Текст книги "Ухаживание за Шерлоком Холмсом (ЛП)"
Автор книги: A_Candle_For_Sherlock
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
***
На дворе стоял тёплый чудесный месяц май 1901 года, а мой лучший друг, моя нечаянная муза и давний сосед Шерлок Холмс доблестно боролся со своим ежегодным насморком.
Холмс почти никогда не болел, хотя если бы я за ним не приглядывал, он доводил бы себя до полного нервного истощения. Но каждый год из тех, что мы с ним были знакомы, как только устанавливалась тёплая погода, у него регулярно начинался насморк. В течение первой недели после прихода настоящей весны он начинал прикладывать к носу платок; при этом выражением своего лица он всячески старался показать, что с ним − спасибо, Уотсон − всё в порядке. На третий или четвёртый день ему становилось хуже; его не лихорадило, и он не чувствовал себя настолько плохо, чтобы из-за этого лежать в кровати, но его голос становился хриплым, а к насморку присоединялся кашель. Конечно, я делал всё, что мог: откармливал его с помощью приготовленных миссис Хадсон питательных супов и пудингов, прикладывал к его груди горячие горчичники и предлагал платки. Но несмотря на все усилия насморк не спешил его покидать.
Признаюсь, я отдал бы многое за возможность облегчить его страдания. Поэтому, когда посреди журнальной статьи о так называемых нервных болезнях я нашёл информацию о том, что такие симптомы, как у Холмса, может вызвать пыльца, я испытал чувство, близкое к озарению.
Отложив журнал, я уставился на моего друга, дремлющего и тихо похрапывающего в своём кресле после ланча. Я вспомнил, как три дня тому назад, когда Холмс уже начал заболевать, но ему было не настолько плохо, чтобы он усидел дома, он, выйдя на след похитителя, остановился на улице, чтобы опросить свидетеля преступления, владельца переполненной цветами тележки, припаркованной в нижнем Оксфорде. Через несколько минут речь Холмса была прервана сильным чиханьем не меньше полдюжины раз. Глаза его заслезились, и он, затаив дыхание, отпустил этого человека, а потом спрятал лицо в носовом платке с приглушённым сердитым восклицанием «Боже мой!». Если бы он в этом момент не выглядел настолько охваченным отчаянием, это могло бы заставить меня рассмеяться вслух.
После этого ему всю оставшуюся часть дня было очень плохо, что вызвало у меня большое беспокойство, так как я не знал, чем ему помочь.
Получается, что его чиханье (судя по информации в журнале), было не просто совпадением; оно произошло по вине цветов. Я посмотрел на нашу квартиру другими глазами. Везде стояли цветы: на полке камина − ваза со свежими розами, на книжной полке − букет бегоний. Даже рядом с химической аппаратурой Холмса миссис Хадсон поставила вазу с фиалками. Все мы любили цветы; как только наступал сезон, мы с радостью покупали их на улице у детей и заполняли дом их ароматами. Получается, что мы сами заставляли бедного Холмса страдать каждый год? Меня осенило, как ему можно помочь; но как получить доказательство того, что именно это средство будет действенным? Сидя в тишине наших комнат в лучах солнечного света и слушая тихое похрапывание Холмса, я думал о том, какие шаги необходимо предпринять для установления точного диагноза.
К тому времени, когда он проснулся, солнце почти село, а мы с миссис Хадсон убрали в доме все вазы с букетами. Если он и заметил их отсутствие, то ничего не сказал по этому поводу.
Когда я налил ему чай, он, покорно приняв от меня чашку, провёл остаток вечера в мрачном бездействии. Я решил почитать ему перед сном то, что он любил, хоть его документальные сведения о свойствах засохшей грязи, которые были так же сухи и так же для меня непроницаемы, как и сам объект исследования.
В ответ на моё предложение Холмс немного оживился; покопавшись в стопке книг под своим креслом, он протянул мне то, что оказалось фолиантом середины прошлого столетия с исследованиями по кошачьей биологии.
