а у милиционера Сафара в кобуре не пистолет, а, как обычно, бутерброд на завтрак, поэтому он не мог застрелить пса. (Потихоньку занимавшаяся мелкой спекуляцией и больше всех в поселке ненавидевшая милиционера Зубейда, услыхав об этом, сказала: "Чтоб ему пусто было, проклятому!")