355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Мейлахс » Придурок » Текст книги (страница 1)
Придурок
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:27

Текст книги "Придурок"


Автор книги: Павел Мейлахс



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Мейлахс Павел
Придурок

ПАВЕЛ МЕЙЛАХС

ПРИДУРОК

Он не сразу понял, что зазвонил будильник, уже проснувшись, он несколько минут лежал, ничего не соображая, а уши как будто отдельно от него слушали агрессивный будильный звон, который никак не прекращался. Он менее всего ожидал сейчас услышать будильник, и то, что он зазвенел, казалось каким-то нелепым недоразумением, которое именно из-за своей вопиющей нелепости должно скоро разрешиться. Собственно, все во сне было вполне буднично, но находиться среди людей и не чувствовать обычного напряжения – это был уже праздник, потому-то и трудно было поверить, что на свете есть какие-то будильники. И до него не сразу дошло, что надо положить конец этому пронзительному тарахтенью, и он не сразу начал хлопать по будильнику, чтобы нащупать пипочку, которую нужно нажать, чтобы унять будильник. Он нажал ее с тем ощущением, как будто слегка придавил жирную помойную муху – слегка, как раз настолько, чтобы вывести ее из строя и вместе с тем не оставить на пальцах ее кишок. Враз стало тихо. Он не мог встать сразу, как только просыпался, ему надо было немного полежать, и теперь он только тщательнее подоткнул одеяло под плечи, которые уже успели озябнуть за то время, пока он возился с будильником.

Он лежал без движения, с широко раскрытыми глазами (из-за этого в них сильно рябило) и слушал писк в ушах, что-то похожее бывает, когда включаешь телевизор – такой же монотонный и лишенный всякой эмоциональной окраски писк, ничего общего не имеющий с жалобным писком комара, – еще в ушах стоял шум, напоминающий шум леса, и было много других шумов, гудений и писков, которые сливались в единый хор. Этот хор будет звучать в его ушах целый день, но он обычно переставал его замечать, как только вставал и шлепал в туалет, так, включая магнитофон, слышишь шипение, но потом, когда начинает играть музыка, уже не обращаешь на него внимания.

Все в комнате было точно таким же, каким он оставил вчера, ложась спать. Но настроение за ночь переменилось разительно, впрочем, это было обычным делом. Книга, которую он читал вчера, так и лежала на диване, сейчас она ему о чем-то смутно напомнила: а-а, вчера он читал ее допоздна (а начал часов в одиннадцать) и, кажется, не мог оторваться, погрузился в нее настолько, что у него даже притупился вкус собственного я, который он постоянно ощущал, как печеночный больной ощущает изжогу. От долгого чтения, да еще в лежачем положении, у него заболели глаза, отложив книгу, он подошел к зеркалу на них полюбоваться они действительно слегка покраснели. Весь вечер он находился в каком-то тяжелом, тревожном возбуждении, мир воспринимался с бредовой силой, и он не знал, куда деваться от навалившейся на него беспредметной взвинченности, и непонятно было, как же сделать так, чтобы она исчезла. Такое часто бывало с ним по вечерам, за книгу же схватился, чтобы отвлечься, спрятаться, и читал лихорадочно, как-то даже остервенело, как будто топтал горящую траву, а не книгу читал. Лег спать он без всякой охоты, просто потому, что голова уже ничего не соображала и не всю же ночь было сидеть. Но заснул, как и следовало ожидать, не сразу. Сна не было ни в одном глазу, лежал, с усилием держа глаза закрытыми, и чувствовал, как дрожат веки, – от этого в голове то и дело вспыхивало, он был простужен, и у него был заложен нос, он слышал свое тяжелое дыхание в подушку – как будто шепотом произносил а-а, время от времени в груди всхрипывало, а один раз забурчало в животе каким-то электрическим звуком; все оно жило своей, неподконтрольной ему, жизнью. Было душно, одеяло и простыня липли к ногам, долго в одном положении ему не лежалось, он постоянно ворочался, переворачивался с боку на бок, и с каждым таким переворачиванием пропадали даже те мизерные симптомы сна, которые успели появиться. Неизвестно, сколько времени он так прозасыпал. Но наконец все-таки заснул.