Для того, чтобы соответствовать его настроению, я читал негромко и вкрадчиво. Льщу себя надеждой, что мне удалось заставить не самые приятные подробности больных органов млекопитающих звучать успокаивающе. Закрыв глаза, Холмс немного подремал в свете от камина, время от времени просыпаясь из-за кашля и доставая носовой платок, который использовал весь день. До того как он собрался идти спать, я самовольно заменил платок Холмса на чистый, за что заслужил тихие слова благодарности.
Когда он уже удалился в свою комнату, я услышал, как он высморкался, а потом умылся; затем раздались грохот и лязг кочергой во время ворошения углей в камине; и наконец наступила тишина.
Обойдя гостиную, я затем распахнул все окна; нужно было избавиться от пыльцы, которая ещё могла остаться в наших комнатах. Когда я замер перед окном, разглядывая в свете луны крыши домов, меня окружил прохладный ночной воздух. Я вспомнил время, проведённое в холоде и без сна под незнакомыми небесами среди гор Афганистана. Потрескивание дров в камине за моей спиной вернуло меня в то время, когда я сидел перед костром; мягкий свет уличных фонарей превратился в холодный отблеск восточной луны перед нашим вторжением на её территорию… как же мы были ужасно самонадеянны тогда.
Двадцать минут пролетели как один миг. Вздрогнув, я пришёл в себя, закрыл ставни и ушёл в свою комнату, ожидая снов с грохотом артиллерии, криками раненых и ржанием лошадей, чьи голоса были едва различимы на фоне боли и завывания ветров вокруг нас; но вместо этого мне приснился Холмс, тихо смеявшийся рядом со мной в темноте.
Я проснулся с надеждой в сердце; и к полудню Холмсу на самом деле стало получше: его голос оставался всё ещё хриплым, но он уже свободно дышал. Он с удовольствием съел свой ланч, а после него даже взялся за скрипку. Ближе к вечеру самочувствие Холмса улучшилось ещё больше; встав перед окном, он стал рассказывать мне о скрытых намерениях соседей и случайных прохожих, идущих мимо наших окон. Я ликовал, но про себя: было бы преждевременно говорить о полном успехе.
В течение следующих двух дней ему становилось всё лучше и лучше. На третий день почти все беспокоящие его симптомы исчезли.
Теперь наступило время для заключительного доказательства. Я решил проверить свою гипотезу, ничего ему не говоря, чтобы это не оказало влияния на результаты. Во второй половине дня он ушёл в Скотланд-Ярд за отчётами дела о человеке, который выдавал себя за другого. Покинул дом спустя пять минут после этого, я обошёл улицы в поисках продавцов цветов и купил по несколько штук каждого вида.
Вернувшись домой, я поставил свой экстравагантный букет в самую большую вазу, отнёс её к нему в комнату, а потом сел у камина. Когда Холмс возвратился, он нашёл меня старательно разбирающим счета за последние три месяца. Если я и выглядел смущённым, он никак это не прокомментировал, а просто улёгся на диван и закрыл глаза. Очевидно, что теперь, чтобы собрать доказательства, требовалось просто понаблюдать.
Долгое время Холмс лежал, погрузившись в размышления. Отложив бумаги, я удалился в свою комнату, тихо надеясь, что Холмс не будет размышлять всю ночь, так как моя теория не увенчается успехом, если он не ляжет спать у себя. Я заснул, не услышав, что он встал; но в тишине ночи я был разбужен чиханьем, а затем, через мгновение, тихими проклятиями. Я улыбнулся и шумно выдохнул.
Независимо от неопределённости, которая, возможно, могла ещё оставаться в отношении результатов, когда утром Холмс появился в гостиной, он выглядел помятым, бледным и абсолютно больным.
− Уотсон, − это было всё, что он сказал. Его голос звучал надтреснуто. Он опустился в своё кресло и спрятал лицо в ладонях.
Не было никаких сомнений, что у меня всё получилось. Теперь была очередь признания.
− Холмс, − произнёс я, − мой дорогой Холмс, вы снова нездоровы.
Глубокий вздох из-под рук.
− Боюсь, что это − по моей вине, − сказал я.
Резко отняв ладони от лица и подняв голову, он нахмурился:
− Как это?
− Я знаю… ну… я полагаю, что это − из-за цветов.
