Текст книги "Рукопись, найденная в Верхнем Заливе или Белая Лошадь"
Автор книги: Анна-Нина Коваленко
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)
«И поклонишaся Живущему во веки…»
(AПОКАЛИПСИС, V, 14)
BMECTO ВСТУПЛЕНИЯ
В начале был Сон. Мы с матерью шли по бескрайней, освещённой тусклым восходом пустыне. Она впереди, идёт укутанная с головы до ног во что-то землистого цвета, едва поспеваю за ней… Я наступила в ямку в песке, ямка разрастается; разрастается в болотце, болото, омут-колодец, название которого, я знаю (или слышу?), «Петушки». Увязла, не могу выбраться, ушла по колено, ухожу-тону, глубже, и кричу вслед уходящей вперёд матери: «Ма-а-ма-а…» Но вместо крика – только тихий хрип… Мать обернулась: лицо её прекрасно тихой печалью. Она видит меня, видит всё, однако не делает ни малейшего движения помочь, спасти, вытащить. Остановилась и наблюдает моё потопление молча. Вскидываю, простираю к ней руки; уходя в песочную трясину, взываю из последних сил:
– Ма-а-ма-а-а!..
И проснувшись, продолжаю вопить. Надо мной склонились два лица: это мама и бабушка. Бабушка поправляет – рука подрагивает – стекло керосиновой лампы и приговаривает:
– Ах ты, детынька! Небось, собаки испужалась.
– Сама ты с… – возражает мама, – смотри, напрудила: вся постель мокрая, опоили её на ночь, чо ли? Вот зассыха дак зассы…
– О-о, о, о, да ты чо же это на ребёнка, сблажала ли, чо ли, думашь, подкидыш, дык… Это Букет с цепе сорвался, да и обгав…
– Подержи-ка простынь.. Я с ей лягу.
– …И ничо не «опоили», кисель смородишный только и поела она… маленько… две ложки. А это Букет…
– Её, простынь-то, щас замочить надо. Не швыряй. Прямо ничо им не скажи.
Я тем временем вцепилась мёртвой хваткой в левую бретeльку маминой сорочки, трясясь от страха быть оторванной, оставленной. Мама понесла меня живой брошкой на свою постель. Я прижалась к ней и вскоре снова заснула, а когда проснулась, мамы рядом уже не было. Бабушка отправилась со мной к знахарке, «выгонять страх»…
Знахарка с волосами голубовато-белыми, как утренний снег, растопила воск и лила его сверху вниз, на плоскость стола. Бабушка заинтересованно следила за тем, как воск застывал. Она ждала собаку, а вышла женщина, с головы до ног укутанная в некое покрывало. Знахарка приблизила к моему уху морщинистые губы свои и трижды позвала тихим шёпотом:
– Морена… Морена… Морена…*
Позже я вылавливала большой ложкой из смородинового киселя ягодки под реплики: «Глянь, чо делат!..» «…Ишь, ягодна душа!..”
–
*Имя Богини смерти и плодородия в славянском фольклорe
ГЛАВА I. СОШЕСТВИЕ
«О смертных безрассудные усилья!..» (Данте. «Божественная комедия»)
…Россия… Мама и бабушка. Мои самые любимые существа. При жизни всегда были в сорре и даже, умерев, не пошли хоронить друг друга. Но вот, годы спустя, как только закрою глаза в зловещей ночи Нью-Йорка, они приходят вместе, вдвоём, берут меня за руки – я оборачиваюсь маленькой девочкой – и уводят на прогулку в прекрасную сибирскую согру, – прозрачный, прогретый летним солнышком лес. Трепещут на ветру осиновые листья, шуршит трава, пахнет грибами… Возвращают они меня утром проснуться одной на дырявом диване, думая:
«Что же это за сила такая, примиряющая, переносящая через годы и океаны?»
И потом – где этот лес?