Теперь от вчерашнего вечернего возбуждения не осталось и следа, как будто не он вчера сидел в этой комнате, а кто-то другой. Сейчас он лежал в состоянии тяжелой, каменной тоски, какая бывает с похмелья, правда, сам он об этом не знал, так как ни разу не испытывал похмелья. Вдруг в нем как будто что-то прорвало, и он почувствовал сильнейший выплеск слезливой жалости к себе и даже предвестье слез на глазах и в носоглотке. Несколько секунд он пролежал в полном отчаянии. И не было, казалось, в тот момент человека несчастнее его. И все из-за того, что надо было вставать и идти в школу. Что ж, с добрым утром. Опять это он, он, и никто другой. Все в порядке вещей: уже очень давно (а скорее всего, с первого класса), вставая в школу, он чувствовал себя глубоко несчастным. Но уже через час он забудет, что чувствовал сразу после того, как проснулся, забудет про свою утреннюю несчастность. А завтра утром опять будет чувствовать себя глубоко несчастным. И т. д. И если он скажет кому-нибудь, что, мол, тяжело было сегодня утром вставать, то его, наверное, почти всякий поймет: всем тяжело по утрам вставать; конечно, если только он это скажет в достаточно молодецкой манере: Эх, паршиво было сегодня утром вставать! – и, конечно, между делом, а если со слезами на глазах и с дрожью в голосе, да еще и такими словами: Чувствовал себ глубоко несчастным, – то собеседник останется в недоумении. Может быть, половина населения чувствует себя по утрам глубоко несчастной, но говорить об этом не принято. Потому что как же иначе! Вставать-то надо. И он все лежал и все не мог собраться с силами и встать.

Наконец все-таки встал, хотя минуту назад это казалось немыслимым, така история повторялась каждое утро: проснувшись, он чувствовал себя не в силах встать, и все-таки вставал, для самого себя непонятно как. Встав, он сделал несколько шальных шагов по комнате, его слегка водило. Ноги привели его к зеркалу, и, только увидев свое лицо, он понял, что ему было от зеркала надо – исследовать состояние прыщика, который он заметил вчерашним утром. Прыщик вскочил почти на носу, вернее, совсем близко от той его части, которая называется крылом носа. Вчера этот прыщик весь день не давал ему покоя, он каждые десять минут ловил себя на том, что трогает его рукой, и сразу же отдергивал руку, кляня себя за то, что опять его трогает, хотя столько раз зарекался. Дело в том, что прыщик на таком месте небезопасен: если он превратится в достаточно большой нарыв, то его может прорвать, и тогда будет что-то вроде заражения мозга, которое часто смертельно. Он вычитал это в одной медицинской книге. Там было написано, что эти, казалось бы, безобидные прыщики таят в себе серьезную опасность. И еще он там вычитал, что именно так погиб выдающийся русский композитор А. Н. Скрябин. Новость про Скрябина его поразила. Если даже имя Скрябина, его всемирная известность, множество поклонников во всем мире не смогли защитить его от такой идиотской, нелепой смерти, то что же говорить о простых людях, в том числе и о нем самом? Тогда это навело его на тягостные раздумья, которые все же долго не продолжались, прыщики как таковые его тогда не интересовали, а книжка попалась ему довольно давно, и все это в скором времени было забыто. Вплоть до вчерашнего утра, когда он случайно взглянул на себя в зеркало, увидел прыщик и сразу вспомнил ту книжку, все, что там прочитал про прыщики, и Скрябина заодно. Так что весь вчерашний день был подпорчен мыслями о прыщике не то чтобы он всерьез боялся, что умрет, но где кончается не всерьез и начинается всерьез? Конечно, вероятность этого ничтожно мала, но не ноль же. Он готов соблюдать какие угодно меры предосторожности, какие угодно медицинские инструкции, терпеть какие угодно неудобства, но должен точно знать, что теперь вероятность для него умереть от прыщика равняется нулю. Все по справедливости: я жертвую тем-то, зато уверен в том-то. Но вот беда – он знал, что нигде в мире такой справедливости нет. Вот, пожалуйста, у матери на работе был такой случай: у их сотрудницы умер сын, молодой парень, несколько лет назад перенес гепатит, после этого вел совершенно здоровый образ жизни, как-то раз на одном официальном банкете выпил стопку водки и откинул ноги; потом даже устраивали судебно-медицинскую экспертизу, но оказалось все нормально, никто его не травил. Правда, с другой стороны, у него был дядя, пьющий по-черному, которому вот уже под пятьдесят, а он все не знает, где находится печень. Последний пример, может быть, кого-то бы и утешил, но не его. Нетушки! Мне чужого не надо, но пусть у меня будет хоть что-то свое. Он почти бесился, когда думал об этом, что так уж устроено в этом мире, а не нравится – иди живи в каком-нибудь другом; и раньше, конечно, это понимал, но только теперь, когда мысли о прыщике прицепились к нему, как репьи, такое положение вещей стало ему казаться надругательством над его священными правами.