− В этом нет никакого смысла. − Он был слишком утомлён для того, чтобы изобразить на лице хотя бы искру своего обычного любопытства. Встав с кресла и взяв журнал с полки, я раскрыл его на соответствующей странице и протянул ему.
− Предполагается, что чувствительный человек может почувствовать себя плохо из-за цветов. Пыльца попадает в воздух, и как результат − насморк.
Он взял статью и начал читать. Раздражение, удивление, тревога и надежда сменяли на его лице друг друга. Он поднял голову; его глаза блестели:
− Я понял, что вы имеете в виду. Это возможно; но как же вы можете быть в этом виноваты?
− У нас не было цветов в доме в течение нескольких дней, и вы хорошо себя чувствовали − до тех пор, пока я не купил букет для вашей комнаты.
Быстро заморгав, он спросил:
− Вы принесли мне цветы?
− Да… они стоят у вас на полке. Особенно я искал астры; я знаю, что они вам нравятся. − Я был озадачен выражением на его лице; он смотрел на меня с испугом и с интересом, как будто я сделал что-то совершенно необычное. − Но сейчас это не важно. Если вам от них плохо, мы должны их убрать.
− Да, конечно… Я подумал, что это миссис Хадсон принесла вазу с цветами.
− Нет, это я. Вы меня простите?
− Что? Да, конечно. Мне не за что вас прощать. − Кивнув, Холмс мне улыбнулся, но, тем не менее, меня не покидало чувство, что он, устроившись в кресле и держа носовой платок у носа, думает о чём-то другом. Убрав цветы и проветрив его комнату, я принёс ему чай и книги; устроившись напротив Холмса перед камином и закурив, я задумался…
Две недели спустя Холмс подарил мне книгу. После посещения пациента с астмой − раздражительного и требовательного богатого старика − я пришёл домой поздно; тот часто посылал за мной, поэтому я прятал свою гордость подальше ради дохода. После его компании для меня было облегчением вернуться в нашу тёплую и уютную квартиру. Лампы были включены, а меня ждал ужин. Холмс, очаровательно наморщив лоб, в синем шелковом халате стоял рядом со столом и перебирал свою коллекцию газетных вырезок. Отставив мою тарелку в сторону, чтобы еда немного остыла, я подошёл к книжной полке, выбирая что-нибудь для вечернего чтения. И обнаружил незнакомую мне книгу в кожаной обложке. Я взял её в руки. Это было издание Хафиза(1).
− Холмс, − спросил я, − это оставил клиент?
Он замер, держа в каждой руке по вырезке:
− Нет, я купил её для вас.
− Ради дела?
− Нет. − За этой краткостью скрывалось смущение. Он даже не смотрел на меня. Тепло затопило моё сердце. Это был подарок − и он был смущён тем, что преподнёс мне его.
− Спасибо, − сказал я. − Это прекрасно.
Холмс стоял ко мне спиной, но по его голосу, когда он спросил:
− Почитаете мне потом? − я понял, что он улыбается.
Я сделал это тем же вечером.
Позже, в постели, я лежал и думал о подарке. Несмотря на то, что Холмс никогда прежде не преподносил мне подарков, он, тем не менее, умел выразить свою привязанность. Он замечал то, что мне нравится и стремился устроить это для меня − выходы в рестораны, игру на скрипке, чтобы меня успокоить или развлечь. А ещё брал с собой везде, куда бы мы не пошли. Для меня было честью помогать ему, оставаться с ним, лечить его травмы и хвалить его способности, но я не был так свободен в тех небольших жестах, которые у него получались так естественно. Я задался вопросом, ощущал ли он мою скованность как отсутствие связи между нами.
Несколько ночей спустя, после ужина, виски и ароматной трубки, Холмс лежал на медвежьей шкуре перед очагом, положив одну руку под голову. Я наблюдал за тем, как он, задумчиво изогнув губы, смотрит сквозь полуопущенные веки на игру света на потолке от огня в камине.
− Холмс, − обратился я к нему наконец, − вы о чём-то думаете?