***
Утро. Йога. Продолжая лежать на спине – подушка убрана, т.е. выбита кулаком из-под головы, сброшена на пол – расслабляюсь. Первая ассана. Пятки вместе. Взгляд фиксирую прямо перед собой: трещины, разводы на потолке. Вон там протекает во время дождя… Дождей… Додж… Лэндлорд – недочеловек. Мыслей быть не должно. «Если появятся мысли – сказать им: «Отойдите!» Они удивятся и отойдут…». Начинаю с левой ноги: носок медленно – ещё медленней – поворачивается, при этом ступня… Достоевский сказал: «Человек живёт – значит, он счастлив!» Мне такое определение счастья кажется садомазохистским. Моё (счастье, я имею в виду), в своё время, было таким: «Счастье – когда ты в сумерках приближаешься к дому, и вот, видишь свет в своём окошке.» Это было там, сначала в Сибири, потом в Москве: не то чтобы у меня был свой дом, но было своё окошко. Теперь же, в Нью-Йорке, с его чужими окнами, «счастье» понимается как «прошлое». Счастлив – относительно, правда – тот, кто не отсюда… Бедренные мышцы ног тем временем прижимают её (ногу) к плоскости. «Другая нога должна быть расслаблена…» – Стараюсь… «Перейти в Пурна Сарпасана – полную позу змеи…» – !. Ну, хватит. Теперь сесть. «Сесть на коврик.» – ? Позвоночник прямой. Вот так. Мысли должны быть оставлены. Они оставлены. Они оставлены. «Выпить триста-четыреста грамм чистой воды» – Здесь, в стакане, помещается только двести, – хватит? «…с удовольствием думая о том, что…»
…Однажды Бабьим Летом я шла по аллеям, а вернее, по аллее, ещё вернее, по тропинке Форт-Трэйон Парка. Тропинка эта, посыпанная гравием (похрустывающим под ногами), вела мимо каменной стены-барьера (с видом на Гудзон) к Клойстеру, старинному замку, историческому объекту и экономическому эмигранту из ЮгоЗападной Европы.*(*Подарок г-на Рокфеллера Нью-Йорку: останки замков и пр. объектов христианской культуры, привезённые в НьюЙоркский Форт-Трайон парк и смонтированные в единый комплекс – «Клойстер», часть Метрополитен музея ) Cтояло ясное, тихое утро – настоящий концерт тишины.
Теперь я была одна на скамейке у этого замка, может быть, одна на всей планете.
Молчаливые тени – влюблённая парочка – прошли мимо.
Потом пролетела тень птицы.
Потом пара японцев (он и оно), прибывших сюда на бесшумной тени автомобиля, прошмыгнули молча.
Миновали ещё три бесполые бесшумные тени. По-видимому, останки (либо тени) былой цивилизации. Настала пора возвращаться домой – назад, к оконным решёткам и неоплаченным счетам Бабьего Лета. Внимание моё привлекли ярко-сиреневые россыпи в тени, у подножия старого дуба. Это оказались крокусы, цветы, согласно ботаническому определителю, весенние. Я подошла к ним и наклонилась – не сорвать, нет, а только полюбоваться поближе. Вдруг что-то пролетело мимо моей головы, чуть не задев её, и ударилось о землю. Я отскочила и зашагала прочь, дальше…
Старый дуб, неверно истолковав мое телодвижение, швырнул в меня своим жёлудем.
***
Нью-Йорк… Всё и вся – агрессия. Птицы… поют, парк… Дети… Они, визжа пронзительно, идут по улице на тебя как на объект, как на предмет: задев, больно задев, сбив с ног, не извиняются, не замечают тебя как личность – идут себе дальше, или мчатся, взвизгивая, как (противо-)пожарные сирены, как маленькие танки… Черти… И это чьёто будущее? Чьи-то будущиe…
Нью-Йорк. Уговариваю себя ничего не бояться – инoгда внутренний голос так и говорит: «А ты не бойся», – и вырваться из заколдованного круга, именуемого «Нью-Йорк». Но…
Нью-Йорк. Это, сначала, прямо– и треугольныe лоскуты (вода-суша-вода) из окна прибывающeго самолёта; проход по длинным тёмным коридорам аэропорта «JFK»; чёрные (?) лики в многочисленных окошечках; толпа встречающих – не нас. Не меня… Женщина-водитель (неопрятная: по плечам чёрного пальто – перхоть, перхоть…) скучным голосом (на отличном, но только на каком-то компьютеризированном русском: “взять английский”, “поменять карьеру”, и т.п.) сообщает о забастовке транспортных рабочих, и непонятно, радуется она этому, завидует, извиняется ли, торжествует?
«Бруклин»: могильно-серые дома, и кладбища. Надломленные, чёрные змеи пожарных лестниц…
«Манхаттан»: зимний дождь…
«Я здорова. Я абсолютно здорова.» Вокруг меня вращается мой мир. Душ. Холодный. Кофе. Горячий кофе. Доброе утро, Вьетнам… то есть, Нью-Йорк…
***
– С добрым утром, милый город, Сердце Родины моей! – Ликовало радио.