К вечеру же этот прыщик стал особенно его донимать, и уже не в виде абстрактных унылых размышлений; то возбуждение, в котором он вечером находился, было отличной питательной средой для мыслей о прыщике, ему постоянно приходилось подавлять в себе непоседливое беспокойство, которое они нагоняли, ему казалось, что так этого оставить нельзя, надо что-то делать, но что можно было сделать? И он представлял себе картины на тему заражения мозга, одна жутче другой, почему-то ему казалось, что этим самым он что-то делает, а не сидит сложа руки, а вернее, он как будто боялся проворонить болезнь, как будто под его пристальным взглядом она не посмеет распоясаться. И этим самым пристальным взглядом, этими жуткими картинами доводил себя чуть ли не до холодного пота, так что приходилось вскакивать и делать несколько кругов по комнате, чтобы подуспокоить нервы; и он опять оказывался у зеркала, чтобы минутами разглядывать прыщик, казалось все больше наливавшийся дурными соками. Потом он взялся за книгу и больше про прыщик не вспоминал, только полюбовался на него напоследок перед сном и лег спать, о нем не думая.

Сейчас же он остался удовлетворен осмотром прыщика, за ночь прыщик, похоже, опал, и в нем появился намек на подсыхание. Впрочем, он отметил это почти равнодушно, как будто и не ему вчера прыщик испортил столько крови.

Процедура чистки зубов его измотала. Когда он чистил зубы, то напрягался всем телом и у него довольно быстро начинало ныть плечо, но он с детства усвоил привычку чистить зубы очень старательно, чтобы они были как можно белее, поэтому все тер и тер зубы щеткой, изнывая от нетерпения, когда же это наконец кончится, и поскольку сам ритм движения как будто завораживал его, тем труднее было бросить это занятие. Зубы, кстати, с годами становились все желтее, и недавно он узнал, что это от не очень хорошей печени, так что чистить их можно было в три раза меньше.

Включил газ, чтобы поставить чайник, спичка почему-то погасла, он выключил газ, зажег другую спичку, поднес ее к конфорке – и под пальцами пыхнуло, резко и внезапно, он вздрогнул так, как будто на него гавкнула собака, которую не заметил, а она была совсем рядом. Оказалось, что ручку на плите он повернул не до конца, и тут же вспомнил, что не так давно ему докучали опасения, как бы газ не взорвался. Тогда он подолгу торчал на кухне и все принюхивался, не пахнет ли газом. Оказывается, определить, пахнет или не пахнет газом, лишь на первый взгляд легко, – на кухне всегда чем-то пахнет, и если долго, пристрастно внюхиваться, то все меньше и меньше начинаешь понимать, насколько этот запах отличается от запаха газа, тем более что в запахе сгоревшего газа есть что-то от запаха свежего; и когда он бывал на кухне (а поводов сходить туда стало находиться почему-то больше), словно какой-то бес толкал его еще раз втянуть в нос воздух, хотя голова уже побаливала от постоянного принюхивания и нос уже ничего толком не чувствовал. Он вспомнил все это совершенно равнодушно, какая-то шестеренка повернулась в голове – и это перестало его волновать, хотя газ как раньше мог взорваться, так и теперь.