Холмс заморгал; повернув голову, он мне улыбнулся:
− Витаю в облаках, доктор. Ничего важного. А что такое?
− Интересно, что вы думаете о моей семье.
Приподнявшись, он на меня внимательно посмотрел. Мы не разговаривали о нашем детстве; подозреваю, что не без причин с обеих сторон:
− Вы правда хотите, чтобы я это рассказал?
− Просто расскажите об этом с некоторой… осторожностью.
− Хорошо. − Какое-то время он сидел, задумавшись, а затем заговорил: − Вы мне рассказывали, что ваши родители умерли. Но я думаю, что вы от них отдалились, когда они ещё были живы. Вы не говорите о них нежно или как-то ещё. У вас нет их фотографий, вы никогда не опираетесь на их мнение, когда отстаиваете собственные убеждения. Вы создали идею о себе без них. − Он заколебался.
− До сих пор всё хорошо, − сказал я. − Продолжайте.
− Хорошо. Ваш брат тоже умер. Но он на вас оказывает влияние, хорошо это или плохо. Вы храните его часы. Вы проявляете еле видимую эмоцию в тех редких случаях, когда мы упоминаем о нём. − И действительно, мысль о нём вызвала немедленную реакцию; я одновременно испытывал горе и радость, гнев и любовь из-за этой братской связи, которую стал ощущать сильнее, когда он умер. Наблюдая за мной, Холмс тихо продолжил: − Он выпивал; возможно, по той же самой причине, из-за которой вы ушли на афганскую войну… чтобы убежать от скуки обычной жизни.
Я вздрогнул, и он нахмурился:
− Я должен остановиться?
− Нет, − сказал я. Он молчал, поэтому я продолжил:
− Он разговаривал со мной, когда пил. Он говорил мне, что я хороший мальчик… храбрый мальчик… лучше, чем он. Я ненавидел это, и всё же позволял ему говорить.
Его пристальный взгляд скользнул по моему лицу:
− Он был единственным, кто хвалил вас дома? Возможно, ещё няня, когда вы были маленькими, но обычно − нет. Они были холодны с вами.
− Почему вы это говорите? − Я услышал напряжение в своём голосе. − Неужели это из-за отсутствия тепла во мне?
− Нет! Нет, что вы. Вы… − Он остановился, вздохнул, а потом снова продолжил: − Когда мы познакомились, вы были удивительно самодостаточны; то, что я рассказал вам о вашей профессии, состоянии ваших травм и том, что моя работа вас заинтриговала, произвело на вас впечатление. Я наслаждался этим и максимально использовал; но я чувствовал, как мало вам нужно. Казалось, что вы совершенно довольны тем, что у вас есть. Но однажды вечером, раздражая вас своей бесцельной игрой на скрипке, я предложил сыграть для вас. Я спросил, что бы вы хотели слышать… вы помните. − Он отвёл взгляд и улыбнулся. − Выражение вашего лица изменилось… Оно открылось, как цветок. − Он вспыхнул, смущаясь своей сентиментальности, но продолжил: − Столько счастья от столь небольшой любезности стали доказательством, что вы не привыкли к доброте. И вы всегда так отвечали на то, что я вам мог предложить. И я с огромным удовольствием для вас что-то делаю.
Когда я смог обрести дар речи, я спросил:
− А вы привыкли к доброте?
Наступила тишина. Наконец он сказал:
− В детстве? Да, думаю, что привык.
− От Майкрофта?
− Когда я вырос из детских фартучков, он был уже большим мальчиком, который ходил в школу. Но я чувствовал, что он меня по-своему любит.
− И ваша мать?
− Она пела и смеялась со мной, когда я был ребёнком.
− А ваш отец?
Выражение его лица изменилось; он поднял руку, чтобы коснуться лица, а потом уронил её. Когда он продолжил говорить, его голос немного дрожал:
− Он заботился о нас. Он гордился мной, но я едва это помню. Когда он умер, наш дом был продан, чтобы оплатить его долги, а моя мать вернулась к себе домой. Меня же отправили к дяде, благодаря которому я понял, как мало доброты в этом мире. Именно поэтому я больше говорю о причинах, чем о чувствах. − Его голос выровнялся, а глаза вызывающе вспыхнули.