Поезд замедлял ход: прибывал в Москву. Было и в самом деле доброе, красивое утро. Мы с Галей (встретились в поезде) стояли вполне готовые «освободить вагоны», как просил диктор. Галю встречала подмосковная родственница, тётя, тётя Динa: на платформе стояла, возвышаясь над толпой, ожившая и облачённая в ситцевый красный сарафан скульптура Афродиты; пшеничного цвета коса её была уложена венчиком вокруг головы. Подумалось: «Русские произошли от греков… то есть, нет, от викингов… нет, от варягов…» На предложение поехать всем вместе к тёте Дине я выпалила: «Да!» Здания… «Три вокзала»… (Школьниками – сибирскими деревенскими, поселковыми школьниками – восторженно повторялось: «В Москве – девять вокзалов!» «Десять!» «Девять!»…) Жилые дома, магазины… Воистину Белокаменная, и даже лучше, краше, чем представлялось в детских мечтах (…бродя по заросшим лопухами да крапивой деревенским улицам…) Cпуск в метро – боевое крещение: какая-то женщина подталкивает сзади меня, замешавшуюся, оцепеневшую, испугавшуюся эскалатора (а ведь об этом я тоже знала, из школьных учебников: «Московское метро». Всё выскочило из головы. Вечное движение – вечный страх), и потом, поддерживая под локоть, помогает сойти, приземлиться.
…У тёти Дины за столом: муж Георгий в военной форме, они вообще-то познакомились на фронте, где тётя Дина, тогда медсестра Дина, вынесла его раненого с поля боя, а сейчас подкладывает ему на тарелку ещё гречневой каши; трое ребятишек, один худой (старший) и двое толстых. Учат меня пользоваться вилкой, держать её «не как ложку, а как карандаш. Вот так, правильно». Вид из окошка кухни: мальвы белые, мальвы розовые, космея, георгины, мальвы красные…
Московское общежитие: Галя подаёт какие-то наши бумажки коменданту. Она постриглась под мальчика, ровная прямая чёлка занавешивает крылатые брови. У коменданта лицо квадратное, свирепое. В комнатке нашей – стол и две койки. На той что у окна – Галя. Сидит скрючившись и зубрит, зубрит… К ней приходит поклонник по имени Бегенч, из Ашхабада, он уже провалился, уезжает домой; и приглашает он Галю на Ленинские Горы, полюбоваться на прощанье, но она не может, предлагает взять меня вместо себя… Липы, рябинки… Ёлочки… Перепрыгиваю через канаву – Бегенч подаёт руку.
Kарабкаемся по откосу. Я, по привычке, пытаюсь отыскать в траве, выжженной солнцем, землянику, но тщетно: здесь она не растёт…
Бегенч уехал, и приходит вскоре открытка из Ашхабада, мне, а не Гале (вопросительно-суровый взгляд из-под крылатых бровей). Потом экзамен по математике, письменный (алгебра). Hа Галю находит столбняк, от моей же помощи – в виде готового решения, только переписать – из гордости отказывается, потом всё-таки решилась, берёт мой листочек (под столом), но поздно: по рядам идёт человек в полосатой рубашке, серо-голубой, собирает штампованные экзаменационные листы… Она уезжает домой, в Сибирь, а я остаюсь. Я зачислена на первый курс радиофакультета. Новая соседка Лиля… Лия?.. из Вербилок… смеётся, издевается над моей неуклюжестью, над именем моим «допотопным» и, отсмеявшись, спрашивает (тут же её подруги-землячки, тоже из этих Вербилок, их полная комната, четыре или пять): куда это, мол, я исчезаю по воскресеньям (к тёте Дине), к любовнику, что ли? Почему не хожу в общественный душ, что на первом этаже (стесняюсь, там всем друг друга видно), из-за сифилиса, что ли?.. Входит – как всегда, без стука – её ухажер Владик (полное имя его Владимир, но он предпочитает называться Владиком, фамилия же его – Великий), статный брюнет с маленькими глазками; посылает мне воздушный поцелуй, потом говорит обо мне в третьем лице: «Мне кажется, я ей нравлюсь!» Зачем он опять? Ведь именно его внимание ко мне вызывает лиину… лилину злобу. Как одиноко… Сижу в сквере, беззвучно плачу ( слёзы – чем не душ?)