Первым уроком был урок химии. В класс вошла химичка, держа в руках аккуратную стопку тетрадных листов, положила ее на стол и удалилась. Полкласса сразу ринулось к столу, чтобы посмотреть, что за листочки она принесла, потому что в классе сильно подозревали, что это та самая контрольная, которую писали уже две недели назад, а химичка все ее не проверяла, в классе уже ворчали по этому поводу; вокруг учительского стола мгновенно образовалась давка, как будто это был стол с рулеткой, на котором якобы запрещено что-либо трогать, а на самом деле химичка нарочно оставила свой стол на разграбление, чтобы самой потом не ходить по классу из конца в конец, не раздавать эту контрольную. Аккуратная стопка была в мгновение ока разметана по листику; чтобы его не оттеснили от стола, он, как и все остальные, грубо расшвыривал листочки, стремясь найти свой, вот наконец мелькнул самый знакомый почерк, два раза безрезультатно хапнув листок рукой (много было помех), выдрал его из общей кучи. Отходя в сторону, в спокойное место, он с грубым нетерпением вертел листок в руках, стараясь отыскать оценку; сразу бросилось в глаза, что листок как-то слишком испещрен красным. Неужели трояк?!– испуганно подумал он и как будто пытаясь кого-то обмануть, что боится он именно тройки, а на самом деле предчувствия у него были гораздо хуже – многовато что-то было красного. Не успел подумать, как предчувствия тут же оправдались. И сбоку еще приписано: Совершенно не знаешь фенолов! Красными чернилами, с восклицательным знаком – для него всегда такие учительские заметки звучали гневно, негодующе. Ну все, теперь бояться нечего. На душе сразу же стало гадко, мгновенно пав духом, он некоторое время вяло изучал свой листок, то там, то сям было подчеркнуто то одной чертой, то двумя чертами, то размашистой волнистой линией, а в одном месте уныло повис длинный вопросительный знак со слабо выраженным, ленивым изгибом, еще бы немного – и восклицательный, и еле заметная точка означена прикосновением шариковой ручки сантиметра на полтора пониже. Весь как будто в каком-то внутреннем онемении, он вчитывался в свою контрольную, стараясь понять, в чем же были ошибки, он как будто еще выслуживался перед кем-то, проявляя ученическое усердие, хотя теперь это было абсолютно все равно.

Получить двойку – это, конечно, неприятно, потому что переписывать контрольную еще неприятнее, чем ее писать, тем более что на переписываниях, которые проводились на нулевом или на седьмом уроке, царила атмосфера какого-то чрезвычайного заседания, что нервировало еще сильнее.

Еще совсем недавно все было на своих местах. Он чувствовал легкое беспокойство, которое всегда чувствовал перед раздачей контрольной, легкое беспокойство – и не более, и все в классе это же чувствовали, кто-то даже перешутился с ним по этому поводу, и он ответил в том же духе, все ясно – контрольная по химии, она и есть контрольная по химии, и больше ничего. Самое житейское дело. Но сейчас ему вдруг стало жарко, чуть ли не пот его всего прошиб, он почувствовал, как закололо под мышками и немного слез выдавилось из глаз. Житейское было дело, но сейчас как-то трудно стало назвать его житейским.

Несколько одноклассниц, тут же у стола, дурачась, подпрыгивали, били в ладоши, ликующе визжали, хот с самого начала было ясно, что получат они свои пятерки, потому что до сих пор они редко получали что-то другое, одноклассник полуныл-полумычал: Ну, падла Людмила, ну, падла,– и ходил по классу, распростав перед всеми свой листок, доказывал, что запросто можно было поставить трояк; многие, бегло ознакомившись со своим листком, тут же нашли другие дела и вышли из класса, сразу опустевшего на три четверти, он остался один, ничего не видя. Потом вышел из класса, чтобы не привлекать к себе внимания своим видом (кто знает, какой у него сейчас вид, какая-то машинка внутри заставляла его соблюдать приличия), побрел по школьному коридору, стараясь держаться поближе к стенке, ему было все равно, падла Людмила или не падла, можно было поставить трояк или нет, все равно – чего уж теперь. Мысли плавали в голове сами по себе, но осторожно плавали, потому что ему было страшновато задуматься над чем-либо определенным, и мысль, наткнувшись на что-либо определенное, как-то съеживалась и медленно отплывала. Что ж, и задумываться было не надо: ему, всему его организму и так было все ясно.