Из уважения к нему я какое-то время молчал. Он не должен был говорить мне это. А затем я сказал:
− Я знаю, что мы делали то, что могли. Я жил своим умением, а вы − благодаря уму. Слава Богу, теперь у нас есть больше. Вы не можете говорить о доброте, но вы добры.
Он выглядел испуганным.
− О, − сказал он, а затем тихо продолжил: − Спасибо, Уотсон.
После этого оказалось так легко купить для Холмса стопку нот в книжном магазине на углу, когда я искал там что-то, что ему потребовалось. И мне понравилось то, что случилось после; поделившись своей находкой и получив от него взволнованное «спасибо», я смог насладиться видом того, как уже несколько минут спустя, уже унесясь в мысли о музыке, он настраивает скрипку.
Выражать привязанность мне было не так-то просто, но подарки могли быть сделаны без слов, а если он в ответ на них смущался, это говорило о том, что они для него что-то значат. Я понял, что был прав, когда несколько недель спустя на моём столе появилось тонкое серебряное перо взамен моего старого железного. Я написал ему очень изящное благодарственное письмо, восхитившись тем, как скользит перо по бумаге; протянув его ему, я пошёл спать. Он покраснел, когда взял его из моих рук: я снова его взволновал. Это было удивительно приятное ощущение. На следующей неделе, купив небольшую книжку с сонетами Петрарки, я оставил её на его столе. Я увидел эту книгу несколько недель спустя, когда он взял её с собой в поезд. Она была уже с загнутыми уголками страниц, а его улыбка во время чтения была яркой и уверенной.
Был разгар лета. Приближалась годовщина нашей первой встречи. В минувшие годы мы выходили в театр или кафе, а вернувшись домой, перед камином желали друг другу здоровья. Теперь я подумал, что хочу сделать для него что-то большее. Что я мог ему предложить? Своё присутствие рядом, интерес к его теориям и храбрость; но всё это у него уже было. А я хотел подарить ему что-то большее, чем те небольшие знаки внимания, которыми мы обменивались.
Мои слова. Эта идея пришла мне в голову, когда я проснулся. Сев в постели, я сказал вслух: − Ну, конечно же, − потому что он наслаждался похвалой, как кошка сливками. Холмс мог кривиться от романтизма моих историй, но я видел, как он терял дар речи от моих слов одобрения. Я хотел похвалить его… и я напишу это для него. Я выражу на бумаге свою благодарность за подарок небес в виде встречи с ним; я расскажу ему, что означает для меня быть его другом.
Я начал писать письмо. И почувствовал, как моё сердцебиение ускорилось, когда подумал о том, что мне придётся написать очень правдивый рассказ о себе; но у меня был достаточно поводов для этого. Я сидел в своей комнате за столом и подбирал слова. То, что я писал о нём для «The Strand», как о мыслителе, борце и общественном деятеле, было хвалебной речью: здесь же я должен быть написать то, что думаю о нём, как о человеке. Сначала это было похоже на то, как будто я срываю с себя кожу, раскрывая чувства, в которых нуждался сам, и говоря о том, что никогда не обсуждал даже наедине с собой. Но чем больше я писал об очаровании, что видел в нём, тем больше находил того, о чём должен сказать. Когда я наконец-то отложил перо, передо мной лежали три страницы, исписанные с двух сторон, а мои руки дрожали. Я должен был сидеть не двигаясь, чтобы успокоиться и прийти в себя. Я рассмеялся бы над собой, если бы мне не хотелось расплакаться. Почему я не говорил ему ничего из этого прежде?
Через несколько минут я снова взял это письмо, чтобы перечитать и исправить ошибки. На первой странице моя голова начала кружиться. Я − писатель. Слова − моя профессия. Я только сейчас осознал то, что написал. Я едва мог дышать, но дочитал до конца. Отложив письмо, я невидяще уставился перед собой, пытаясь понять то, что сделал.
Передо мной лежало любовное письмо.