…Матанализ. Преподаватель Куликовский – детская улыбка. Объясняя предмет, исписывая доску формулами, пачкается о мел: руки, лицо, одежда, волосы – всё в мелу, смешной. Раздаёт тетради с проверенными домашними заданиями – моей нет, утеряна… В следующий раз – та же история. Профессор Шаталов – лекции по какому-то разделу физики или электромеханики… Его часто можно было видеть носящимся по теннисной площадке. Длинноногий, стройный, загорелый… Пятьдесят ? Не верилось. Кто-то из студентов перед лекцией – с помощью стульев и друзей – кладёт мелок, а заодно и тряпочку стирать написанное, на самую верхотуру огромной чёрной доски. Входит пританцовывая Шаталов, начинает лекцию… Хочет написать свою формулу – мелка на привычном месте нет. Вскидывает голову – двухметровый бесшумный прыжок – мелок в руке, пишет. В аудитории гул одобрения. Но вот теперь нужно стереть написанное, освободить место для новых формул, нового материала: прыжок-полёт, тряпочка в руке профессора, смахивает ненужную формулу под аплодисменты.
…С соседкой по общежитию – другой, новой, Изабеллой, идём в Третьяковку. Я впервые в жизни в музее, впервые вижу картины. Репин – «Иван Грозный убивает сына». Убил – в ужасе перед содеянным зажимает смертельную рану сына, пытается остановить струящуюся кровь, но тщетно. Сижу на скамейке напротив картины – комок в горле – не в состоянии уйти, вообще пошевелиться… Скоро весна. Некий комсомольский деятель ищет меня. (B чём дело? Я не комсомолка, выбыла автоматически за неуплату членских взносов). Отыскал и просит нарисовать какие-нибудь цветы, весенние, оформить факультетскую стенгазету. Но как он узнал, что я люблю цветы? Ещё в деревне, в детстве: все укладываются спать. Тихо. Наступает темнота, Тьма, и в этой Тьме, в её бесконечном воздушном пространстве,
Цветы, цветы… калейдоскоп Бутонов и соцветий…
И ещё – писала стихи. Вот такие:
СНЕГ
Выпал снег – и сразу растаял,
Только серые лужи оставил,
Да на деревьях лежит охапками,
Полежит – и стекает на землю каплями…
И даже ещё хуже.
B институте устраиваются поэтические вечера-концерты, к нам приезжают поэты: Вознесенский, Евтушенко, Лозовой, Окуджава, Рождественский (порядок алфавитный)… Больше всех мы любим Булата Окуджаву: он выходит на сцену с гитарой, гитара отсчитывает ритм, поэт говорит-напевает о любви, о дружбе, нежности, благородстве. Просто, по-детски мудро. Его стихи-песни поют в походах, на вечерах, в комнатах отдыха: «Из окон корочкой несёт поджаристой…» Почему он больше к нам не приезжает вместе со всеми?.. Проходит полгода, и вот, видим: опять на сцене, среди пяти или шести других. Аплодируем. Кто-то выкрикивает: «Булат, что с Вами было?» Он отвечает – голос тихий, подходит к самому краю сцены, чтобы так ближе к нам, слышнее, но мы и так всё хорошо слышим, ибо в зале – тишина: «Да вот, кто-то прислал мне ужасное письмо… Кто-то от имени студентов вашего института… Анонимное… Обидное…» Зал взрывается: «А Вы не верьте! Мы Вас любим!» Окуджава робко улыбается, гитара припадает к сердцу:
Когда мне не в мочь пересилить беду,
Когда подступает отчаянье,
Я в синий троллейбус сажусь на ходу,
Последний, случайный…
Барокко. Изабелла достала абонементы – для меня и для себя, в концертный зал. Помню: вечер музыки Барокко.Mы пришли, нашли и заняли свои места – сиденья на балконе. Соседка впереди, в предвкушении музыки сидит с закрытыми глазами. Дирижёр (Жук? Жуков? А-а… не помню фамилии…) энергичный, резко повернулся спиной к нам, жестом приказал скрипкам играть. Играют, и вот: сиденья поплыли вниз. Я взмыла над залом и полетела, понеслась вперёд и вверх, и носилась, и парила на волнах музыки до последнего дирижёрского жеста, до резкого поклона публике, нам… Заглянула в програмку: Вивальди… Скарлатти… Альбинони… Гендель («Сарабанда»!) – это всё то, это все те, что заставили меня летать. По возвращению в общежитие – сюрприз: на беллиной кровати спит пьяный мужик… Уф, хорошо ещё, что на столе кем-то оставлена записка-объяснение: это профессор Сологуб с кафедры радиофизики, праздновал со студентами, «обмывал», другими словами, возведение в академики, и вот, понадобилось свободное спальное место. У коменданта был ключ… Ну что ж. Теснимся с Беллой на моей кровати под храп профессора-академика, a рано утром в комнату ныряет согбенный силуэт и выводит Сологуба умываться в туалет. (Ещё он, оказывается, уходит в какое-то военное ведомство. Так шёпотом скажут старшекурсники.)