Как он учился до сих пор, всегда? Взять хотя бы эту контрольную, как к ней готовился. У него в тетрадях мало что было, многого недоставало, он не привык слушать на уроках, записывал машинально только то, что было на доске, так вот, для надежности и взял сразу три чужие тетради, но тетради эти, похоже, принадлежали таким же, как и он сам, и в любой из них, взятой по отдельности, тоже многого не хватало, и он все терзался сомнениями, по какой же тетради учить: в этой про жиры хорошо написано, зато фенолов нет, в этой есть про фенолы, зато нет про сложные эфиры, и он долго прилаживал эти тетради друг к другу и так и сяк, чтобы получилось то, что нужно. В конце концов он выработал четкий план действий: про жиры читаю по этой тетради, часть про фенолы – по другой, часть – по третьей, затем возвращаюсь к первой тетради, читаю там часть про сложные эфиры, потом по собственной тетради читаю про... и т. д. и т. п. Пока он вырабатывал этот четкий план, весь измучился, измотался, напутавшись в этих комбинациях. Зато когда выработал, испытал подлинное облегчение, удовлетворение. На составление плана ушло, наверное, семьдесят пять процентов всего его времени подготовки к контрольной работе, а собственно, учить после этого ему стало казаться чуть ли не излишним, но учить было все-таки надо, и он, подавляя вздох, брался то за одну тетрадь, то за другую, все по составленному плану, но настолько отвратительно было читать про все эти фенолы, что то и дело приходилось делать передышку, как старухе, поднимающейся по лестнице, некоторое время ничего не делать, то есть слоняться или валяться, а потом опять приниматься за подготовку. Так он и готовился. И когда почувствовал, что произнывал над тетрадями уже достаточно, то и бросил. Когда шел на контрольную, мерой его подготовленности служило то время, которое произнывал над тетрадями, большая практика (почти десять лет) выработала в нем аппаратик, который определял, достаточно ли он подготовился или нет. Достаточно – это так же, как все время до сих пор, а до сих пор он училс вполне прилично, значит, в целом – все нормально. При счастливом стечении обстоятельств можно было получить и пятерку, а при несчастливом – двойку. Но обычно он получал четверки, значит, в целом все идет как надо. Были, правда, иногда и двойки, но с кем не бывает? Зато когда сидел в напряженной тишине класса и вчитывался в розданные учителем карточки или разбирал написанное на доске и смысл написанного с трудом доходил до него, отчасти от волнения, отчасти от страха найти там что-то невообразимое, чего он точно не знает, не напишет, в голове сразу всплывало все, что недочитал, недоучил, и он отчаянно трусил, был как пойманный за шиворот маленький пакостник: Дяденька, ну отпустите, ну, честное слово, больше не буду, ну, честное слово, в последний раз, проклинал себя и клялся, что в следующий раз подготовится как следует, лихорадочно перерыва весь хлам в голове, который остался там после всего изнывания над тетрадями, и искал там те формулы, которые сейчас были нужны; формулы, до сих пор не выделявшиеся из общего серого хлама, теперь вдруг преобразились, стали единственным путем к спасению, обрели и вкус и запах. А учительница сидела за своим столом, что-то писала или читала, и вскидывалась при каждом подозрительном шорохе, зорко обводя глазами класс, а иногда вставала и начинала ходить между рядами, и кто-то, должно быть, обмирал, но не он, потому что отроду не списывал: заранее знал, что выдаст себя и выражением лица, и просто даже неестественной, деревянной позой, не то что некоторые виртуозы – сидят себе, небрежно что-то такое пописывают. И он напряженно вспоминал, сморщившись, зажав ручку в потной ладони, а вчерашнее изнывание над тетрадями теперь представлялось далекой, утраченной идиллией. Гнусно это было, но что поделаешь, не писать-то контрольную нельзя. И все вокруг чувствовали, наверное, что-то похожее, до начала контрольной даже их классная отличница обморочным тоном объявляла, что ничего не знает, и просила всех ругать ее на счастье, и некоторые из мужской половины класса охотно приходили ей на помощь, ко всеобщему веселью, и даже их классный хулиган, которому предстояло поступать в военное училище, суеверный, как многие хулиганы, крестился и вертел в руках амулет, который он брал на все контрольные, зачеты, экзамены и т. д. и утверждал, что не было случая, чтобы амулет не помог, хотя сам все равно оставался двоечником. Так что все было нормально, все боялись – и он боялся. И не поймешь, кто боится больше, а кто меньше, потому что все сидят, в обморок никто не падает. И после контрольной все клятвы, которые давал себе во время нее, прочно забывались сами собой, поэтому ни разу он ни одной такой клятвы не выполнил, хотя возможностей, кажется, было предостаточно. И ему это казалось совершенно нормальным, точнее, не приходило в голову, что может быть иначе, так уж повелось с самого, наверное, первого класса. Ну а так как контрольные, как правило, сходили ему с рук вполне успешно, то вполне можно было сказать, что он учится на "хорошо" и "отлично" или успешно заканчивает школу.