Я просто хотел воздать ему должное за двадцать лет доброты ко мне, но то, что я написал, было признанием в страсти − глубокой, неизменной, голодной. Думаю, что я никогда никого так не любил за всю мою жизнь. Я никогда не задавался вопросом, почему писал романы для моего издателя, в то время как просто хотел быть рядом с Холмсом. Желая остаться холостяком до конца моих дней, я при этом не чувствовал сожаления.
Я не знаю, сколько времени простоял на руинах моей уверенности; но когда я очнулся, моя свеча уже наполовину оплавилась, а письмо ожидало того, чтобы его переписали. Я снова сел к столу. Я должен был его переписать. Я должен был заново выплеснуть на бумагу всё это − чтобы снова начать − для того, чтобы сказать ему то, что должно было быть сказано, и о чём не смел мечтать даже во сне. Это не было тем, за что я себя винил; сейчас я просто должен был довериться самому себе, что зайти настолько далеко. Я знал мужчин, которые любили мужчин, и живших с ними, как большинство мужчин живёт со своими женами. Я был знаком с писателем, с которым меня свёл случай в издательстве; тот, пригласив меня пообедать с ним, представил меня своему близкому другу не без трепета. Когда меня снова к ним пригласили, я познакомился с поэтами и актёрами, часто посещавшими его дом. Со мной работал хирург, который попросил меня уделить внимание его компаньону, пока он сам был болен. Во время учёбы в школе я знал двух девушек, спавших в одной постели. Я не был против всего этого. Я не собирал специальных сведений на эту тему, но не видел в этом зла. Но обнаружить, что я жил так долго, не зная самого себя, оказалось для меня шоком; а затем я понял, что моё сердце уже не было моим, оно принадлежало ему…
Я должен был переписать письмо.
Я начал снова. Когда я закончил, было уже три часа утра, а я был почти разбит от усилий, затраченных на попытку превратить письмо во что-то, что Холмс мог бы прочитать. Я чувствовал, что сказал слишком мало и слишком много. Каждое слово, которое я вычеркнул, причиняло мне боль; каждое слово, которое я оставлял, пугало меня своей честностью. Я не сомневался насчёт того, что чувствовал; но процесс написания потребовал от меня не только честности, но и умения взвешивать слова и отвечать за них; это была своего рода вивисекция тайны. Каждое выражение нежности, которое я удалял со страниц, разрывало мне душу: оно буквально кричало о том, как я его люблю. Каждое слово похвалы я изучал со всех сторон, пытаясь понять, где дружба, а где любовь, или есть ли между ними для меня разница. Когда я наконец-то его написал и понял, как мало позволил себе на единственной странице, я запечатал его, чтобы не было соблазна снова его переписать, а ещё я спешил лечь спать − или меня разоблачат. Он захочет узнать, почему я засиделся заполночь.
Он предположит то, что осталось скрытым за строчками, так или иначе, когда прочитает письмо, несмотря на все мои усилия; но больше я не мог об этом думать. Переодевшись в ночную рубашку и отложив в сторону все мысли о том, что ожидало меня впереди, я лёг спать.
Когда я проснулся, мне показалось, что я спал всего несколько минут, но на часах было почти восемь. Одевшись и побрившись, я с удивлением посмотрел на себя в зеркало. «Это − мужчина, − подумал я, − который любит мужчину. Это − идиот, который прожил двадцать лет рядом с лучшим мужчиной в мире, и который никогда не замечал, что его любит. Это − дурак, который может написать любовное письмо и не понять этого. Познай себя, Джон Уотсон». Я посмотрел себе в глаза; наконец, сдавшись, я спустился в гостиную, охваченный предчувствием, что во время завтрака меня ждёт не меньше, чем столкновение со своей судьбой. Положив письмо на обеденный стол, я вышел на лестничную клетку и крикнул миссис Хадсон, что она может нести яичницу и тосты; заняв место за столом напротив письма, я начал разбирать утреннюю почту, ощущая спокойствие, которое случается перед сражением.
Наконец-то Холмс вошёл в гостиную − в халате, с живописно растрепанными волосами, с чуть сонным, но сияющим лицом. Едва взглянув на меня, он пробормотал:
− Знаете, о чем я думал? − И сделал несколько резких высказываний в адрес русской философии, потом перешёл на тему законности и преступности. Эта речь длилась минут двадцать, заставляя меня в смущении гадать, что же послужило ей поводом.