Весна. В комнате отдыха (диван, а справа от дивана – чёрный профиль пианино) чьи-то руки показывают книгуальбом «Импрессионисты» ( чьи это были руки? Может быть, самого Господа Бога? – Шучу… Беллы? Hет…) о Ван Гоге… Какая самоотверженная жизнь! Я хочу рисовать.
Весна. « Дорогие мои, я выхожу замуж за болгарина.»
…В деревне, будучи ребёнком, видела, запомнила разные обрядовые сценки, в частности, такую, свадебную: по зимней улице бегут бойкие бабёнки, приплясывая несут как знамя ёлку, украшенную лоскутами изодранной простыни; лоскуты должны быть красными («Hевеста честная»), а белые («Невеста нечестная») – ужас и позор. Всю ночь напролёт стоит под окном новобрачных некая бабка-сваха в ожидании окровавленной простыни… Что, как будет со мною? Как это бывает в Болгарии? Его зовут Стойчо, он из Старой Загоры. У него две сестры, их зовут Златка и Кунка. Суффикс «к» в болгарском языке – не пренебрежительный, нет, наоборот… Таю подобно свече. Он принёс мне синие пролески. Глаза его – тоже синие. Синие-пресиние. И поцеловал меня. Восьмого Марта принёс букет синих пролесок и поцеловал, у меня аж температура поднялась. Да, а познакомились мы в столовой: я ела что-то с макаронами, а он подошёл с подносом, спросил, свободно ли место, стул рядом; спросил, как меня зовут… Правда, он пожилой, ему уже двадцать восемь. Ну что ж, видно, судьба такая. Судьба – это такая странная штука: сегодня ты как ни в чём не бывало уплетаешь макароны с толстолобиком… Или с треской? Даже не замечаешь, с чем макароны; а завтра – томишься, сгораешь изнутри, вот-вот умрёшь, и всё что ты хочешь, всё о чем просишь Hебо: увидеть его перед надвигающейся смертью, услышать его… Он пригласил к себе на чай. Одену я красное платье. Сон дивный, дневной: наш десятый «Б», урок литературы; только вместо Зоси, то есть беленькой кудрявенькой Зои Александровны – незнакомый учитель, темноглазый мужчина.*(*может быть, сам Рудольф Штейнер?..) Он читает лекцию о некоем эпическом герое, который «носит в душе эхо старых времён» и «не соответствует своему времени». («Печорин? Oн соответствует…») Встала, одела я красное платье, любимоe ( да, собственно, и единственное, всё остальное – ковбойка и брюки); платье моё из плотного крепа, рукав короткий, подол «татьянкой»; куплено в «Детском Мире»…
Весна. На улице, на улицах – тёплый ветерок, пахнущий тополиными почками, вообще чем-то тополиным. Соседний подъезд «ЭВТФ»*( *Факультет электронно-вычислительной техники). Четвёртый этаж. Комната четыреста двадцать пять. Стол, две койки; койка справа затянута чёрно-белым клетчатым пледом, а на койке слева возлежит сосед его с книгой в руках, впрочем, скоро встаёт и уходит. Ещё вижу: тумбочка, магнитофон. Он обнимает меня… швыряет на постель, прыгает сверху, оседлал, руки цепкие лезут под подол. Глаза припадошные. Выдыхает: « К-какой свадьбы…» Сопит, пыхтит, шевелит всеми своими конечностями – у него их что, шесть, семь? Восемь? Дотянулась-таки до лица, приём удался, показывал один деревенский парень, Гриша… Ага, пусть позанимается своим носом… Нет, мало ему! Поддаю ногой магнитофон. Он: « Уходи… Уходи… Идийётка!» Ага, суффикс «к» в болгарском языке… Да я и так ухожу. Ну ладно, я «идийётка» – а где же чай? Зачем приглашать на чай, когда никакого чая…
“…и превращается в фигуру трагическую.”