Но сейчас – двойка. И ее оказалось достаточно, чтобы представление о себе как об учащемся, успешно заканчивающем школу, которое и так еле теплилось в нем, сразу куда-то провалилось, будто его и не было. Зато все предыдущее учение сразу предстало перед ним как цепь мелких жульничеств, которые лишь случайно сходили ему с рук, а так, по справедливости, он все время должен был получать двойки, а сейчас все произошло как раз по справедливости. И может быть, именно сегодня судьба наконец разобралась, и с этого момента он перестанет учиться на хорошо и отлично, а начнет перебиваться с двойки на тройку и займет место, которое уже давно должен занять, двоечника-троечника, лоботряса, ничтожества. Так он думал, и чем более ему казалось, что наконец понял, кто он есть, тем более проникался ужасом, тем сильнее становилось жжение во лбу и все сильнее и сильнее кололо под мышками. Давно он это подозревал, и вот оно так и оказалось... Двоечник, лоботряс, кровосос. Ему вдруг представилось дикое видение: мать с безобразно перекошенным лицом кричит: Ну что мне, что, что с тобой делать!!! – и, стукнув лбом об стол, разражается ужасающими рыданиями, словно подражая каким-то низкопробно-киношным образцам. Он весь как-то даже скособочился от этого видения и участил шаги, как будто получил пинка. А сколько надо получить двоек, чтобы стать кровососом? Сколько надо получить двоек, чтобы мать в отчаянии рыдала?

Вот если бы он совсем двоек не получал, тогда и вопроса бы такого не возникало, а раз уж и двойки получает (хоть и иногда, но что значит – иногда, не иногда), и цену своим четверкам знает, то теперь все зависит от милости судьи, который по поводу двойки может сказать: Ну, ничего, с кем не бывает, а может: Да, кровосос. И не ему теперь об этом судить.

Первый шок стал понемногу проходить. Теперь в нем поднялся страшный умственный зуд; он чувствовал, что не может это так оставить: Как, получить двойку, и все? Нет, надо что-то делать, надо что-то делать. Он еле высидел до конца урока, весь обуянный каким-то истерическим рвением. А химичка говорила, что контрольную написали гораздо хуже, чем она ожидала (обычные слова всех учителей после всех контрольных), потом приступила к разбору вариантов, кого-то вызывали к доске, но он ничего этого не слушал, только тряс ногой под столом и поминутно глядел на часы. Наконец-то звонок. Ни секунды не мешкая, он прямиком подошел к одной из лучших учениц их класса, почти отличнице, и попросил у нее тетрадь по химии, та, не торопясь укладывая в сумку свои немалочисленные школьные принадлежности, разговаривала со своей соседкой по парте и протянула ему тетрадь, не поворачивая головы. Ей-то контрольную переписывать не надо. У него немного отлегло от сердца: он обеспокоен тем, что получил двойку, хочет ее исправить, поэтому берет тетрадь у одной из лучших учениц класса, чтобы переписать в свою тетрадь то, чего там нет, значит, не такой уж и лоботряс. К контрольной он, правда, готовился по тетрадям, в которых, в совокупности, все было, но писал в свою тетрадь только самое ключевое, и писал очень неряшливо, формулы наползали друг на друга, вообще все в тетради было написано безобразным почерком, почерк был у него от природы некрасивый, но тут он был совершенно обезображен скукой, с которой писал в тетради, бывало, и буквы там отличались по величине в три раза, а строчки прямо все извихлялись как одуревающий от скуки ребенок, которого мать держит за руку, а сама остановилась поговорить с подругой на полчасика. Изредка, когда ему попадались прошлогодние тетради, он сам не мог не подивиться безобразности своего почерка. И вообще, три тетради – в этом уже было что-то неряшливое, рыхлое, нет уж, теперь он все перепишет твердым, ясным почерком, и все будет понятно: вот тема, вот подтема, вот параграф. И на этот раз в его тетради будет действительно все, и там уж не останется никаких лазеек для двоек и троек. Конечно, он перепишет не всю тетрадь, с первого сентября, а только тот материал, который будет на контрольной, и специально начнет новую тетрадь для этого, и это будет чистая тетрадь, не то что та, которая теперь так резко опротивела ему, которая так его предала.