Я ожидал иного начала этого утра. А сейчас сидел, пытаясь понять, как мне лучше реагировать на происходящее. Мои нервы были напряжены, меня разрывали противоречивые импульсы: мне хотелось одновременно и рассмеяться над этой причудливой ситуацией, и накричать на Холмса, и отдать ему письмо − или, может быть, встать и убежать из комнаты, чтобы внезапно не сорваться и не высказать всё, что у меня на сердце.
Но мне удалось взять себя в руки и промолчать; в конце концов я дождался того, что он остановился около стола, отломил кусочек тоста и заметил моё послание.
Он лишь удивлённо произнёс:
− О.
Взяв в руки письмо, он сел, с любопытством взглянул на меня и начал чтение. Я смотрел на него, ощущая, как сердце бьётся буквально в горле. Я заметил тот момент, когда до него стал доходить смысл: он прерывисто вздохнул, а щёки его окрасились румянцем. Наклонив голову ещё ниже, он сел ко мне боком. Когда Холмс наконец-то оторвал взгляд от письма и посмотрел на меня, я прочёл на его лице ошеломление и… нежность.
− Уотсон, − произнёс он тоном, который я никогда у него не слышал, настолько он был мягким.
Мой друг выглядел счастливым.
Боже мой, ведь я даже не подумал о том, как действовать, если бы он рассердился! Но я был готов принять и такое последствие своего поступка. При этом я не сомневался, что сделал правильно, написав ему письмо.
И всё же я с трепетом ожидал реакции Холмса.
Она была простой.
− Давайте завтракать, − всё с тем же тёплым светом в глазах сказал он.
Я понял, что он поступает верно: ничего не должно меняться в обыденном течении нашей жизни. А ещё, видимо, он, следуя своей натуре, хотел разобраться в своих эмоциях, не выплескивая их наобум.
Мы в спокойной, пронизанной летним солнцем тишине съели наш завтрак.
Когда мы закончили завтракать, его ждали почта, на которую нужно было ответить, и эксперименты, которые требовали срочного внимания.
Я хотел сесть за свои рассказы, но не мог оторваться от наблюдения за ним, работающим за своим столом, и всё возвращался к мыслям о том, каким же я был сломленным и одиноким в тот день, когда встретил Стэмфорда, а тот познакомил меня с Шерлоком Холмсом.
Холмс сразу принял меня и заговорил со мной, как с другом. Я никогда не встречал душу добрее: я так и написал в письме, которое он положил в карман халата. Я увидел белый уголок письма, когда он склонился над столом, для того, чтобы осторожно размешать раствор. Внезапно я понял, что то, что к нему ощущаю − самая настоящая любовь; впервые осознав этот факт днем, в обыденной обстановке, я почувствовал себя счастливым. Предположим, что всё в порядке? Предположим, что мы сможем пойти дальше? Предположим, что он никогда раньше не допускал, что я испытываю к нему чувство гораздо более сильное и страстное, нежели дружба? Теперь я понимал, что любил его всё это время. И не похоже, что в этом было что-то плохое: я совершенно не ощущал никаких угрызений совести из-за этой любви.
Наконец он ушёл в ванную, а я, очнувшись от своих мыслей, стал переодеваться после завтрака.
После полудня мы, как это часто случалось, отправились на прогулку. Мы неторопливо шли под руку и добрались до нашего любимого кафе, чтобы там пообедать. При желании Холмс мог поразить живостью и остроумием беседы, а сейчас он буквально заставил меня смеяться до колик своими меткими, полными юмора замечаниями.
Ночные переживания, утренний всплеск эмоций в соединении с отсутствием полноценного сна сделали меня легкомысленным. Похоже, моё немного взвинченное настроение несколько озадачило Холмса; я заметил, как он вопросительно взглянул на меня несколько раз. Обычно я был более сдержан в общественных местах, но не думаю, что сейчас он возражал.
Из кафе мы направились в баню: это тоже был сложившийся ритуал.