Обратная пропорциональность: чем тяжелее жизнь человека, тем легче его смерть. (Письма из дома. ) Неужели все эти парочки, что по утрам на кухне жарят яичницу с колбасой: Миша-Маша, Света-Саша, Коля-Оля и пр. – спят в одной постели, спят до свадьбы??? Зачем я написала такое, «выхожу замуж», в деревню? Белла говорит, что я ещё очень наивная. Неделю спустя вижу его входящим в свой подъезд ЭВТФ в обнимку с девушкой, страшно похожей на Бриджид Бардо. Ещё через пару дней – у кинотеатра воркующим с двумя, лиц не видно. Потом я решилась, набралась храбрости, отправилась к нему сказать чтонибудь, вернуть. Дверь на стук открыла кудрявая полная женщина – копия Симоны Синьоре, полуодетая во что-то зелёное и с сигаретой в зубах. Он же блаженно улыбался из-под одеяла. ( Куда девается сосед-с-книжкой-в-руках?!) Что тут можно сказать? «Извините…» («Какой ужас!») Всё что я хочу, это… это…
Изабелла – моя соседка – величавая, пышноволосая, сидит на койке у стола, рассуждает о искусстве, о поэзии, и между тем подкрашивает ресницы, макая миниатюрную щёточку то в тушь, то в литровую банку с водой… Покончила с ресницами. Поправляет пушистую чёлку, глядясь в зеркальце. Из любви к порядку беру со стола банку – вынести, выплеснуть в умывалку, но Белла бросает лениво:
– Оставь, Вилис выпьет.
Вилис – дипломник, красавец из Риги. Взял в привычку каждый вечер навещать нас, на пару минут, посидеть, повздыхать, пожаловаться на усталость, на вчерашний перепой… Он не выказывает предпочтения ни одной из нас ( хотя, думаю, дело тут в Белле), и мы встречаем его вдвоём, каждая на своей койке. Вот, вошёл, сел, вздохнул тяжко: «Н-да-а…» Помолчал. Встал. « Хотите ч…» – предлагаю, заметив его жест в направлении банки из-под ресниц. А-а, поздно, уже выдул залпом, отрыгнул и вышел не прощаясь.
– По-английски, – замечает Белла. – Kак это трогательно
И так – почти каждый вечер. Изабелла из-под Одессы, из семьи многодетной, рабочей. Отец – грузчик в порту. В это трудно поверить.
Я написала Стойчо краткое письмо, просила подойти в два часа дня к телефонной будке, что у самого его подъезда… Стояла, волновалась, подмывало спрятаться за– или в– будку. Он показался изпод арки, видимо, был в столовой, пообедал, возвращается; идёт, идёт… прошёл мимо в cвой подъезд, даже не посмотрел в мою сторону. Стою как оплёванная – лучше бы провалиться! И ещё тут, как назло, показался навстречу с противоположной стороны, движется под арку Владик Великий (похожий чем-то на свою фамилию), бывший …Потом – ещё одно: «Я тебя люблю – а ты меня?» Конечно, в риторике Письму Татьяны Лариной немножко уступает, но ведь за Татьяну Ларину писал Пушкин, а это – я сама. Вызывает вахтёр вниз: Он. Получил! Глаза – упрекающие, злые. Вот такие же глаза бывают у туалетной работницы, что орёт по утрам на весь этаж: «Ну и засранки! Насрали тут!..» Просил оставить его в покое. Сказал: я, мол, должна благодарить его за то, что он сохранил мне мою девственность. («Чего не скажешь о твоём магнитофоне.»)
Резонанс: по субботам на нашем женском этаже танцы. Мы с Беллой любили эпатировать публику, наше светское общество, тем, что выходили к танцующим с книгами в руках. Стояли в углу – в углах, каждая в своём – и читали, а время от времени отрывались от чтива, рассеянно поглядывая на происходящее… Вот и сейчас: стою в своём углу, читаю свою книгу. Подходит воронежец, высоченный парень со спортивного факультета и, обращаясь ко мне:
– Пойдем потанцуем! Нас с тобой всё равно никто не любит!
Я захлопнула книгу, ушла в комнату. Упала на койку, разрыдалась. Чем оживлённее было там, тем горше становилось мне. Какая жестокая правда: Никто не любит.