Все эти мечтания о новой тетради – как бы символе новой жизни – даже приободрили его. Но приободрили ненадолго: мечтани – это только мечтания, а на данный момент получена вполне реальная двойка, и энтузиазм его довольно быстро угас. Впрочем, умственного зуда теперь тоже не было, теперь он бродил по школьным коридорам, спускался и поднимался с этажа на этаж в каком-то безнадежном и вместе с тем заторможенном унынии, и непонятно уже было, откуда взялось это уныние – от двойки или просто так, во всяком случае, про двойку больше и не думал. И постепенно уныние становилось все безнадежнее, и все острее он чувствовал эту безнадежность, и заторможенность таяла, а на смену ей явилось все большее и большее беспокойство, и когда прозвенел звонок, никакого уныния в нем не было, а была отчетливая тревога, все нарастающая, как будто знал, что что-то произойдет, и знал наверняка, и уже не пытался увиливать, а произойдет что-то такое, что вышибет его из обыденной школьной колеи, и по сравнению с этим все двойки и тетради покажутся какой-то дурацкой мелочью, если он даже про них и вспомнит. Но что же должно произойти? Впрямую об этом не думал, даже старался не думать, но какая-то машинка внутри его работала, рыскала по всем уголкам его души, чтобы извлечь что-то такое, что сразу бы объяснило всю предыдущую тревогу. Сидя на уроке, он старалс отвлечься, принимался неизвестно для чего перелистывать учебник, слушать учительницу (сегодн опроса не было, потому что начали новую тему, в другое время этому, конечно, обрадовался бы, но сейчас даже не заметил) и на некоторое время действительно отвлекался, но не надолго, все окружающее как-то вдруг ускользало от него, и опять и опять он оставался один на один с собой, и прислушивался и вглядывался в то, что происходило в нем, и сразу же чувствовал, как под его взглядом тревога, все еще беспредметная, начинала нарастать, она поднималась, как молоко на газу, и вот-вот перельется через край, и, пока этого не произошло, он, в полном смысле слова как утопающий, который хватается за соломинку, изо всех сил старался, чтобы происходящее в классе его хоть как-то заинтересовало, но с каждым разом это становилось все труднее, все они были отделены от него десятью заборами, а он был абсолютно один, и ничто не имело к нему отношения, и он ни к чему. Вдруг он как будто провалился куда-то и на мгновение перестал понимать, что вообще означает происходящее вокруг, и тут-то выскочила мысль про прыщик, и за ней мгновенное облегчение наконец-то он понял, что должно произойти, и сразу же мысль про воспаление мозга, и паника, которая до сих пор сдерживалась всеми силами, наконец прорвалась и заполнила его всего до краев, и в этот момент не было никакого его, а была паника. Он быстро и аккуратно собрал свои тетрадь, ручку и книгу, сунул их в сумку – на это его еще хватало, глубоко, значит, сидело, – резко встал, но постарался партой не грохнуть, и не грохнул, и, ни на кого не глядя, быстро и твердо вышел из класса. Неизвестно, что подумали оставшиеся в классе, их лиц не видел, но это его не интересовало – он направлялся в поликлинику, на все остальное ему было наплевать. В голове даже как-то слегка прояснилось.