Постепенно я успокоился в изнуряющем жаре сауны. После, завернувшись в толстое полотенце и устроившись в шезлонге, я стал наблюдать за тем, как Холмс наслаждается плаваньем в бассейне.
Он был красив в воде и ощущал себя в ней легко и свободно. Я же никогда не учился плавать, а теперь этому мешали мои старые травмы. Так что я довольствовался массажем. Банщик уже изучил потребности моего поврежденного на войне плеча и ноги, и его искусные манипуляции хорошо снимали тянущие и ноющие боли, которые меня время от времени беспокоили.
Когда банщик закончил свою работу, я переместился на диван в прохладной комнате. Холмс устроился на соседнем диване, время от времени бросая на меня быстрые, полувопросительные взгляды. В комнате царил ароматный полумрак, и я, расслабленный и успокоенный процедурами, сам не заметил, как задремал.
Я был разбужен прикосновением руки к моим волосам.
− Вставайте, − мягко произнёс знакомый, любимый голос, − пойдёмте домой, и там вы сможете поспать.
Улицы города заливал нежный предвечерний свет.
Я шагал рядом с Холмсом в лёгком оцепенении. Будучи всё ещё потрясённым до глубины души осознанием собственных чувств и признанием, я испытывал понятное беспокойство; и всё же я чувствовал себя живым − по-настоящему живым. Я любил человека, с которым бок о бок прожил столько лет. Я не думал, что способен на такие чувства. Это заставляло всё вокруг меня выглядеть по-новому. Воздух казался ярче, а наш дом − ещё дороже для меня.
Когда мы вошли в нашу квартиру, Холмс самым естественным жестом принял от меня моё пальто, улыбнулся и сказал:
− Ложитесь спать, Уотсон. − Я ощутил что-то, похожее на предвкушение.
Когда я снова проснулся, было темно, потому что уже наступил поздний вечер. Умывшись, пригладив волосы и спустившись в гостиную в домашних туфлях и без воротничка, я увидел Холмса: он стоял, облокотившись на камин и курил трубку. На столе стоял большой, совершенно новый и искусно сделанный граммофон.
Я остановился посреди комнаты, в то время как он отложил трубку и посмотрел на меня. Я люблю музыку. Он знает это; он обнаружил её власть надо мной через неделю после того, как я переехал на Бейкер-стрит.
На минуту онемев от изумления, я, наконец, смог выговорить:
− О, Холмс.
Он вспыхнул от тона моего голоса; наблюдая за мной, он подошёл к граммофону.
− Что вы скажете? Включить музыку?
− Да, − ответил я, − Пожалуйста.
Запланировал ли он покупку заранее или вышел, чтобы купить его, пока я спал, я не знал; и едва ли сейчас это имело значение. Он сделал это для меня. Я обожал его. Я наблюдал за тем, как он установил иглу и начал крутить ручку, а когда зазвучали первые ноты, я рассмеялся: музыка была выбрана по моему вкусу − это был красивый, старомодный и сентиментальный вальс. Он смотрел на меня так, словно был не уверен в моей реакции. Я протянул ему руки:
− Ваша бальная карточка(2) уже заполнена, или вы будете танцевать со мной?
Это была шутка; но она нарушила тишину, а затем он пересёк комнату и взял мои руки в свои.
Все мысли разом вылетели из моей головы. Он держал меня в объятиях… я ощущал его дыхание в своих волосах. Одна его рука нашла мою, а другую он легко и изящно положил на мою талию. Я уступил давлению его руки, и мы начали танцевать. Мы двигались по комнате, почти не задумываясь. Моё сердце было переполнено; мне хотелось сделать множество нелепых, сентиментальных, совершено неподходящих для взрослого мужчины вещей: мне хотелось положить голову ему на грудь; мне хотелось смеяться; мне хотелось плакать. Мне хотелось взглянуть ему в лицо и прочитать его чувства. Но вместо этого я смотрел ему через плечо и думал о том, что хочу поцеловать нежную кожу над его воротничком. Я чуть не рассмеялся вслух из-за мысли о замешательстве Холмса, если отважусь на это. Я был, возможно, не совсем в трезвом уме.