Спортивный факультет… Этот «спортивный факультет», как мы его зовём, вообще-то официально назывался по-другому: АТФ или ЭТФ (Авто-технический факультет… Нет, Электро-технический факультет). Состоял он из спортсменов: футболистов, хоккеистов и мастеров других модных видов спорта. Их принимали в ВУЗ практически без экзаменов, для того чтобы они «представляли и защищали спортивную честь института», короче, ради спортивных показателей. Ребята эти были на вид большие, крепкие, здоровые; учебный график их не изнурял; из-за поездок и участий в ответственных соревнованиях давались академические отпуски; и доживали эти ребята студентами на спортивном факультете чуть ли не до глубокой старости. …Да и всем нам остальным зачёт по физкультуре обязателен, иначе не допустят к экзаменам по специальности, и… да-а, нужно было сразу выбирать секцию такую, где ставят зачёты.
Cначала, на первом курсе, записалась я в секцию художественной гимнастики. Пришла – кто-то одолжил мне чёрный купальник – марширую в строю девчонок, прячусь за их могучими спинами: только что из деревни, стесняюсь неухоженности обнажённых рук и ног. В перерыве, как бы между прочим, делаю мостики, кувыркаюсь – через голову и наоборот – разминаюсь, а заодно и показываю свои способности. В конце занятий тренерша подозвала к себе и (задушевным голосом – колючими глазами) рекомендовала больше не приходить. Сказала: «У Вас нарушена координация движений.» И вот, мой любимый вид спорта – избегать занятия спортом. А избегать нужно так, чтобы были эти, зачёты… Придумала! Можно прийти к факультетскому врачу, молодому человеку с приветливым понимающим лицом, объявить: « У меня боли в желудке»; раздеться до пояса; подходить к нему медленно, отмечая: глаза растерянные, ну просто обалдевшие, сейчас напишет освобождение, даже и не прикоснувшись к своему стетоскопу, висящему ожерельем на шее… Eсли не ошибаюсь, это называется стриптиз – striptease. Может быть, virgin striptease…*(*девственный стриптиз)
Эрнст…И был на факультете нашем один студент – звали его, помнится, Эрнст, – который очень-очень хотел стать инженером, хоть и был он туп как пим*(*валенок) сибирский. После армии (до сих пор ходит в старенькой солдатской форме ) поступил-таки. Теперь занимается днями и ночами напролёт. Вот он, плетётся мне навстречу ( я – в туалет) из рабочей комнаты, весь схуреёбленный, чертёж вымученный держит подмышкой. Страшненький… Никак не могу себе его представить Инженером – ни Старшим, ни Главным – с такой ничего не соображающей физиономией среди взрослых людей. Hу а впрочем, чего только не бывает…
Проходя мимо подъезда ЭВТФ, замедляю шаг. Вдруг выйдет Стойчо, и… ну, просто увижу… Всё медленнее…реже… Нет, не вышел. Весна…
Лето. Пыльное лето, работы на овощной базе. Тухлые помидоры.
Осень. …Вызвали нас с Беллой в деканат, думали, отчитывать за пропуски и неуспеваемость – нет, не за тем (на сей раз), и не нас одних, а целую группу. Определили: встречать Хрущёва. Погрузили – привезли на Ленинский Проспект; поставили у барьера-верёвки, натянутой вдоль по всей линии проспекта… Хрущёв должен был с какимто важным гостем (Джавахарлал?* Гамарджоба**? Что-то трудно произносимое…) возвращаться из аэропорта по этому самому, Ленинскому проспекту, и наша задача – помахать им рукой в знак приветствия. Толпа вдоль верёвки ждёт; ждущие обмениваются репликами, шутками. Сигнал: тихо, приготовиться, едут. К нам, на нас и мимо нас быстро и как-то весело едут две машины, и в одной из них, в первой, открытой – невероятно – привстал Хрущёв с открытой лысой головой, открытым лицом. Улыбается открытой улыбкой, машет всем нам рукой. ( Kак не ответить «привет»!) Pядом с ним съёжившийся, отчего-то скрючившийся, задрапированный в белое гость-глыба. Проехали, исчезли; возвращаемся к своим, по своим грузовикам. Припоминаем: «Какая открытая улыбка…»
По этажам общежития ходит мороженщица, кричит гнусаво: «Марооже-нае! Ка-му марооженае…» (Лениво толкает впереди себя тачку.) Как хочется заболеть. Военное дело – предмет, который вводят на третьем курсе и который нужно сдать на тройку: четвёрка и выше – распределят в почтовый ящик (первая, вторая и т.д. группа секретности). Уедет, скоро уедет в Болгарию Стойчо, и что ж, будет нельзя его навестить? О нет! «У меня боли в желудке.» – Стриптиз. Обалдевшие глаза факультетского врача – освобождение на весь семестр.
–Ма-рооженае! А вот, кому ма-ро…
Эта мороженщица, то есть её зов, её гнусавость, наверное, войдёт в историю… Хочется заболеть, по-настоящему, серьёзно. Изабелле – тоже. Дело в том, что Петер Гессе, умница, умнейший, единственно умный юноша по дороге из ВУЗа предложил ей зайти к нему: у него дома альбом с рисунками Альбрехта Дюрера. И надо же случиться, чтобы именно в этот момент (одиннадцатое октября, четырнадцать, т.е. два часа пополудни тридцать три минуты) Изабелле невыносимо хотелось «пи-пи»; она только буркнула: «Как-нибудь в другой р…» Он ничего не понял, а понял по-своему, резко повернулся, ушёл в дверь подъезда и больше с ней не здоровается, вообще не замечает… Уже двадцать седьмое ноября. За окном – пасмурно. И холодрыга. Пo этажу прошла наша историческая мороженщица с её неповторимо гнусавым голосом:
– Ма-рооженае! Каму марооженае!
Съедено по лошадиной дозе мороженого. Хоть бы что.Tемпература нормальная, тридцать семь.
А можно ещё искупаться в реке полузамёрзшей. Рискованно, конечно: между бронхитом и чахоткой граница, так сказать, открыта. …Когда выходили из подъезда, мимо прошёл Петер Гессе, не поздоровался. Прошёл мимо также староста группы, язвительный коротышка Олег Жемчугов. Знаем: он отмечает все наши пропуски, докладывает. Стукач. Увидев нас, улыбнулся, сострил ( как ему кажется): « Купаться, девочки?» «Нет, только позагораем.» (По дороге купим вино и конфеты.) В ледяной воде – по пояс. Сводит ноги. Белла плещет горстями ледяную воду себе в лифчик, приговаривая: «М-можно ведь и т-так простыть?..» Я иду дальше, по плечи. Свело руки-ноги, перехватило дыхание. Зуб-на-зуб не попадает. На берегу… Tрясущимися, а вернее, конвульсивно дёргающимися руками подносим ко рту бутылку, отхлёбываем по очереди из горлышка портвейн. Вино чуть согреет изнутри (конфеты «Белочка» – вкусные) и, должно быть, удержит у этой самой, открытой границы, когда заболевают, но ещё не умирают. …Всю ночь градусник гуляет от койки к койке, измеряет наши температуры: тридцать семь… тридцать семь… тридцать семь…
***
Изабеллу вызвали в иностранный деканат: кто-то из “студентов» сообщил им («…Анонимное… Обидное…») о её, беллиной… беременности от… болгарина с ЭВТФ. Все-то перепутали эти «студенты»: от болгарина с ЭВТФ должна бы забеременеть я, она же, Изабелла, беременна немцем, Альбрехтом Дюрером.
Сон – письмо из деревни: люди тяжёлого физического труда умирают мгновенно… Парочка Миша-Маша разлучена: Миша – болгарин, ему нельзя жениться на Маше-украинке, т.к. Маша – украинка, и распределена в киевский почтовый ящик… Изабелла хочет податься в кино. Что ж, она такая красивая… Письмо из деревни. Целые деревни затоплены. Достраиваются гидроэлектростанции. Наша река потеряет свое лицо: когда-то прозрачная и чистая, с камешками и ракушками на дне брода; чернозелёная у крутого обрыва; поросшая кувшинками за кузницей; просто питьевая у мостков – отныне здесь будет кишкообразный омут. Число утопленников растёт. (Геометрическая прогрессия.) Строят новые кладбища, новые станции. (Цепная реакция.)
Зверь-комендант гонит из общежития нас, прогульщиц. И мы с Изабеллой идём «на посошок», на случай возможного изгнанияпрощания, послушать музыку «Барокко». Я просто потеряла дар речи (правда, не помню, чтоб я его имела и прежде, но так говорят), услышав одну вещь, «Сарабанду» Генделя… Возвращались в негостеприимное общежитие по ночной Москве, по Лефортовскому валу. Пришли, заварили жиденький чай, разлили по стаканам. Изабелла думает вслух о кинокарьере. Я – бездумнo, бесцельно рисую цветочки. Оказывается (выяснили в разговоре), мы обе поступали в технический ВУЗ следуя моде. Во время лабораторных занятий по физике, например, я лишь вела чистенький, аккуратненький конспект-журнал, а к приборам же, и особенно к электророзетке, не прикасалась: боялась, дёрнет. (Ведь я воспитана на свечах, да на керосиновых лампах…)