До поликлиники было недалеко, но все-таки она была не в двух шагах, он шел и молил Бога только об одном: успеть; сама ходьба немного отвлекла его, и временами он успокаивался, и тогда, незаметно для него, само его спокойствие начинало казаться ему гарантией того, что ничего не случится (на это время он как будто превращался в нормального человека), но почти сразу же вспоминал, что все ведь как было, так и осталось, чего же он успокоился-то, когда гной может прорвать с минуты на минуту, – и в голове что-то взрывалось, и он едва удерживался, чтобы не перейти на бег трусцой. А поликлиники все не было видно – она как будто поклялась его погубить! Временами им овладевало бешенство – из-за того, что какая-то поликлиника расположена на сто метров дальше, может быть, придется погибнуть во цвете лет. Он едва не прихныкивал от этого бессильного бешенства и сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладонь. Но вот наконец и поликлиника, такая же, какой он ее видел много раз, долго стоял перед сложно устроенным входом, ожидая, пока выйдет медсестра, ведущая старуху – старуха еле переставляла ноги, и он чуть было не начал приплясывать, пока дождался; внутри – все то же, старое, знакомое: налево – гардероб, направо – квартирная помощь, впереди – регистратура. Обычно, когда он входил в поликлинику, он весь как-то внутренне съеживался, чувствовал себ маленьким, беззащитным, в детскую поликлинику ходил вместе с матерью и так и не смог до конца привыкнуть ходить во взрослую один; это же чувство он испытал и теперь – не так сильно, как обычно, но достаточно отчетливо, – оказалось, паника была не настолько сильна, чтобы он не смог больше ни о чем думать; стало немного полегче, по крайней мере поликлиника хоть немного вернула его к реальной жизни. Он вспомнил, что, когда идешь к врачу, надо, кажется, брать карточку (и хотя бывал здесь не раз, никогда точно не знал, что и как), слава богу, у регистратуры оказалось мало народу, он занял очередь и пошел к большому стенду определить свой участок и своего врача. В очереди постоянно, чтобы не забыть, повторял про себя фамилию, которую он высмотрел на стенде, на его взгляд несколько нелепую (вообще, к большинству незнакомых фамилий он относился с каким-то подозрением, как бы брезгливо приглядывался или даже принюхивался к ним, как к не очень тщательно вымытым ложкам в школьной столовой). Еще одна проволочка: до сих пор стоящие впереди быстро улаживали свои дела у окошечка и отходили, а стоящий перед ним мужчина долго препирался с теткой, которая сидела за окошечком, потому что та никак не могла найти его карточку, она уходила, довольно долго ее не было, а когда возвращалась– опять препирательства, и так раза три, кончилось тем, что она начала выписывать новую карточку, когда спросила, кем работает, мужчина ответил: Заготовитель! – отчетливо и категорично. Несмотря на смятение, царившее в голове, он почувствовал раздражение. Хм, заготовитель. Что это за профессия такая – заготовитель! Наконец-то его очередь подошла, он на всякий случай спросил у тетки фамилию своего врача и номер кабинета (по предыдущему опыту знал, что стенды часто врут), но тут они совпали с теми, которые он высмотрел на стенде. И он пошел искать свой кабинет– семьдесят шестой, на первом этаже его не было, на втором не было, кабинет оказался на третьем. Небольшая кучка народа у дверей. Здравствуйте. Кто последний? Вон тот мужчина крайний. Это был заготовитель, который сидел поодаль и читал журнал. Оказалось, что врача нет, но должен появиться с минуты на минуту. И действительно, вскоре врач появилась, в пальто, наброшенном на халат, нервно завозила ключом в замочной скважине, вид у нее был усталый и злой. Он сразу вспомнил все те многие разы, когда сидел с матерью в поликлинике, и те не очень многие, но тоже хорошо запомнившиеся разы, когда сидел в поликлинике один, и на душе стало тоскливо, как обычно в поликлинике, и страх перед заражением мозга сразу утих. Этот страх и так-то утратил безраздельное господство над ним, как только вдохнул поликлиничного воздуха, а сейчас он вообще как-то выдохся, потерял остроту, стал теоретическим, а не животным страхом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю